Текст книги "Когда солнце погасло"
Автор книги: Янь Лянькэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
– Няньнянь, тебя вроде в сон не клонит. Если не клонит, лучше сегодня ночью не спи. – Потом пошел на кухню, умылся под краном, вернулся и протянул мне мокрое полотенце: – Умойся и пойдем со мной к старому дому. Вдруг кто решит взломать наш старый дом, пока город снобродит.
Сказал так и пошел. Повел меня на улицу, в сонную ночь.
2. (23:42–00.00)
Отец шагал впереди, я за ним. Дорогой говорили о разном. Только я теперь не помню, чего мы там говорили. Вроде говорили – боишься заснобродить. Охота заснобродить, да сна ни в одном глазу. По телу бродит странная сила, как несколько лет назад, когда меня привезли в лоянский зоопарк. Показали новый дивный мир. Отец говорил, сегодня городу грозит беда. Грозит погибель. Я говорил, главное – до утра продержаться. Небо посветлеет, солнце взойдет, и все проснутся. Кому надо жать, пойдут жать. Кому надо молотить, пойдут молотить. Кому надо открывать магазин, пойдут открывать магазин.
И еще много всего говорили. Только не припомню чего.
Шагали и шагали.
Лунный свет был вроде воды. Только не дарил прохлады, как раньше по ночам. Казалось, водный лунный свет льется из кипяченых помоев. Из кипяченых помоев, которые еще не успели остыть. И земля варилась в лунном свете. И пар от земли поднимался вверх. И пот стекал по нашим лицам и спинам. С людной центральной улицы мы шагали к деревенским кварталам в западном конце города, идти было не больше двух ли. Чуть больше двух ли. Раньше казалось, от нового дома до старого всего несколько шагов. Нотой ночью дорога растянулась на десять ли, на двадцать ли. На сто ли, на тысячу ли. Сначала мы увидели человека, который заснул и вышел из дома помочиться – словно ребятенок, он достал свой срам, шагнул за ворота и стал мочиться на дорогу. На дорогу, несколько лет назад покрытую новым бетоном. Скопившийся на бетоне горячий пар мешался с мочой, обжигающе шипя. Человек мочился и говорил сам с собой:
– Хорошо, как же хорошо. Дал же владыка небесный людям такую радость.
Верно, они с женой только закончили свои дела. Или как раз занимались своими делами, и он решил помочиться. А как помочится, вернется к жене в постель. Но человек помочился, а про жену в постели забыл. Вспомнил о другом. И решил сделать, о чем вспомнил. И свернул на развилке к снобродству. Встал посреди дороги, оторопело уставился в небо:
– Светает. Как рассветет, надо купить матери бараньей похлебки. На рассвете жена как раз не заметит. Надо выйти пораньше, купить первую чашку из первого котла. Чтобы мяса побольше, жира погуще. Мать жалуется, что который день хочет поесть бараньей похлебки.
Человек завязал штаны и пошел к автобусной станции. Лотки с бараньей и говяжьей похлебкой всегда стояли вдоль дороги у автобусной станции. Увидев нас с отцом, замер посреди улицы:
– Эй, который час. Не могу понять, ночь сейчас или утро.
Отец приник к его лицу, всмотрелся.
– Чжан Цай, ты снобродишь.
– Я тебя спрашиваю, который час.
Отец со всей силы хлопнул Чжан Цая по плечу. Чжан Цай качнулся, распахнул глаза, потряс головой:
– Как я на улице оказался. Я ведь по нужде вышел, а на улице как оказался. – Чжан Цай развернулся и пошагал к своему дому, словно только что проснулся. – И что я на улице делал. Зачем пошел на улицу.
Дальше нам встретилась женщина лет тридцати – с серпом в руках она вышла из дома.
– Устала, не могу больше. Не могу больше. – Так она бормотала и вдруг бросила серп на землю. – Ох, рожаю. Рожаю.
Согнулась пополам. Села на корточки. Словно сейчас покатится по земле от боли. Мы подумали, она и правда собралась рожать прямо на улице, кинулись к ней, подхватили под руки. Увидели, что в красном полотне ее лица плещется яркий свет фонаря. Но женщина говорила и кричала не открывая глаз. С закрытыми глазами, словно опьянела от красоты.
– Ты снобродишь, – гаркнул отец, потряс ее за плечо, и мы перевели глаза на ее живот.
Она в самом деле была беременна. Живот выпирал. Пучился наружу. Прикрытый просторной рубашкой из тонкого набивного ситца. Травы, цветы и деревья на рубашке вымокли от пота.
– Скорее просыпайся и ступай домой, не то угодишь в беду со своим пузом, – прокричал ей в лицо мой отец.
Тогда она проснулась и почему-то рассмеялась.
– Тяньбао, я теперь мальчика понесла. Первые три у меня девочки.
Она говорила, заливаясь смехом. Напоследок улыбнулась и скрылась за своими воротами. Дальше заскрипели ворота соседнего дома. Ивовые ворота. Скрип несмазанных петель распарывал воздух.
Ворота проскрипели и выпустили наружу человека за шестьдесят. Щуплого. Седого. В шлепанцах. С тяжеленным мешком за плечами. Человек сгибался пополам под тяжестью своего мешка, через каждые два шага останавливался и перебрасывал мешок с плеча на плечо. Сколько он шел, столько бормотал себе под нос. И бормотание было похоже на шум воды, будто у него из мешка льется вода. Льется, плещет ему под ноги. На улицу. Но, миновав несколько домов, мы поняли, что у него за мешок. Поняли, куца и зачем он его несет. Человек подошел к дому Лю Датана. Застучал в ворота Лю Датана – братец Датан, открой.
Братец Датан, я пришел вернуть мешок зерна, который задолжал тебе десять лет назад. Запрошлый год мы с тобой повздорили, я думал – вернул зерно, а сегодня лег спать и во сне понял, что не возвращал.
У меня мысли не было твое зерно присвоить, я правда забыл. Если я хотел твое зерно присвоить, я не человек буду. А свинья. Собака. Хуже свиньи, хуже собаки, я правда забыл, у меня мысли не было присвоить твое зерно.
Ворота открылись.
Два старика застыли друг напротив друга, один в воротах, другой на улице. Который был на улице, постоял немного застывшим и сбросил мешок на землю. Который был в воротах, смутился и заговорил хриплым, надтреснутым голосом:
– Забыл и забыл, чего теперь.
Но вдруг смущение на его лице сменилось оторопью, словно старик увидел, что вместо теплого комка ваты подобрал с земли кусок льда.
– Ты никак снобродишь. Лицо осовелое, глаза не открываются. Братец Циншань, заходи, умойся. Заходи скорее, я воды принесу, умоешься.
Дорогой нам то и дело встречались сноброды. Кого-то отец будил, окликнув или похлопав по плечу, а кто-то отца вовсе не замечал – наоборот, заслышав крик, нетвердой походкой спешил прочь. Встречались нам и мужчины. И женщины. И молодые, кому за двадцать, и старики на восьмом и девятом десятке.
Так началось большое снобродство.
Тишина ночи разносила звуки большого сно-бродства за пределы деревни, за пределы города, по всему горному хребту. В горные деревушки и дворы по соседству с городом. Деревня уснула, но вроде и не спала. Город уснул, но вроде и не спал. Весь мир той ночью уснул, но продолжал катиться в дебри недреманного снобродства. Я увидел, как новый сноброд вышел из своего дома раздетый донага. Загорелые руки, ноги и спина сливались с ночной чернотой. А белая плоть светилась в темноте, будто утренняя заря. Голый пошел по улице неведомо куда. Быстро. Молча. Срам болтался у него между ног, словно дохлая птичка, которой уже не взлететь. Меня его срам заворожил. Взгляд намертво приклеился к голому телу.
– Отец. Отец. – Так я крикнул и потянул отца за руку, и показал ему голого, который миновал нас и свернул в переулок.
Отец разом остановился. Словно пристыл ногами к улице.
– Эй, ты одеться забыл, слышишь. Одеться забыл, слышишь. – Побежал за ним, схватил за левый локоть. Человек ловко сбросил с себя отцову руку. Ни слова не говоря. Ни звука не проронив. И поспешил дальше по переулку.
– Ты одеться забыл, слышишь.
– Ты Чжан Цзе с Верхней улицы, ты одеться забыл, слышишь.
3.(00:01–00:15)
Старый дом стоял на месте целый и невредимый. Навесной замок птицей дремал посреди летней ночи. Дом был все тот же. Ворота все те же. И чаны для зерна оставались чанами для зерна, только мышиного помета в них прибавилось. Бабкин портрет смотрел с алтаря в главной комнате целый и невредимый. Паутина висела по углам целая и невредимая. Пыль расселась по табуреткам. Расселась по стульям. Дверь заскрипела, и пыль пустилась в пляс. Жаркий гнилостный воздух пустился в пляс. Было слышно, как с гвоздя на стене падает соломенная шляпа. Как эхо наших шагов отзывается в доме криками ночной птицы. Тополь и тунг во дворе без хозяев разрослись до одури. Ветви торчали из стволов, будто ноги, перепутавшие дорогу. Старые сундуки. Старая одежда. Ржавые лопаты, серпы и мотыги. Двор с досужей ручной колонкой. Цветы, увядшие в горшках. И жаркий гнилостный запах, который с самого возвращения ходил за нами по пятам. Одинокий запах брошенного дома. Холодный запах. Сюда заглянули. Там постояли. Наконец вышли и остановились у задней стены дома Яней, выраставшей из нашего двора. Кирпичи в стене давно были не новые. Давно не пахли серой свежих кирпичей и свежей черепицы. В конце концов наш дом оказался лучше. Их новенький особняк превратился в развалюху с черепичной крышей. А наш дом до сих пор новенький, двухэтажный. Как гады отняли у Янь Лянькэ умение писать и рассказывать истории, так время лишило дом Яней былого великолепия. Да к тому же все деревенские с западного конца сейчас перебираются в богатые восточные кварталы. Покупают квартиры. Открывают магазины. И только его семья до сих пор живет в глухом и немом переулке. И знаменитый писатель Янь Лянькэ каждый год твердит, что надо купить дом в хорошем районе. Год за годом твердит и год за годом не покупает. Или гонораров не хватает. Или не хочется тратить книжные гонорары. Да только так он ничего и не купил. Да только его дом больше не богатый дом. Да только наш дом богаче. Он пишет книги, чтобы люди переселялись на книжные страницы. А мы держим магазин, чтобы люди после смерти переселялись в другой мир. Цель у нас одна. Смысл один. Держим ритуальный магазин. Торгуем подношениями. Если в деревне или городе случился покойник, родственники приходят в магазин НОВЫЙ МИР за подношениями и погребальным платьем. И наша семья в городе из самых богатых. Вроде большого дерева в богатом лесу. Но все равно при виде кирпичной стены дома Янь Лянькэ мой отец всегда останавливается посреди двора и думает о своем. Подумает, подойдет к стене, похлопает по кирпичам. Похлопает, задумается. Ткнет носком в кирпичную стену. Но той ночью, хлопнув по стене ладонью, отец не стал тыкать в нее носком. Хлопнул по стене и посмотрел в небо.
– Пшеницу они не сеют, вряд ли пойдут снобродить. Пшеницу они не сеют, все равно пойдут снобродить.
Его лицо заволокло сомнением. Глаза беспокойно горели. Отец не то надеялся, что Яни пойдут снобродить. Не то беспокоился, что Яни пойдут снобродить. Он стоял под старой кирпичной стеной и ждал. Прислушивался. И услышал в переулке за воротами потный поспешный крик.
– Никто мою мать не видал. Никто мою мать не видал.
– У протоки твоя мать, под Западной горой. Все старики там. Вроде хотели топиться в протоке, да люди не пустили.
Оба кричали, срывая голос. Заслышав крик и топот, отец выскочил наружу и встал в воротах.
– Гуанчжу с Северной улицы мать потерял, – сказал он сам себе, провожая глазами силуэт Ян Гуанчжу, который скрылся за углом, точно улетевшая в пропасть лесина.
Отец неуверенно запер ворота старого дома. Вышел в переулок, взял меня за руку и пошагал следом за Ян Гуанчжу.
И я вспомнил разговоры соседей – дескать, тот самый труп, который приставы взорвали и подожгли прямо на кладбище, принадлежал бабке Ян Гуанчжу. Отец Гуанчжу привел семью на кладбище, увидал, что старуху взорвали, что плоть ее сгорела и обуглилась, хотел было выругаться, да только схватил ртом воздух и упал замертво прямо на могиле. Кровоизлияние в мозг. Больше не очнулся. Там его сразу и закопали. Не повезли кремировать. Закопали целым и невредимым. А как закопали, Ян Гуанчжу с тесаком и заступом в руках уселся у свежей могилы. Уселся ждать, когда стукач прибежит на кладбище вынюхивать и высматривать. Уселся ждать, когда крематорские приставы снова явятся на могилу взрывать и сжигать труп. Даже раздобыл взрывчатку и привязал себе к поясу самодельную бомбу, чтобы на крайний случай зажечь шнур и подорвать себя вместе с трупами и могилой.
Только не дождался.
День за днем ждал, не дождался.
Неделю за неделей ждал, не дождался.
Месяц за месяцем ждал, не дождался.
Тогда Ян Гуанчжу с ножом за поясом пошел по улице и закричал:
– Отец мой лежит на семейном кладбище целый и невредимый – стукач, скорей беги в крематорий. Отец мой лежит на кладбище Янов целый и невредимый – стукач, скорей беги в крематорий.
На его крик улица ответила молчанием и мертвой тишиной. Вся деревня ответила молчанием и мертвой тишиной. Весь город, весь мир ответил молчанием и мертвой тишиной. Никто не пошел доносить. Никто не явился на кладбище взрывать могилу и сжигать труп. Так прошел день. Неделя. Месяц и еще месяц. Дни сменялись днями, недели неделями, месяцы месяцами, а он сидел на отцовой могиле, словно заяц на пустоши. В конце концов вернулся домой. В конце концов вышел на деревенскую улицу и с тихими слезами в голосе закричал:
– Выходи, стукач. Не могу я месяцами тебя дожидаться. Выходи, пальцем тебя не трону, слова тебе не скажу, объясни только, зачем донес, и я на том успокоюсь. Хочу знать, кто ты есть. Хочу знать, почему донес. Столько лет живем соседями в одной деревне, вот я и хочу узнать, за какой такой нуждой ты продал нас крематорию.
Кричал – выходи, стукач, дай на тебя поглядеть.
Плакал – выходи, дай на тебя поглядеть. Хочу знать, кто ты есть. Чем наша семья перед тобой провинилась. По твоей милости мою старую бабку взорвали, а потом зажгли небесным фонарем. По твоей милости мой отец помер у нее на могиле. Едва успел седьмой десяток разменять, отродясь ничем не болел.
Так он плакал и кричал, сидя посреди деревенской улицы – выходи. Выходи. За тобой две жизни, но если я тебя хоть пальцем трону, не человек буду. Если хоть слово тебе скажу, буду не человек, а скотина, свинья, собака. Я пальцем тебя не трону, слова тебе не скажу. Если я хоть слово скажу, если тебя хоть пальцем трону, буду скотина, свинья, собака, пусть меня первая встречная машина переедет. Пусть катафалк из крематория переедет. Пусть меня забросят на катафалк, как дохлую свинью. Сожгут в печи, как дохлую свинью. А прах ссыплют прямо на траву, ссыплют в выгребную яму, словно навоз. Ссыплют в крематорское озеро на корм рыбам.
Но ты должен выйти. Должен выйти.
Выйди, дай на тебя поглядеть. Дай на тебя поглядеть.
Он кричал, и солнце садилось.
Кричал, и солнце вставало.
День за днем он кричал и плакал, а солнце садилось и снова вставало. Земля и деревенские улицы до сих пор изнывали от дневного жара. Даже ночью всюду плескались зной и сухота. Полночь должна приносить прохладу, но улицы по всему миру оставались затоплены белесым сухим жаром. Впереди послышались шаги. И сзади послышались шаги. Впереди мелькнула тень. И сзади мелькнула тень. На перекрестке перед нами кто-то шагал на запад. Торопился, шаги его то взлетали, то утыкались в землю. То вверх, то вниз, будто человек увидел на дороге яму. И не одну, а много. Потому и шагал, высоко задирая ноги. За ним спешил другой человек – наполовину шагом, наполовину бегом. И на бегу кричал, и в крике его слышалось бурление и клокот воды, рвущейся из шлюза – отец, не смей ходить к протоке.
– Отец. Не смей ходить к протоке.
Мы с отцом остановились. Рванули на перекресток и увидели, как старик шагает к Западной протоке, а за ним бежит человек средних лет. Старику за семьдесят, сыну за пятьдесят. Догнав старика, сын сгреб его в охапку.
– Тыс ума сошел или не в себе. С ума сошел или не в себе. – Не выпуская старика, повел его под локоть домой. Поравнявшись с нами, остановился. Уставился на моего отца, будто перед ним доктор. – Тяньбао, ты старый дом приходил проведать. Скажи, мой отец с ума сошел или как. Спал себе спокойно, а потом подскочил и бросился за дверь. Пошел искать мать. Сам знаешь, ее тогда увезли в крематорий и сожгли заживо. Даже катетер от капельницы не убрали. Врач сказал, в больнице ей уже не помочь – увозите домой, пока жива, пока из крематория никто не приехал. Но нашелся стукач, позвонил в крематорий. Спускаемся, а у ворот катафалк поджидает. Мы еще не решили, кремировать ее или хоронить, а катафалк забрал нашу мать и повез в крематорий. У нее сердце билось, заживо человека сожгли. С тех пор отец каждую ночь твердит во сне, что должен ее отыскать, должен ее отыскать.
Так он говорил и тащил старика дальше по улице. Мой отец снова замер на месте. Застыл на месте. Словно ему отвесили затрещину. Лицом сделался белее луны, белее инея. Круглое маленькое сорокалетнее лицо перекосилось, словно отец успел разменять шестой или седьмой десяток. Словно он замерз. А ночь была жаркая. Душная. Отец молча стоял на месте, будто замерз. Весь съежился. Усох. Стал как придорожная пылинка темной ночью. Как придорожная травинка, растоптанная среди бела дня. Из понимания снобродства его лицо шагнуло в растерянность. И он растерянно проговорил:
– Ступай домой и присмотри за матерью, а я пойду к Западной протоке.
И пошагал на запад, к протоке.
Пошагал на окраину города.
КНИГА ПЯТАЯ
Четвертая стража, начало. Птицы высиживают в головах яйца
1. (00:50–01:10)
Сонная неразбериха на городских улицах изрядно меня напугала. Поначалу все было спокойно. Только слышалось, как люди спят по домам и скрипят зубами во сне. Бормочут во сне. Изредка впереди или сзади раздавались поспешные шаги. Сноброды всегда торопятся. Суетятся. Редко бывает, чтобы сноброд ступал осторожно, словно ищет потерянную иголку. Я увидел, как молодой парень выскочил из окна парикмахерской. С целой охапкой банок и склянок для волос. Кроме банок и склянок, в руках он держал машинку для стрижки, мыло и стиральный порошок. Но другой человек остановился посреди улицы, запрокинул голову и крикнул во все горло:
– Во-ры. Во-ры.
Пока он кричал, третий человек выломал дверь в мясную лавку и вынес оттуда не что-нибудь, а большой котел, в котором варили баранину. Подошел ко второму человеку, опустил котел на землю. Приник к его лицу, вгляделся. И отвесил затрещину.
И человек умолк.
И мир затих.
И они ушли, подхватив котел, точно братья. Очень странно. Таким сделался мир – странным и диковинным, диковинным и непонятным. Оказалось, старые сноброды идут искать смерти. А молодые идут молотить пшеницу или грабить магазины. Парень, обокравший парикмахерскую, сам держал парикмахерскую на другом конце города. Дела у него шли хуже, вот он и пришел грабить чужую парикмахерскую, едва только заснобродил. Конечно, хозяин сам виноват, что бросил свою парикмахерскую. Стемнело, он запер дверь, доверился миру и ушел. Я всегда стригся в его парикмахерской. Теперь ее обокрали, и я заглянул внутрь через разбитое окно. Парикмахерской устроили кражу и погром. Зеркала побили, и осколки лежали на полу. Фотографии причесанных красавиц валялись смятые комками, порванные на клочки. Настольная лампа забилась под стол. Рядом лежало специальное кресло, которое умело подниматься и опускаться. Электрический фен с расквашенным носом валялся под дверью. Едва дыша от усталости, потолочная люминесцентная лампа освещала разгромленную парикмахерскую, как пробившееся из-за облаков солнце освещает холодную пустынную землю. Мир той ночью того дня того месяца того года сделался непролазным, как бурелом. Деревья с корнем вырвало из земли. Ветви обломало, и сучья торчали наружу белой стерней. У обочины, в поле, вдоль ворот, по углам. Всюду лежали сломанные ветви и облетевшие листья, всюду летала сухая трава и полиэтиленовые пакеты. Мир перестал быть прежним миром Горы перестали быть прежними горами. И Гаотянь перестал быть прежним Гаотянем. Я отошел от окна парикмахерской и в ужасе застыл посреди улицы – справа мелькнула тень, и слева мелькнула тень. Какой-то человек пробежал мимо со швейной машинкой на плечах, а за машинкой тянулись нитки, словно вор решил сплести паутину.
Другой человек прошел мимо с телевизором в руках, и ночной скрип его зубов звучал так громко, что казалось, будто это работает телевизор.
Я испугался. Мир обернулся миром воров. Я испугался. Подумал о маме. И скорее побежал домой.
Но оказалось, что у нас на Восточной улице во всех магазинах горит свет. Одни люди стояли в дверях, глазели на улицу, стерегли магазины. Другие вынесли наружу стулья и фляги с водой. Отпивали воду, обмахивались веерами. Возле каждого стула виднелась дубинка или нож. Пока я шел, люди косились на мой силуэт, подобрав дубинки с ножами. Потом разглядели, кто идет, вернули ножи с дубинками на место.
– Ли Няньнянь, это ты. Чего носишься по улицам, будто привидение.
– Куда бегал, спать давно пора.
– Столько снобродов в городе, сидел бы дома, за матерью с отцом присматривал, за магазином присматривал, нечего носиться по улицам, будто привидение.
Я вернулся домой. Толкнул дверь в магазин. И сразу увидел, что в толпе готовых венков прибыло шесть или семь новеньких. Теперь весь магазин был заставлен венками. А некоторые венки не помещались на полу и лежали плашмя сверху. В магазине собралось два или три десятка венков, они толкались в строю, валились друг на друга. Наших венков хватало, чтобы похоронить добрый десяток покойников. Прежде редко выдавался день, чтобы в Гаотянь пришло сразу две смерти. Но сегодняшней ночью сегодняшнего года все переменилось. И неизвестно, что еще случится в городе до утра. И неизвестно, сколько еще будет покойников. Может оказаться, что наших венков не хватит. И два раза по столько, и три раза по столько не хватит. При мысли о покойниках в моем сердце не было страха, только немного беспокойной тревоги. Я протиснулся сквозь венки, чувствуя, как в сердце плещется горячий пот. Тело оставалось сухим и хладнокровным. Но сердце сочилось горячим потом, точно спелый персик, замоченный в воде.
– Мама. Мама.
Я позвал с порога, и мой крик застыл у входа на лестницу, дожидаясь, когда я протолкаюсь через погребальный мир.
Моя мать не лежала во сне в комнате на втором этаже. Навязав полный дом венков, она стояла на кухне за лестницей и заваривала чай в кастрюле. В большой алюминиевой кастрюле, которую всегда брала, чтобы парить пампушки. Налила воды до краев. Зажгла газ, вскипятила воду и теперь бросала в кастрюлю заварку. Она не знала, сколько заварки нужно на такую кастрюлю. Бросила одну щепотку. За ней другую. Сдула облако белого пара, будто солила сварившийся рис.
– Мама.
Я стоял под лампой у лестницы и смотрел на кухню.
– А где отец.
Мать повернулась ко мне, оторвавшись от кастрюли. Пар развесил на ее лице бусинки воды и пота, а щеки покрыл влажной краснотой. Скулы ее светились желтым. Спутавшиеся ото сна волосы были похожи на сорняки, по которым забыли пройтись мотыгой. Теперь мамино лицо напоминало не старую книгу или газету, а отрез мокрого кумача. Тело клонилось набок, словно подрытое дерево. Сама спросила меня об отце, но отвернулась, не дождавшись ответа. Забыла, что спрашивала. Снова ушла с головою в сон. Смотрела только за водой в кастрюле. И щепоть за щепотью бросала в воду сухой чай. Хэнаньский чай синьян. Его привезла из родной деревни толстая хозяйка соседнего магазина сельхозинструментов. Подарила моему отцу. Сказала, такому чаю и в раю бы позавидовали. Бросишь в воду пару веточек, и листья распускаются. И кажется, будто в чашке проклюнулся зеленый росток. Сказала, чашка синьянского чая бодрит и прогоняет усталость. Если одолела простуда, выпей чайник синьянского чая, и будешь как новенький. Жители Центральной равнины редко пьют чай. А жители хребта Фунюшань вообще чаю не пьют. В разгар лета вместо чая готовят бамбуковую воду – заваривают в кипятке зеленые листья бамбука. Бамбуковая вода снимает жар. Имеет прохладную природу. Изгоняет воспаление, гасит внутренний огонь. Но толстая тетушка сказала, что ее чай гасит внутренний огонь не хуже бамбуковой воды, а еще имеет другие полезные свойства, которых бамбуковая вода не имеет. Сказала, что ее чай необыкновенно бодрит и прогоняет сон. Если заклевал носом, после чашки синьянского чая перестанешь клевать. А после двух чашек весь сон как рукой снимет.
И правда. Выпьешь чашку – и сна ни в одном глазу.
Выпьешь две чашки – и до утра не заснешь.
Мы с родителями пробовали тот чай. Попробовали однажды и всей семьей не могли уснуть – говорили и говорили, пока не рассвело.
– Если кто заклевал носом, чашка нашего чая мигом его взбодрит. Выпьет и больше не будет спать, не будет снобродить. – Мать во сне рассуждала о том, как не заснобродить. Готовила чай, чтобы уберечь людей от снобродства. Улыбка на ее лице была вроде весенних цветков персика, вяза и софоры. Она сняла кастрюлю с плиты. Взяла две большие кружки и три чашки. – Идем, идем к дверям. Как увидим сноброда, напоим его чаем.
Я стоял под лампой на кухне и не двигался с места.
– Отец не велел тебе выходить из дома. Отец сказал, чтобы я тебя ни в коем случае из дома не выпускал, пока ты снобродишь.
Я подошел к матери, взял у нее чашки.
– Ты сама лучше выпей. Выпей, тогда проснешься.
Мать отпрянула назад. Правым локтем ударилась о стену. Посуда в ее руках зазвенела.
– Говоришь, мама снобродит. А мама ничуть не снобродит. Просто устала венки плести, но голова у меня такая ясная, будто туда чистой воды налили. – Прижимая к груди чашки и кружки, она ринулась к выходу из магазина. Улыбнулась на ходу. – Нынче ночью владыка небесный сделал нашей семье подарок. Весь город снобродит, а мы не снобродим. Сноброды шатаются по миру, будто неразумные черти. А мы сегодня вроде разумных ангеле». Кто поможет чертям, как не ангелы. Поможем – и больше не будем у них в долгу. Они проснутся и станут благодарить нас с отцом, благодарить нашу семью. – Так она говорила и шла к дверям, и шаги ее были легкими и невесомыми, будто танец.
Я слушал мать и неотрывно смотрел на ее ноги. После аварии мать на всю жизнь осталась хромой. Но сейчас больше не хромала. Не клонилась набок, будто вот-вот упадет. Я удивился, прошел вперед и посмотрел, как мать проталкивается через венки к выходу – ее хромая нога будто отросла. Окрепла. Налилась силой. И спокойно держала тело, не давая ему заваливаться вправо. Я удивленно застыл посреди магазина. Удивленно смотрел, как мать ходит туда и обратно, выносит на улицу столик. Выносит из кухни чашки с кастрюлей. Расставляет на столике. Мать поставила под фонарем у входа лавку и уселась подле кастрюли. Обвела глазами улицу. Какой-то человек нес на коромысле сжатую пшеницу. Скрип коромысла напоминал истошную трель умирающей цикады. Пшеничные снопы поблескивали и качались на коромысле, точно лодки на речной воде.
– Если снопы не могут до утра подождать, хоть чаю выпей.
Человек с коромыслом на нее даже не посмотрел. Молча прошел мимо. Только перекинул коромысло на другое плечо. Другой человек шел мимо и нес в охапке узел размером с пшеничный стог. Шел быстро. Смотрел в одну точку. Тяжело отдувался.
– Ночь на дворе, если дела не могут до утра подождать, хоть чаю выпей.
Человек глянул на мать и зашагал быстрее. Словно за ним гонятся. Какая-то склянка выпала из его узла, звякнула и откатилась на край дороги.
– У тебя упало. У тебя упало.
Но вместо того чтобы нагнуться за склянкой, человек со всех ног припустился бежать.
Мать удивленно посмотрела ему вслед. Встала, подобрала, что у него упало. Оказалось, бутылочка для кормления. А вместе с бутылочкой выпала пачка молочной смеси. У нарисованного на пачке младенца щеки не помещались на лице. Бутылочка и смесь были оклеены яркими ценниками. Так я понял, что еще один магазин обокрали. Что у вора дома младенец, которому нужна бутылочка и молочная смесь. Я вышел на середину дороги, встал рядом с матерью. Проводив глазами убегающего вора, она вернулась к своей кастрюле.
И я своими глазами увидел, что мать больше не хромает.
Не клонится набок, не заваливается в сторону. Походка у нее стала почти каку здоровой. Не знаю, который был час. Глубоко зашла ночь или не очень глубоко. Городская улица была жаркой, тошной, удушливой, не в пример протоке. Снова кто-то шагал в нашу сторону тяжелыми гремучими шагами. Не один человек. Целая компания. Всем за тридцать или за сорок. Матерые. Сильные Отчаянные Они шли и заговорщически перешептывались. Обсуждали, какой магазин ограбить – универмаг, что возле автобусной станции, или торговый центр бытовой техники, что возле универмага. Говорили, торговый центр – одно название, лавка и есть лавка. Только называется торговым центром. Говорили, в универмаге на полках сплошная мелочевка, наберешь полный мешок, а выручишь всего пару юаней. А из торгового центра любой товар уйдет за несколько сотен, а то и за тысячу. Сговаривались, ты стоишь на стреме. Ты вскрываешь окно и принимаешь мешки. А мы заходим внутрь. Командовал и распоряжался бригадир городских грузчиков. Высокий. Дюжий. Обычно его бригада помогала людям с переездом. Увидав у нашего магазина кастрюлю с чаем, они подошли, взяли по чашке и стали пить, не дожидаясь приглашения. И чай полился в глотки, словно вода в пещеру. Только один человек стоял без чашки и сонно клевал носом.
– И ты выпей. Выпьешь – и сон как рукой снимет.
– Какой, к херам, сон. – Дюжий покосился на сонного. – Как заговорили о поживе, пуще всех разбодрился. – Снова обернулся к моей матери: – Все снобродят, а мы ни в одном глазу, когда еще выпадет такая удача. Тут захочешь спать – не уснешь.
Бросил пустую чашку на лавку у входа. Чашка звякнула и описала полукруг. Дюжий махнул своим, чтобы шли следом. Раньше грузчики носили вещи по чужим домам. А теперь понесут к себе. Лица их горели возбуждением, мускулы напружинились. И простыни с мешками, чтобы складывать краденое, были наготове – у одних в руках, у других заткнуты за пояс.
Воздух у дверей натянулся, будто его выкачали.
Воздух на улице натянулся, будто его выкачали.
Пот на моих ладонях собрался в лужицы.
– Не бойтесь, вашу похоронную лавку никто не тронет. – Допил и пошел дальше. Обернулся, бросил напоследок: – Ложитесь спать, грабить похоронную лавку – все равно что могилу грабить. Во всем городе, да во всем мире не найдется человека, который позарится на ваши венки.
Раздался смех. Веселый смех. Одичалый смех. Фейерверком взорвал тихую ночь. И они ушли. Далеко. И мир затих. И тишина мгновенно наполнилась неотвязным ужасом. Мамино лицо испуганно побелело. Глаза больше не смотрели деревянно, отупело и сонно. Она как будто проснулась. В самом деле проснулась. Грузчики напугали маму, вырвали из сна. Она заправила выбившуюся прядь за ухо и, глядя им вслед, сказала – воры. Грабить идут, воровать. Не то спросила. Не то сказала сама себе – правитель небесный, надо скорее разнести по домам чай, люди выпьют, сон прогонят и от воров уберегутся. От этого страха уберегутся. – Сказав так, вернулась в магазин. Будто что забыла. Быстрым, легким и сильным шагом.








