412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янь Лянькэ » Когда солнце погасло » Текст книги (страница 2)
Когда солнце погасло
  • Текст добавлен: 17 декабря 2025, 11:30

Текст книги "Когда солнце погасло"


Автор книги: Янь Лянькэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

3.(18:31–19:30)

Жаль только, я никогда не любил спать. Ни когда не умел так устать, чтоб глубоко заснуть. И никакая мысль не врезалась мне в сердце, не въелась в самые кости. Я не могу заснобродить, как мужчина не может понести дитя. Как персик не может зацвести абрикосовыми цветами. Но я видел снобродов. Не думал, что они появятся так скоро. Не думал, что они пойдут один за другим, словно отзываясь на клич. Передавая его один другому. И тем более не думал, что один передаст этот клич десятку, десяток – сотне и весь наш город, и весь хребет Фуню-шань, и все деревни в горах, и вся Поднебесная, и весь мир, и все люди побредут во сне.

Целыми семьями побредут во сне.

Сотнями и тысячами побредут во сне.

Всем поднебесным миром побредут во сне.

Я все читал ту же самую книгу, «Поцелуи Ленина горше течения времени». История была странная, как цветы абрикоса, распустившиеся на персике. Как цветы груши, распустившиеся на абрикосе. Ты уже не хочешь читать, а она все равно умудряется схватить тебя за руку. Схватить за руку и утащить сама в себя.

Гао Айцзюнь подобрал на дороге один фэнь[12]12
  Фэнь – самая мелкая денежная единица, равная сотой части юаня.


[Закрыть]
, и захотелось ему купить леденец. Леденец стоил два фэня, денег не хватало, тогда он продал свою соломенную шляпу. Шляпа ушла за пять мао[13]13
  Мао (цзяо) – денежная единица, десятая часть юаня.


[Закрыть]
. Теперь у него было пять мао, и захотелось ему съесть полцзиня[14]14
  Цзинь – мера веса, равная 0,5 кг.


[Закрыть]
маринованной свинины. Шибко вкусная была эта свинина. Но один цзинь маринованной свинины стоил десять юаней. Денег не хватало, тогда он продал всю свою одежду – оставил одни трусы, чтобы прикрыть срам. Одежда ушла задорого. За пятьдесят юаней. Теперь у него было пятьдесят юаней, и захотелось ему не просто поесть свинины. От мяса тело нальется силой, подумал Гао Айцзюнь, и тогда я загляну в парикмахерскую, что на другом конце поселка. Девушки в парикмахерских торгуют телом. Все равно как в борделях. Говорят, в бордели привезли новых девушек из Сучжоу и Ханчжоу, до того хорошенькие эти девушки, кожа нежная, где ни потрогай – вода водой. Если хочешь пройтись по борделям и потрогать красавиц, которые на ощупь вода водой, пятидесяти юаней с мелочью уже не хватит. Зайдешь с ней в комнату, ляжешь на кровать – выкладывай полторы сотни.
А если решил заночевать, цена взлетает до пяти сотен, словно ее ветром раздуло. Пятьсот юаней, где же достать такие деньги. Но поход в бордель к проституткам был заветной мечтой Гао Айцзюня, которую он лелеял с самого детства. Гао Айцзюнь подумал, – реализуя план, исполняя мечту, нельзя обойтись без жертв. Топнул ногой, стиснул зубы, пошел домой и продал свою жену Ся Хунмэй.

Разве такая история может быть настоящей. Разве похожа она на настоящую. Так я думал. Думал рассмеяться. Думал рассмеяться, но тут случилось кое-что куда более настоящее и смешное. По дороге затопали шаги, словно несколько рук невпопад застучали по барабану. Я обернулся и увидел целую толпу детей. Лет семи и восьми. Десяти и одиннадцати. Они шли за взрослым человеком лет тридцати. Человек был голый по пояс, а в руках держал плоскую деревянную лопату, чтобы провеивать зерно. И бормотал себе под нос:

– Со дня на день пойдут затяжные дожди. Пойдут затяжные дожди. Люди бизнесом занимаются, а у тебя никакого бизнеса, тебя пшеница кормит. Не обмолотишь вовремя – она прорастет, заплесневеет. И тогда весь урожай псу под хвост. Весь урожай псу под хвост.

Глаза его были прикрыты, словно он заснул, но спит неглубоко. А ноги переступали так быстро, что между ними свистел ветер. Так быстро, что казалось, кто-то идет сзади и толкает его в спину.

Стояла душная жара. Ни влаги, ни вечерней прохлады. Человек шагал с востока на запад, перешел дорогу, словно перешагнул через тряпичный мешок. Свет из фонарей лился желтый и грязный. Как пепел от костра, закружившийся над головой. И толпа шагала по улице сквозь пепел. За старшими ребятишками бежал голый малыш, его пиписька скакала между ног, будто беспокойная птичка.

Сноброд. Сноброд, кричали дети осторожным лихорадочным шепотом. Словно боялись, что громкий крик испугает его и разбудит. Но совсем не кричать не могли, потому что радость и любопытство не умещались ни во рту, ни в сердце.

Сноброд заглатывал дорогу разинутой пастью своих быстрых шагов.

Дети рысили за ним. В нескольких шагах, чтобы не разбудить, чтобы представление не заканчивалось.

Так они поравнялись со мной.

Оказалось, это дядюшка Чжан из дома напротив нашего старого дома. Дядюшка Чжан был деревенским недотыкой, слава о котором гремела на весь мир. Не умел зарабатывать, не умел делать бизнес. За это жена хлестала его по щекам. Да еще спала среди бела дня с другим мужиком, который умел зарабатывать, – честно и открыто бегала к нему за Восточную реку. Ездила с ним в город. В Лоян, в Чжэнчжоу. Но мужику надоело с ней спать, он ее разлюбил. Расхотел. Пришлось ей вернуться домой, а дядюшка Чжан встретил свою гулящую жену и говорит:

– Умойся с дороги и садись за стол, будем обедать.

Кинулся потчевать жену, напек ей лепешек. Словом, дядюшка Чжан был самый настоящий рогач.

Но теперь дядюшка Чжан снобродил. Я поднялся с крыльца магазина НОВЫЙ МИР.

– Дядюшка Чжан, – мой голос лопался, точно кукуруза. Душный горячий воздух свистел, проталкиваясь криком вперед. – Отец. Соседский дядюшка Чжан снобродит. Идет сейчас мимо.

Так я кричал, повернув голову в магазин. Отложил книгу. Соскочил со ступенек и побежал за дядюшкой Чжаном и его свитой. Догнал. Пробрался через толпу детей, словно через молодую рощицу. Пробрался и под следующим фонарем ухватил дядюшку Чжана за локоть и крикнул:

– Проснись. Дядюшка Чжан, ты снобродишь. Проснись. Дядюшка Чжан, ты снобродишь.

Дядюшка Чжан не обратил на меня внимания. Резко стряхнул мою руку:

– Дождь пойдет, пшеница сгниет на гумне, что тогда. Что тогда.

Я снова бросился за ним, схватил за локоть. Он стряхнул мою руку.

– Если зерно сгниет, жене с ребятенком кушать будет нечего, как вернутся. Жена с голодухи разбушуется и опять с кем-нибудь убежит. – Последние слова он проговорил уже не так веско – прошептал их, словно боялся, что нас услышат.

Я замер позади него. Сердце тронуло страхом, шаги поредели. Поредели, но через секунду я снова забежал вперед дядюшки Чжана и увидел, что его лицо похоже на старый серый кирпич. Спина твердая, как ствол старого вяза. А шаги сильные, будто их по очереди отбивают молотками. Глаза распахнуты, словно он и не спит вовсе. Словно уже проснулся. Только кирпичное лицо и остановившийся взгляд выдавали в дядюшке Чжане сноброда.

С городской улицы было видно, как белесые сумерки затягивают небо туманом. Приглядевшись, я заметил одну и еще одну звезду, они проступали из тумана и переливались летними светляками. Парикмахерская и галантерея. Хозяйственный магазин и магазин кухонных принадлежностей. Частный магазин одежды и государственный центр бытовой техники. Все магазины Восточной улицы стояли с закрытыми окнами и дверями. Был там кто или нет. Горел свет или нет. Одни хозяева закрыли магазины и ушли убирать пшеницу. Другие хозяева сидели и лежали в своих магазинах под вентилятором. Третьи хозяева сидели и лежали на улице, обмахиваясь тростниковым веером. Улица безмолвствовала. Вечер полнился маетой. Люди маялись бездельем. Пока дядюшка Чжан из дома напротив шагал мимо магазинов, кто-то оборачивался, смотрел ему вслед. Кто-то вовсе не оборачивался, так и говорил свое, так и делал свое.

Голоса детей – сноброд, сноброд, смотрите, сноброд – тонули в тусклой вечерней мгле. Кто-то их слышал. Кто-то нет. Кто-то услышал, а сделал вид, что не слышит. Кто услышал, выходил посмотреть, стоял у дороги, улыбался. Провожал дядюшку Чжана глазами и шел дальше заниматься своим делом. Сноброд – целое событие. Сноброд – не такое уж событие. С самого начала времен в Гаотяне каждое лето случались сноброды. Каждый летний месяц они случались. Кому какое дело, если человек за-снобродил. Кто за всю жизнь ни разу, ни полраза не снобродил. Кто ни разу не ворочался в кровати, не сбрасывал на пол одеяло, не сбивал простыню. Каждый на своем веку хоть сотню раз да бормотал во сне. Кто просто бормочет, снобродит легко. А кто сначала бормочет, а потом спускается с кровати и идет по своим делам, снобродит тяжело. Человек живет на свете, стачивает сердце, каждый на своем веку хоть пару раз да снобродил, кто легко, а кто и тяжело.

И вечер оставался мглистым.

И небо оставалось душным.

Дельные люди занимались делами, бездельные бездельничали. А кто ни то и ни другое, те ни то и ни другое.

Соседский дядюшка Чжан дошел до края города. Дошел до своего поля. Дошел до своего гумнишка, которое загодя вычистил и укатал. За городом все было совсем не так, как в городе. На поле гулял ветерок или даже ветер. Вдоль дороги слева и справа тянулись гумна – маленькие, по два фэня[15]15
  Фэнь – мера площади, равная 66,6 кв. м. Десять фэней составляют один му (667 кв. м).


[Закрыть]
земли, на одного хозяина, средние, на пол му земли, которые в складчину держали несколько семей, и большие гумна на целый му, оставшиеся еще со времен продбригады. Вечерняя дорога была похожа на сверкающую реку. А большие и малые гумна – на расстеленные вдоль реки озера. С большого гумна доносился грохот молотилки. С малых гумен летел скрипучий плач каменных катков, запряженных ночными лошадьми и быками. И сухой треск, с которым люди обмолачивали колосья, стуча ими по железным решеткам. Звуки сливались в плеск, словно две, три, четыре, тридцать четыре лодки качаются на озерной воде.

Небо ночью большое. А гумна маленькие. И ночь проглотила звуки. И снова появилась тишина. Фонари на гумнах светили грязным и желтым. Ступая по грязной желти, дядюшка Чжан вышел из города и двинулся на север. Дети, бежавшие за ним, больше за ним не бежали. Не бежали, остановились на краю города. А я все шел следом за дядюшкой Чжаном. Хотел посмотреть, как он наткнется на дерево. Или на телеграфный столб. Из носа у него потечет кровь, он крикнет и проснется. Я хотел узнать, что он будет делать, когда перестанет снобродить. Что скажет первым делом. Что сделает, когда проснется.

Хорошо, что его гумно было недалеко. Всего половина ли по дороге на север, и мы пришли. Дорогу отделяла от гумна канава, которая тянулась вдоль поля. Соседский дядюшка Чжан стал перебираться через канаву, поскользнулся и упал. Я думал, он проснется, но дядюшка Чжан одним махом выбрался наружу.

– Покуда мужчина жив, не даст жене с ребятенком голодать. Покуда жив, не даст им голодать.

Дядюшка Чжан не просыпался, все спал и говорил сам с собой. Он выбрался из канавы, вышел на гумно. Как по нотам. Как к себе домой. Щелкнул выключателем, висевшим на тополе у края гумна. Зажег фонарь. Убрал деревянную лопату, осмотрелся вокруг. Вытащил на середину гумна железную решетку для молотьбы. Принес сноп пшеницы. Развязал веревку. Обхватил колосья двумя руками. Постучал соломинами о землю, выравнивая колоски, и принялся молотить зерно об решетку.

Я стоял рядом. Он видел очертания каждой былинки на своем гумне, но меня не видел. Потому что меня не было в его сердце. Сноброд видит лишь те вещи и тех людей, которые есть в его сердце. Все остальные очертания и весь остальной мир для него не существуют. Решетка брызгала зернами, и они тихо свистели, взрываясь в воздухе. Запах созревшей пшеницы летел, словно с разогретой сковороды. На небе добавилось еще несколько звезд. Издалека доносились голоса людей, бранившихся за очередь на молотилку. Иногда с деревьев слетали соловьиные трели. А больше ничего такого. Все тихо и просто. Всюду исчерна-серый туман. Пот упал с лица дядюшки Чжана и схватился за лежавшие на земле зерна. Ничего такого. Все тихо и просто. Всюду исчерна-серый туман. Домолотив первый сноп, он взял из скирды второй. Ничего такого. Тихо и просто. Мне не хотелось больше смотреть. Не хотелось больше смотреть, как он снобродит.

Вот такое оно, снобродство. Выходит, люди сно-бродят, когда в человечьи головы залетают дикие птицы. И все там перепутывают. И человек начинает делать во сне, что ему хотелось. Делать как раз то, чего делать не надо. Я решил вернуться домой. Решил уйти с гумна дядюшки Чжана, и тут случилось то, что случилось. Будто разбилась стеклянная бутылка – бах – и случилось. Дядюшка Чжан обмолотил второй сноп и отправился за третьим. Но вместо того чтобы взять третий сноп, почему-то зашел за скирду. И оттуда выскочила бездомная кошка. Запрыгнула ему на плечо, с плеча на спину и бросилась прочь. Наверное, расцарапала лицо соседского дядюшки Чжана. Он невольно прижал ладонь к щеке. Застыл от удивления, словно мертвый деревянный столб. А спустя несколько секунд заговорил, не то объясняясь сам с собой, не то стыдя самого себя.

– Как я здесь оказался. Как здесь оказался. – Он осмотрелся по сторонам. – Это мое гумно. Как я здесь оказался. Как здесь оказался.

Он проснулся. Похоже, что проснулся.

– Я ведь лег спать, как вдруг оказался на гумне. Как здесь оказался.

Значит, проснулся. Посмотрел на небо. С ужасом и растерянностью, которых сам увидеть не мог. Потом снова заозирался. И, отыскав глазами свою деревянную лопату, будто вспомнил о чем-то. Вдруг опустился на корточки. И принялся хлестать себя по щекам:

– Чертова ты тряпка. Чертова тряпка. Жена в самую страду убежала с новым мужиком, а ты притащился на гумно и молотишь ей зерно. Она спит с другим мужиком, а ты притащился на гумно и молотишь ей зерно. – Он хлестал себя по щекам, и удары сыпались на щеки, как на кирпичную стену. – Чертова ты тряпка. Чертова тряпка. – Он все хлестал себя и хлестал, но теперь не ругался, а оправдывался: – Я не ей молочу. Я ребятенку. Я не ей молочу, мать ее так. Я ребятенку.

А потом – перестал хлестать. Замолчал. Упал на землю, точно мешок с мукой. Застыл на секунду и вдруг снова заснул, привалившись к скирде. Как человек, который заворочался в кровати, на секунду проснулся и сразу уснул. Словно те минуты, на которые он вырвался из сна, были всего лишь музыкальным номером в большом концерте. Номер закончился, и дядюшка Чжан вернулся в свой сон. Я перепугался. Перепугался до самого края. Стоял перед ним, словно зритель, которому играют представление. Не верил, что можно так быстро проснуться. Что можно так быстро заснуть. Я попробовал подойти к нему. Толкнул рукой. Будто толкнул каменный столб. Потряс немного. Будто потряс пакет с водой. Его тело заколыхалось под моими руками, но потом снова сделалось обмякшим, как пакет с водой.

– Дядюшка Чжан. Дядюшка Чжан, – громко звал я дядюшку Чжана. Будто звал умеревший труп. Но он дышал. И даже посапывал. – Твоя жена вернулась. Твоя жена вернулась. – Я больше не тряс его и не надеялся, что он проснется. Он умер. Превратился в труп. И я кричал его трупоподобному телу: – Твоя жена вернулась, вернулась со своим мужиком. Ты спишь, а они там куролесят.

И все переменилось.

Все стало другим.

Будто солнце вышло на небо посреди черной ночи.

И кожу дядюшки Чжана обожгло огнем. Его заснувшее в сырой кирпич лицо вдруг дернулось, откликнувшись на мой зов. Он сел, по щеке его пробежала судорога, а лицо сделалось цвета пыльной земли. Глаза с усилием раскрылись. Уставились прямо на меня. Но снова меня не увидели, а увидели только дорогу у меня за спиной. Дорога напоминала реку, что течет откуда-то издалека. Течет издалека и утекает вдаль. Течет с севера на юг, и все звуки на поле обернулись плеском речной воды, бьющейся о берег. Дядюшка Чжан уставил взгляд в северный конец дороги. По этой самой дороге его жена уехала из города. Уехала в Лоян. В Чжэнчжоу. Или еще дальше, в Пекин, в Гуанчжоу. Но главное, что она снова уехала с каким-то деревенским при деньгах.

Уехала в большой мир.

Его взгляд прямо и ровно лежал на дороге, ведущей к большому миру. Он стоял под фонарем, закусив губу. И зубы его скрипели. Словно терлись друг о друга две тяжелые каменные плиты. Звук был иссиня-серым. И ночь сделалась иссиня-серой. И душной. Но в поле еще гуляло немного ветра. Подхваченный ветром запах пшеницы зернышками стучал по кончику носа. Бился в горле. Забирался в легкие, в желудок. По дороге на север проехала машина. Фары ее ножами прорезали темноту. И поехали дальше. Дядюшка Чжан смотрел на свет фар. Смотрел на удаляющуюся машину, и скрип его зубов превращался в скрежет. Иссиня-черный звук цедился сквозь зубы, похожий на зимний иней, что укрывает неопавшие листья.

И покрытые инеем листья закачались на зимних ветвях. Покачались немного, оторвались и закружили в воздухе. Холодные, как его глаза. Как звук, что цедился сквозь его зубы.

Вдруг он встал. Словно промчавшаяся вихрем машина потащила его за собой. Он выпрямился, посмотрел машине вслед. Мускулы на его лице скручивались и оползали вниз. Зубы скрежетали. Он стоял на месте, будто некая сила сейчас взорвется в каждом его суставе. Он молчал. Словно сделался другим человеком. Не тем, который боится, что пшеница сгниет на гумне. Не тем, который боится, что жене будет нечего кушать, когда она вернется. Другим человеком.

Так он постоял. Не глядя на меня. Не глядя на мир. Застыв глазами наискось, будто увидел такое, что мне никак не увидеть. Увидел другой мир и все другое. Другой мир и все другое развернулись у него во сне, в его припадочном сознании. Ясно и четко, как на ладони. Черным по белому, как на блюдечке. И из-за этого самого другого лицо дядюшки Чжана сделалось сизым и пыльным, как земля. На лбу повисли капли пота. Никто не знал, что он увидел в своем новом сне. Кого там встретил. Что развернулось перед его глазами. Он ничего не говорил. Молчал. Скрипел зубами. На шее у него выступила жила, похожая на тонкую извилистую змейку.

Фонарь высветил еще одну жилу.

Словно две тонкие извилистые змейки поползли по шее.

Потом выступила третья жила и четвертая жила, словно три или четыре змейки поползли у него по шее. Он отошел от скирды, шагнул к железной решетке для обмолота. Пнул деревянную лопату, словно пнул ветку на дороге или пучок сухой травы. Теперь он бродил в другом сне. В другом сне, который был совсем не похож на предыдущий. В том другом сне он подошел к железной решетке, наклонился и подобрал с земли кусок арматуры с большой палец толщиной. Взвесил его в руках. Примерился. И широкими шагами зашагал с гумна.

В той арматурине было полных два чи[16]16
  Чи – мера длины, равная 0,32 м.


[Закрыть]
. Она будто с самого сотворения мира лежала там и ждала, когда он ее поднимет. И дождалась. Повинуясь его силе, его рукам, арматурина широкими шагами удалялась к городу, к деревне. Он не пошел домой прежней дорогой. Теперь он шагал в новом сне. Свернул в переулок и двинулся, куда позвал его сон. Я прошел за ним немного. Окликнул несколько раз. Но он не отвечал, и я остановился. Посмотрел, как он уходит в деревню. Как посреди тихой ночи широкими шагами заворачивает за угол и исчезает.

Сам я пошел домой прежней дорогой, пошел домой с севера на юг.

КНИГА ВТОРАЯ
Вторая стража, начало. Птицы носятся туда и сюда

1.(21:00–21:20)

В нашем магазине НОВЫЙ МИР тоже появился сноброд.

Заснобродила мама.

Когда я уходил, она просто спала, уронив голову на плечо, а весь пол перед ней был забросан разноцветной бумагой. На полу под ногами лежали ножнички и ножницы для вырезания. На улице все оставалось по-прежнему. Луна светила чисто и ясно. Фонари светили грязно и желто. Грязная желть сливалась с ясной чистотой, как если бы таз чистой воды смешали с тазом помоев. И чистая вода стала грязной, стала помойной.

Тишина была как в могиле.

Могильная тишина.

К звукам позднего вечера примешивался храп жирной свиньи. Горячий и грязный. Горячий, грязный и липкий. Потный. Потный запах сочился изо всех дверей, изо всех щелей. Выливался на улицу и становился запахом летней ночи.

Окруженные запахом летней ночи, какие то люди уснули прямо на улице. Какие-то люди сидели у дверей магазинов, обмахивались плетеными веерами, пили чай. Какие-то люди вытащили наружу электрические вентиляторы и усадили их на пороге. Вентиляторные лопасти железно полязгивали, будто хотели кого-то прирезать. И люди сидели, люди лежали посреди кинжального лязга, разговаривали о своем. Улица осталась прежней. Мир остался прежним.

И все-таки не прежним.

Начиналось большое снобродство. И шаги снобродов мерили нашу деревню. Мерили наш город. Большое снобродство, мутное и безмолвное, опутывало землю. Люди не знали, что большое снобродство сгустилось над ними тучами, повисло бедой. Люди думали, над головой у них только мглистые облака летней ночи. Думали, нынешняя ночь будет такой же, как все остальные. Я одиноко вернулся в город. Увидел на улицах тишину и храп и тоже подумал, что мир остался прежним. Разве что снобродов прибавилось. Посмотрел на самую людную в городе Восточную улицу. Посмотрел на безбрежное ночное небо. Зашагал к ритуальному магазину НОВЫЙ МИР и увидел, что у входа в магазин припаркована машина. И увидел, что дядя приехал. И увидел, что дядя стоит посреди магазина, как врач посреди жилища больного.

– Садись.

Не обращая внимания на моего отца, дядя стоял посреди магазина НОВЫЙ МИР и осматривался по сторонам.

Росту в дяде метр восемьдесят. А в отце – метр пятьдесят. Дядя облачился в шелковую рубашку, какие носили богачи времен Республики. А отец стоял в одних трусах. Отец худобой не страдал. Но рядом с дядей казался худым – стоял подле него, как маленькое деревце подле большого. Как родственник больного подле врача. Как сын больного подле высоченного доктора, которого пригласил домой. А мать сидела на том же месте, где заснула. Но сидела по-другому. Под ней была скамеечка, на которую мать всегда садилась вырезать подношения. Скамеечка, укрытая тощей засаленной подушкой. Мамино лицо походило не на кирпич из старой городской стены. А на ткань с коркой засохшей грязи. На старую и ветхую газету. Ни на кого не глядя, она бормотала себе под нос:

– Как ни крути, а покойнику нужен венок. Как ни крути, а без венков на могиле не обойтись.

Она бормотала и вырезала ножницами бумажные узоры, похожая на садовника, что присел на корточки полить любимые цветы. Она вырезала много бумажных цветов – целый ворох, целую гору. И много листьев из зеленой бумаги – целый ворох, целую гору. Отец стоял рядом. На полу, заваленном бамбуковыми прутьями, мотками шпагата, банками с клеем, бамбуковыми ножами.

– Она цветы вырезала и заснула.

Отец сказал дяде, что дважды будил мать, водил ее умыться, но она возвращалась на место и снова засыпала. Садилась вырезать и засыпала. Засыпала и дальше вырезала цветы. Глаза у нее были прикрыты. Губы шевелились, не зная отдыха. Руки вырезали, не зная отдыха. И отец понял, что мать заснобродила. И я понял, что мать заснобродила. В последнее время люди умирали один за другим. И погребальная утварь расходилась так быстро, что мать заснобродила от усталости.

Дядя стоял и смотрел на свою сестру, как врач смотрит на тяжелого больного. Наконец обернул сердитое лицо и уперся в отца ледяным студеным взглядом.

Отец улыбнулся.

– Небось, в крематории тоже сейчас работы невпроворот.

И отец искоса посмотрел на дядю, словно родственник, который говорит врачу, что симптомы у мамы самые обычные, ничего такого. Ничего такого. Но отец забыл, что мама приходится дяде младшей сестрой. Что дяде больно смотреть, как его сестра надрывается, вырезая бумажные цветы. Заснула и даже во сне трудится не покладая рук.

– Принеси еще холодной воды, чтоб она умылась.

И дядя смерил отца косым взглядом. Очень им недовольный. В магазине пахло свежим мучным клеем. И горячим потом голой отцовой спины. Помедлив, отец взял таз для умывания и пошел набирать воду.

– Помер человек, как его без венка оставить. Пусть и работы прибавилось.

Сказав так, он снова глянул на дядю. Смерил его глазами. Но больше ничего не сказал. Только стукнул тазиком о край лестницы. Тазик звякнул. Словно досадуя, какого черта ты лезешь в наши дела. Тут мама вдруг покосилась на дядю, будто уже проснулась. Но увидеть ничего не увидела. Увидела только бумажные цветы под ножницами. Ножницы стрекотали, словно кузнечики на финиковом дереве летней ночью. А дядя все стоял и смотрел на маму. Тут он заметил меня, будто заметил сына, что отлучился от постели больного родителя. Очень недовольный. Очень сердитый. Вскинул острые брови. Пихнул ногой табуретку, дернул уголком рта. Лицо его сделалось похожим на лист заржавевшего железа.

– Пора трупный жир забирать. Няньнянь, у папы много работы, надо помочь родителям.

Тут дядин взгляд переместился с моего лица к табуретке у порога и остановился на книге Янь Лянькэ, словно в ней крылся источник всех бед. Ему явно хотелось подойти и наподдать книге ногой, скинуть ее на землю. Сжечь дотла «Поцелуи Ленина горше воды».

Но отец уже вернулся из кухни. Принес таз с водой. В воде плавало свернутое полотенце. Отец отвлек на себя дядин взгляд. Поставил таз у маминых ног. Прополоскал полотенце. Вытащил наружу. Отжал немного. И стал обтирать полотенцем мамино лицо, как медбрат обтирает лицо умирающего больного.

– Вода холодненькая, мигом прогонит сон.

Сказал отец не то матери. Не то самому себе. Его ласковый тон меня напугал. Я знал, он говорит так для дяди. И дядя слушал, дядя смотрел, как отец обтирает мамино лицо. Как смывает ее сон мокрым полотенцем. Отец коснулся холодным полотенцем маминой щеки, и ножницы в ее руках вдруг застыли. Отец описал мокрым полотенцем круг, и ножницы выпали из маминых рук на пол.

Отец описал полотенцем еще один круг, и стопка бумаги с маминых колен осыпалась на пол.

Отец снова прополоскал полотенце. Снова отжал его, приложил к маминой щеке, описал круг в другую сторону, и мама проснулась. Она вздрогнула, будто ей выплеснули в лицо таз холодной воды. Очень было похоже. Удивленно отвела папину руку. Поморгала. Осмотрелась вокруг, словно очутилась посреди невиданного нового мира. В магазине стояла сухая жара. Сухая и жаркая. Прохлада от тазика с водой растекалась по комнате, шипя и потрескивая. Как если бы в бурлящий кипяток тонкой струйкой вылили тазик холодной воды.

– Я цветы вырезала и заснула. – Мать не то спросила. Не то сказала сама себе. – Здравствуй, братец. – Она подняла глаза на дядю. – Садись, я ведь тебя целый месяц не видела. – И снова обернулась ко мне: – Няньнянь, живо принеси дяде табуретку.

Я принес табуретку и поставил ее под дядиным задом.

Но дядя на нее даже не посмотрел.

– Трупный жир пора из крематория забирать. Новая бочка накапала. – И дядя осмотрелся по сторонам. – Всех денег не заработаешь. Если устала, ложись спать. Стоит себя загонять ради какой-то мелочи. – Дядя свысока смотрел на гроши, которые мы выручали за венки и бумажные подношения. Он развернулся, чтобы уйти, но тут снаружи послышалось тарахтение мопеда.

Мопед дотарахтел до нашего магазина и остановился.

В дверь магазина попыталось просунуться смуглое молодое лицо. С ног до головы радостное и удивленное.

– Эй. Деревяха Чжан, ваш сосед бывший, с ума сошел. Раздобыл где-то арматурину в два чи длиной, пришел с ней к дому. И бормочет, сейчас я его прикончу. Сейчас прикончу. Пришел домой, а там кирпичный директор Ван, у которого дом в северных кварталах, они с Деревяхиной женой ездили развлекаться и как раз вернулись. Деревяха огрел директора Вана арматурой по голове – вся черепушка всмятку. Вот и спрашивается, откуда Деревяха знал, когда они вернутся. Минута в минуту. Они думали – темно, никто не увидит, а Деревяха тут как тут со своей арматуриной. Интересно, кто шепнул Деревяхе Чжану. Кирпичный директор Ван – крутой мужик, только зашел во двор, а его арматуриной по голове. Крутой мужик, упал посреди Деревяхиного двора, будто мешок с ватой. Директор Ван самый богатый у нас в городе. Любит побаловаться с чужими женами, Деревяхина жена у него не первая. Упал замертво, весь двор в крови, будто высыпал на землю чемодан с красненькими. Деревяха испугался крови и проснулся. Вытаращился на кровь и проснулся. Оказывается, мать его за ногу, Деревяха все это время спал. Снобродил, мать его за ногу, потому и осмелел. А как проснулся, осел на землю и воет – я человека убил. Человека убил. Снова тюфяк тюфяком.

Пока человек на мопеде говорил, улыбался и размахивал руками, его мышиные глазки бусинами катались по нашему магазину.

– Мы с Кирничным Ваном – дальняя родня, это все знают. Он родства не помнил, но долг есть долг. Вот, поехал сказать директорской жене, чтоб топала к Деревяхе Чжану забирать труп. Долг есть долг, решил заглянуть по пути к вам в НОВЫЙ МИР, заказать директору Вану венков и подношений. Он у нас в городе самый богатый. Если кто дом строил, кирпичи с черепицей брали только у него. Так что приготовьте ему побольше подношений. Вдова не заплатит – я сам заплачу. Кто виноват, что мы родня. Поставлю ему на могилу десяток, два десятка венков.

Человек на мопеде говорил до того быстро, что слова хлестали у него изо рта, как вода из шлюза. Глаза светились весельем. А радость на лице была такая, словно жена его наконец понесла и родила мальчика. Сам он стоял за дверью, голова торчала в дверном проеме. Точно кролик, что по весне глядит из своей норы на цветущий луг. Он собрался уезжать, но тут его взгляд упал на моего дядю. Человек хмыкнул, и лицо его распустилось пышным цветком.

Директор Шао, как удачно я тебя встретил. Будете сжигать директора Вана, сколько его жена заплатит, я столько сверху накину. Только скажи своим работягам, чтобы в порошок Кирпичного Вана не сжигали. Чтобы берцовые и тазовые кости остались целы. Чтобы их пришлось молотком крошить, а уж потом в урну. Я сколько надо накину, только череп его дотла не сжигайте. Чтобы по нему пришлось сперва молотком постучать, а уж потом в урну.

Лицо в дверях говорило и улыбалось, словно яркий тугой пион, распустившийся под весенним солнцем. И даже когда он договорил и поехал дальше, в дверях оставался отзвук его улыбки. Я поежился, словно человек на мопеде окатил меня ведром ледяной воды. За дверью снова затарахтело.

– Твою мать. – Дядя ругнулся и отвел глаза от двери. Будто смотрел спектакль и спектакль закончился. Будто шел по улице и едва не наступил на чью-то пьяную блевоту. Мир опять затих. И новая волна прохлады разлилась по городу и миру. И мир со всем сущим в мире снова заполз в наш ритуальный магазин. – Бочку свою заберите. Сегодня заберите, не то завтра новый жир будет некуда собирать. Не на пол ведь ему капать.

И дядя тоже ушел.

Вышел за дверь, как врач, что выходит из комнаты больного, закончив осмотр.

– Стоит ради пары грошей так себя загонять, что даже во сне приходится венки плести. Если денег мало, бочку с жиром продайте.

Дядя вышел на улицу, бросил нам взгляд через плечо. Бросил, отвернулся. Открыл машину, сел за руль. Повернул ключ, зажег фары. И два луча света прорезали улицу на восток. Дядя завел машину и собрался уезжать, но напоследок опустил окно, высунулся и пристально посмотрел на отца, который вышел за ним на улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю