412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Янь Лянькэ » Когда солнце погасло » Текст книги (страница 6)
Когда солнце погасло
  • Текст добавлен: 17 декабря 2025, 11:30

Текст книги "Когда солнце погасло"


Автор книги: Янь Лянькэ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)

2. (22:01–22:22)

В одной бочке трупного жира шестьсот цзиней веса. Не знаю, сколько трупов нужно сжечь, чтобы бочка наполнилась. Бывает, у смерти не сезон. Тогда бочка целый месяц не может набраться. А когда у смерти горячая пора, проходит десять дней, две недели – и бочка полнехонька. Цветом жир бледно-желтый. Загустевая, темнеет. И в желтом будто появляется черноватая примесь.

Жир человеческий, так что лучше я не буду рассказывать. Иначе у меня мышцы на теле дергаются и ноют. Сердце сжимается так, что невмоготу. Колотится так, что невмоготу. Будто пальцы зажаты в дверной щели. Крематорий стоит у дороги, что тянется вдоль гребня горы. С одной стороны водохранилище, с другой стороны дорога. Ночь только начиналась, сумерки погасли, шла вторая стража. Из деревень ниже по склону суматошными шажками бежали самые разные звуки. Небо душило жарой. Ветер на хребте был вроде ключевой воды. Чистый свет поднимался с глади водохранилища, летел мне навстречу, и водяной пар влажно стелился по хребту. Пшеничные поля вдоль дороги стояли убранные. От сладкого запаха стерни, разбавленного паром, воздух будто напитался молоком. Словно родившая женщина сцедила лишнее молоко на горы. Разлила его по полям. Сцедила и разлила его по полям и по всей земле.

Я катил по дороге здоровую бочку, до краев полную трупного жира, и шагал к тоннелю у водохранилища. Запахи ниточками цеплялись за нос. Жир наполнял бочку до самых краев и просачивался наружу, оставляя на жести разводы, как соль оставляет пятна и разводы на боках солонки. И белая жестяная бочка становилась жирной и красной. Жирной и черной. Жирная краснота, жирная чернота пахли льдом и сырой плотью. Льдом пахло сильнее, плотью – слабее. Если не знать, что в бочке человеческий жир, никакого льда вовсе не почуешь. Вернее всего, ледяной запах поднимается у человека изнутри. А покуда ничего такого не поднимается, можно подумать, что в бочке самый обычный жир. Смазочный жир, растительный жир. И пусть бочка не пахнет арахисом или кунжутом, все равно жир – он и есть жир. Но жир в бочке человечий. Подумаешь, что это человечий жир, и чувствуешь запах льда. Льда, и мяса, и жира, и костей. Хорошо, что я не боюсь запаха человечьего жира. Потому что дурачок. Дурачки мало чего боятся. Я ют никогда не боялся смерти и мертвецов. И дома у нас целый ритуальный магазин. Я с самого детства рос среди венков и бумажных подношений. Когда мне сравнялось два года, родители стали брать меня в крематорий, чтобы поговорить с дядей о делах. Пяти летним я впервые зашел в сжигальную комнату. В пять с половиной уже садился на тележку и вместе с отцом раз или два раза в месяц отвозил человеческий жир в тоннель.

Несколько раз в месяц отвозил человеческий жир в тоннель.

И теперь пришла пора мне одному отвозить трупный жир в тоннель. В четырнадцать лет я был все равно как дерево, что выросло у двери в загробный мир. Стоял у двери, защищал ее от ветра, укрывал от дождя. Один в ночь большого снобродства пришел в крематорий, погрузил бочку с трупным жиром на тележку и отшагал целое ли по гребню горы. Дорога ведет мимо дома, который нанимает Янь Лянькэ, чтобы писать свои книги. Потом половину ли нужно подниматься в гору. И еще почти целое ли спускаться вниз. Чтобы поставить бочку с жиром семи или восьми десятков трупов в заброшенном водосбросе, где летом прохладно, а зимой тепло. И я шел. Так и шел один, сначала по гребню, потом в гору, потом под гору. Чтобы не думать о человечьем жире, не думать о трупах, велел себе думать о разных мужских делах. Думать о женщинах. О чем бы подумать. И стал думать о Цзюаньцзы, которая каждый день убирает крематорий и гримирует трупы. Ее настоящее имя Юй Сяоцзюань. Но все зовут ее просто – Цзюань. Цзюань. Или – Юй Цзюаньцзы. Была бы эта самая Цзюаньцзы хоть немного красивей. Была бы она самую малость красивей, мне бы хотелось подержать ее за руку. Жениться на ней, жить вместе. Но она была некрасивой. Передние зубы вечно торчали наружу, словно ворота. Завидев эти ворота, я понимал, что не хочу с ней разговаривать. Заслышав их скрип, думал подойти к ней и сказать, ступай в городскую больницу, пусть тебе вырвут наконец эти зубы. Вырвут и на их место поставят ровные. Если денег не хватает, за один зуб я заплачу.

Но ни разу ей не сказал.

Хотел сказать, но так и не сказал.

Сейчас мы остались одни, надо было сказать. Надо было пойти с ней копать чаровники. Прокричать ей что-нибудь в ухо, чтобы очнулась. Набрать воды в тазик, умыть ей лицо. Обтереть ей лицо мокрым полотенцем. Была бы она хоть немного красивей. Самую малость, я бы тогда ее разбудил. Вместе с ней пошел бы копать чаровники, пока она снобродит. А потом позвал бы ее отвозить со мной трупный жир. Мы вместе прошли бы одно ли по гребню. Потом половину ли в гору. И еще почти целое ли вниз. Но я шел один. Скрип тележных колес напоминал звук, с которым бродят по небу луна и звезды. Так я шел и шел, и тележные колеса смещались со своих осей, бились друг о друга, катились и терлись, и получался шорох. Который цунь[26]26
  Цунь – мера длины, равная 3,2 см.


[Закрыть]
за цунем глотал ночную дорогу. И привел меня на середину склона, к тоннелю у водохранилища. Два дерева. Поляна с травой. Автомобильные ворота из ржавых прутьев. За теми воротами еще одни дощатые ворота, которые поставил отец. Я отпер две пары ворот. Пошарил рукой на стене справа. И нашарил шнур с выключателем.

И свет зажегся.

Электрический свет длинным обиженным пятном расстелился у входа. Чтобы сэкономить, отец не стал проводить свет на все пятьсот метров тоннеля. Но лампа до смерти старалась осветить бочки с жиром. И слышалось тяжелое дыхание электрического света. И слышался стук грязно-желтых капель, срывавшихся со стен. И слышалось, как черный холодный ветер шагает ко мне из глубины тоннеля. А с ним клубы мерзлого влажного запаха тлеющего жира, что сочится из трупных бочек. То яркий, то бледный запах жира. Обжигающий запах сырости. Ветер с пятнами жира и летней прохлады. И лампочка на сорок ватт поначалу светит ярко, а потом до того устает, что хочет помереть и погаснуть. В грохочущем эхе я открыл ворота, шагнул внутрь и остановился в пятне электрического света. Заглянул в глубину тоннеля. И вздрогнул от озноба. Шириной тоннель будет с большую дорогу, а высотой с дом. Тянется из одного конца дамбы в другой. Тоннельные стены сложены из камня и цемента. Слой цемента между камнями в два пальца толщиной. Цементный узор вьется по стенам и потолку, то уходя на глубину, то снова выступая на поверхность. Свод неровный. Местами из него круглый год сочится влага, словно там прячутся пересыхающие источники, которые никак не пересохнут. Несколько десятилетий назад, когда водохранилище только строилось, через тоннель в верхней части дамбы собирались сбрасывать воду, если водохранилище начнет переполняться. Но стройка закончилась, и выяснилось, что реки в верхнем течении обмелели. Что дождей выпадает меньше. И воды не набирается даже до нижнего уровня водосброса. И тоннель оказался не нужен. И превратился в склад, где наша семья хранит трупный жир. За пару блоков сигарет и один обед в ресторане человек, державший ключи от водосбросного тоннеля, отдал их моему отцу. Как будто тоннель проделали специально для моего отца Ли Тяньбао. Чтобы, когда у водохранилища построят крематорий, здесь можно было составлять трупный жир.

Словно так и надо.

Словно так и было задумано.

Словно небеса решили, что человеку должно становиться покойником, а покойников должно предавать земле – или морю – или реке – или вершине горы. Везде хоронили по-разному, хоронили как принято, но потом хоронить как принято оказалось нельзя, и покойников стали кремировать. Стали кремировать, а мой дядя взялся топить из покойников трупный жир, словно казнокрад, что ворует золото, которое ему поручено охранять. И раз трупный жир топится наружу, одни должны его продавать, а другие – покупать. И составлять в тоннеле. Бочку за бочкой, год за годом. Сначала отец с матерью хотели предавать трупный жир земле. Среди ночи ходили по хребту, искали расселины, канавы, ложбины и тогда узнали, что в горах Фунюшань люди живут гуще травы в лесу. Не найти такого глухого места, где можно зимой и летом тайком от людей закапывать трупный жир. И отец решил составлять бочки в тоннеле. Прятать. Чтобы однажды человечий жир принес большую пользу. Какую пользу. Оглушительную пользу. Иначе отец не стал бы из года в год, из месяца в месяц наполнять тоннель трупными бочками. Все пятьсот метров тоннеля теперь были заставлены бочками. И выключатель с лампочкой из того конца тоннеля протянули в этот. Отсюда тоннель казался глубоким, как черное ночное небо. И бочки с мертвым человечьим жиром выстроились плечом к плечу, словно в деревне устроили большое собрание. Словно дорога в тысячу ли. А на дороге – плотный строй людей в черных куртках и черных штанах. Бок к боку. Бочка к бочке. Если вылить из бочек весь жир, получится целая река. Целое озеро. А может, целое море.

Правда, я никогда не видел моря.

В книгах Янь Лянькэ редко бывает море. Он все пишет о полях и пустошах. О лессовом плато, о горных склонах. Пустынных, холодных, мертвенно тихих. Бескрайних. Бескровных. Иди хоть три дня и три ночи, все равно не дойдешь до конца его пустошей. Все книги у него получаются длинные, многословные. Если составить их вместе, посмотришь – пустошь пустошью. Или заброшенное кладбище с простыми нестройными холмиками. На кладбище лежат покойники, растут сосны, кипарисы и софоры. Под деревьями – в зарослях сухой травы и сорных цветов – сидят саранча и сверчки. Сверчки и кузнечики. Кузнечики и сверчки каждый день поют там свои песни. Этот человек. Дядюшка Янь. Не знаю, почему все его книги похожи на заброшенное кладбище. На безлюдную пустошь. А вообще, если и есть что хорошее в его книгах, так это одна и та же деревня, о которой он не устает рассказывать, и каждая его книга – песня вечной печали о наших людях, о земле, о домах, и нет той песне ни конца ни края. И каждая его книга – мелодия соны[27]27
  Сона – духовой музыкальный инструмент, разновидность гобоя. Обладает громким и пронзительным звуком, часто используется в свадебных и погребальных церемониях.


[Закрыть]
, чтобы оплакать и дерево, и травинку, и человека. Как если бы человек играл на соне, торгуя в ритуальном магазине НОВЫЙ МИР. И потому наш ритуальный магазин составляет начало, середину и конец всех его писаний. И история нашей семьи – все слова и поступки отца с матерью, все мои поступки и мои слова – должны попасть в книгу Янь Лянькэ. Мы гораздо лучше всяких других людей и событий, о которых он пишет. Жаль, отец у меня неграмотный. Жаль, мать у меня неграмотная. Жаль, сам я не умею толком писать, не умею рассказывать. Книги его мне не нравятся, но поделать я ничего не могу. Приходится читать. Как если не любишь батат, а все равно приходится есть батат. Потому что дома один батат. Может, ты любишь рыбу, мясо, креветки, мидии, но есть приходится гаолян, кукурузу и просо. Потому что дома только гаолян, кукуруза и просо, ты хочешь жить в Лояне, Чжэнчжоу, Гуанчжоу, Пекине или Шанхае, но приходится шагать из Гаотяня к водосбросному тоннелю. А потом из тоннеля обратно в Гаотянь. Гаотянь так Гаотянь. Тоннель так тоннель. Строй трупных бочек в тоннеле бескрайний, совсем как его книги. Пустынный, холодный, мертвенно тихий. Бескровный, вози три дня и три ночи, сто дней и сто ночей, все равно не вывезешь их отсюда. Я поставил новую бочку в строй. Подкатил тележку, поднатужился, приподнял передний край, и трупная бочка съехала на пол. И со стуком встала в бесконечный ряд, бесконечный строй. Как если бы человек спрыгнул с тележки и занял место в своем строю. Как если бы в ряду книг Янь Лянькэ появилась новая книга, а в строю новый человек. И строй прирастал. С каждым днем становился больше, сильнее, неодолимее.

Звук удара бочки о бочку вышел гладким, глухим и тяжелым. Тоннель проглотил его, как голодный волк глотает добычу, и звук смолк, едва успев раздаться. И в тоннеле снова воцарилась тишина. Бочки с жиром снова стояли мертвыми столбами. Собираясь уходить, я заметил, что через ногу мне перепрыгнула лягушка. В электрическом свете мелькнула летучая мышь. Мокрый паук возился в щели между стеной и бочками. Все они не хотели, чтобы я уходил. Не хотели, чтобы выключал свет. Не хотели, чтобы оставлял их в темноте, и сырости, и запахе жира. Но я должен был выключить свет. Должен был уйти. Мир снаружи начал снобродить. Если я не выключу свет, если не уйду, вдруг мои отец с матерью тоже заснобродят, что тогда.

И я выключил свет. Закрыл ворота. Кромешная темнота с глухим стуком придавила тоннель. Придавила дамбу. Лунный свет был нежным, точно вода. Ночь мертвенно тихой, точно пещера. Я вышел из тоннеля, поглядел на дом, который нанимал Янь Лянькэ, и при свете из его окон вернулся на дорогу в город.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Третья стража
Птицы снесли в головах яйца

1. (23:00–23:41)

Душная ночь.

Духота сочится изо всех деревень, изо всех домов, изо всех щелей, дверных и оконных.

Я спустился с дамбы и ступил на дорогу в город, будто ступил в конвекционную печь. Вошел в город, будто вошел в паровую корзинку. Всюду слышался беспокойный гул. Ночные птицы резко вскрикивали, будто разбуженные жарой. В их крике слышался запах пота. И запах растревоженного страха. На поле сверчки еще носились в воздухе, пели и танцевали, но стоило выйти на улицу, как их песни смолкли. Впереди замаячил свет керосиновых ламп и ручных фонариков. Впереди послышались бегущие шаги. Будто в городе случилась беда. Но свет и шаги отступили, и тишина снова сделалась глубокой, сделалась далекой, как от зимы до лета. От династии Цин до династии Мин.

Только на перекрестке я снова увидел свет фонаря, а в нем поспешно мелькнул чей-то силуэт.

Силуэт выходил из нашего ритуального магазина Снова кому то понадобился венок. И набор бумаж ных подношений. Увидев меня в дверях, отец поднял голову. Проговорил сам себе:

– Еще один. Где это видано, чтоб сноброд шел за водой и тонул в колодце. Неужто бывают сноброды, которые идут во сне за водой. Ну и дела, человек заснобродил, взял ведра и пошел за водой.

Отец расщепил бамбуковую палку надвое. Начетверо. Навосьмеро. И зеленая палка с запястье толщиной превратилась в пучок бамбуковых прутиков вроде столовых палочек. Пучок прутиков вроде стеклянной лапши. Отец приладил к ляжке старую подошву. Перебросил прутики через подошву, взялся за нож. Раздался звонкий бамбуковый треск. Мать сидела молча. Тихо вырезала из цветной бумаги. Аккуратно складывала бумагу в цветы. Прихватит бумагу клеем, помнет немного, и в руке распускается бумажный цветок. Спелый запах мучного клея. Чистый запах бамбука. И горячий запах рабочего пота с тел матери и отца. Так пахнет новый венок. Так пахнут бумажные подношения. И дом пропитался этим запахом. Мир пропитался этим запахом.

– Пятый покойник за сегодня.

Я стоял в дверях и смотрел на отца.

– Шестой, – ответила мать.

– Столько работы, с ума сойти. С ума сойти. – Отец заговорил в полный голос. – У смерти горячая пора, и ночь, как назло, снобродная, завтра десяток, а то и два десятка человек придут за венками.

Мать застыла. Опустила руки на колени. Обернулась, посмотрела на часы у себя за спиной. Но часы давно остановились. Стрелки показывали два часа дня, самое жаркое время. Я прикрыл входную дверь.

– В тоннеле пустых бочек почти не осталось. Надо еще купить.

И выпил стакан холодной воды, как бык на водопое.

– Крематорская Цзюаньцзы заснобродила. На одном гумне сразу три семьи снобродят.

Я подошел и сел рядом с отцом, подвинув бамбуковые прутья. Отец скосил глаза на мое лицо:

– Тебя вроде в сон не клонит. Если не клонит, садись фольгу складывать. Еще двум покойникам подношений заказали. Раньше за венками и подношениями приходили на третий день после смерти, а теперь наутро все должно быть готово. Сразу должно быть готово. Словно человек сегодня умер, а завтра его хоронят.

Отец открыл дверь в магазин. Чтобы впустить сквозняк. Но сквозняк в открытую дверь не влетел, только свет из нашего магазина вылился наружу.

– Отец, а что я буду делать, когда засноброжу.

– Чего тебе больше всего хочется, то и будешь делать.

– Мне больше всего хочется читать.

– Значит, возьмешь книгу, откроешь и будешь читать.

– Мне хочется когда-нибудь уехать из нашего города, из деревни уехать.

– Куда.

– Не знаю. А только уехать.

– Значит, тебе снобродить нельзя. Не то засно-бродишь и пойдешь из дома невесть куда.

– Мне хочется быть как Янь Лянькэ, сочинять истории, писать книги, получать много денег, чтобы меня все знали.

Отец смерил меня долгим взглядом.

– Складывай фольгу. Из Янь Лянькэ вышел писатель, потому что ему на роду так было написано. Потому что на семейном кладбище Яней несколько поколений назад залегла книжная жила. У нас на кладбище такой жилы нет. Вот и приходится держать ритуальный магазин, перед живыми мы в долгу, так хотя бы мертвых уважим.

Голос отца качался в воздухе. Зыбкий. Невесомый. Куда-то подевался зеленый листок, который мать приклеила к большому цветку на верхушке венка. Куда-то его унесло сквозняком, дохнувшим в открытую дверь. И отец полез искать листок под венками. Нашел, приклеил на место. Мать сложила целую груду бумажных цветов. Вырезала целый ворох бабочек и птичек, которые будут порхать по бумажным венкам, сидеть на цветах. Они лежали у ее ног, похожие на груду благовещих облаков с благовещи-ми журавлями. Ни слова не говоря, она все вырезала и клеила. Складывала и расправляла. Закончив, вытянула ноги. Выпрямила спину. Подняла руки и долго потягивалась. И тяжело вздохнула, сбросила руки.

Я снова увидел, что ее лицо сделалось похожим на старую газету.

Изумленно оглянулся и посмотрел на отца.

– Пусть поспит. Не то еще угодит в беду. То один помрет, то другой. То один, то другой. Страшно подумать, сколько завтра будет покойников.

Пока отец говорил, глаза его были теплыми, ласковыми и нежными. В начале, в самом начале отец редко смотрел на мать такими глазами. Но потом я родился и оказался мальчиком, и отец стал смотреть на мать такими глазами. Дальше, когда к двум годам я ни слова не умея сказать, когда соседи зашептались, что я уродился дурачком, уродился отсталым, отец вовсе перестал смотреть такими глазами. А однажды изорвал все венки в магазине, все бумажные подношения изорвал в клочья и растоптал. Все котлы, чашки и поварешки расшвырял по стенам. Мать кричала – за грехи расплата, за грехи, – и отец крепко приложил ее по лицу. Мать схватила меня в охапку и бросилась в комнату плакать. А отец бился головой о стену. Поплакал, побился, побился, поплакал и понемногу снова стал смотреть на мать такими глазами. И теперь я видел на его лице прежние добрые глаза. Нежные глаза, похожие на полевые цветы, что распустились глубокой осенью, когда все деревья облетели. Он подошел к матери и заправил ей за ухо прядь, упавшую на лицо.

– Мать у тебя, когда снобродит, совсем не уродина. – Так он сказал. Улыбнулся. – Еще успеем сделать тебе братишку или сестренку. Не станет же владыка небесный всех наших детей слабоумием наказывать.

Так он сказал мне. И бумажным подношениям в магазине. Сказал и приклеил отлетевший листок к большому цветку. Перетащил венки, наваленные у стены, к пустому месту у входа. И тут мы услышали, как кто-то стоит на уличном перекрестке и кричит. Крик звучал резко, словно вода, что хлещет из открытого шлюза. Словно вода, что рвется из кипящего котла.

– Ван Эрту. Где тебя черт и носят. Отец мсно-бродил, слышал ты или нет. Створился с другими снобродамн и утопился в Западной протоке, слы шал ты или нет.

Ван Эргоу. Отец помер, а ты сидишь у дружков и в карты режешься. Лучше бы владыка небесный тебя призвал вместе с твоими картами, а отец остался живой.

Кричала женщина. Хриплый надрывный крик напоминал треск, будто на улице щепят бамбуковую жердину в руку толщиной. Она кричала и еще вроде как подскакивала на месте. Словно раскаленный уличный бетон обжигает ей ноги.

Ван Эргоу. Я крикну еще три раза, если не выйдешь, там и помирай, где сидишь. Помирай прямо за карточным столом, только отец пусть вернется. Вернешь его – считай, отдал сыновний долг.

Ван Эргоу. Беги к Западной протоке, спасай отца.

Ван Эргоу. Отец утопился в протоке с другими стариками, слышал ты или нет.

Ван Эргоу. Отец помер, хоть ты не помирай.

Докричав, женщина развернулась и зашагала прочь, бросив на перекрестке людей, которые вышли на нее поглазеть. Все равно там она уже покричала. Рассказала миру о своем горе. А слышал ее муж или не слышал, она знать не знает. Вернется он домой или не вернется, ведать не ведает. Сама скорее пошла домой. В южный конец города. Пошла устраивать свекру похороны. Оставила неспящих стоять столбами на перекрестке, стоять и переговариваться. Дескать, ну и жара сегодня. Дескать, еще несколько снобродов утопились в Западкой протоке. Дескать, спать сегодня нельзя, не то заснем и тоже заснобродим. Тоже пойдем топиться. Мы с отцом стояли на тротуаре и смотрели вслед кричавшей женщине, словно провожали глазами сон. Хотели пойти к перекрестку, поговорить с людьми, но тут от толпы отцелился человек средних лет и направился к нам. И встал напротив моего отца.

– Тяньбао, ты здесь. У тебя венки в магазине еще остались. Старик Хао, сосед наш, ему и семидесяти не было, вместе с другими стариками с Западной горы заснул и кинулся топиться в протоке, насилу вытащили. Вытащили, он и проснулся. Проснулся и снова заснул. Заснул и опять снобродить. И говорит, хворь мою все равно не вылечить, чем быть детям обузой, лучше самому помереть. И выпил дихлофосу, не просыпаясь выпил. Он этот дихлофос несколько лет прятал. Боялся выпить. А тут заснобродил и выпил, чтоб детей от себя избавить. Выпил, словно воду. Потом весь скрючился, упал и в себя больше не приходил. Вот так взял и умер. Хочу заказать старику три больших венка, два маленьких и набор подношений.

В свете фонаря лицо того человека напоминало старую столешницу. Щелочки глаз походили на гнилые арбузные косточки. Казалось, его разбудили, едва он заснул. Казалось, не успел он толком проснуться, а срочные дела уже подняли его на ноги. Казалось, он заснобродил и понес моему отцу печальную весть.

– Надо помочь соседям с похоронами. И в крематорий сходить похлопотать. Попрошу твоего шурина, чтобы завтра или послезавтра, когда назначат кремацию, сжег моего соседа получше. Старик Хао хорошим человеком был. Надо его уважить. Чтобы огонь в печи горел повыше. Чтобы прах вышел помельче.

Так он сказал и зашагал дальше. А увидев, что отец застыл под фонарем у магазина, точно оглушенный, медленно обернулся:

– Ты только не забудь про подношения, не годится старика в голый гроб укладывать. Нельзя такого хорошего человека обидеть. – Сказав про подношения, вспомнил еще о чем-то. Сделал два шага назад, остановился в полушаге от моего отца и еле слышно сказал: – Тяньбао, говорят, твой шурин из покойников жир топит. Врут, поди. На кой ему этот жир. Сейчас соевое масло продается по десятке за цзинь. Кунжутное масло стоит двенадцать юаней от силы. Неужто он сподобился продавать человечий жир в пищу. Денег ему хватает, чего ради брать такой грех на душу. И сейчас не Великий голод, когда люди запросто людей ели. Время нынче спокойное, разве можно снова людей человечьим жиром кормить. Если в городе или деревне прознают, шурина твоего до смерти забьют. А побоятся среди бела дня забить – втемную кончат. Я про жир от людей услышал, в городе болтают разное. Сам я не верю, что он на такое сподобился. Сподобься он на такое, давно бы в могиле лежал. Верно я говорю. Не может человек до такого дойти, чтобы на людском жире наживаться. В городе разное болтают, но я не верю. Мы когда-то с твоим шурином в одном классе учились. Пойду к нему, похлопочу за соседа, там и спрошу заодно. Братец Тяньбао, ты на меня так не смотри. Я не заговариваюсь, не сноброжу. Просто весь день пшеницу убирал, устал до смерти, решил прилечь. Только прилег – сосед разбудил, позвал помочь с похоронами.

Не забудь, три больших венка, два маленьких и бумажных подношений один набор.

Завтра или послезавтра приду забирать, тогда и рассчитаемся.

Я пошел, а ты про венки не забудь.

И правда ушел. Отошел подальше и стал похож на зыбкую тень во сне. Отец все время смотрел в столешницу его лица. В гнилые семечки его прикрытых глаз. Отец знал, что человек перед ним снобродит. Снобродит и во сне устраивает соседу похороны. Живой сноброд устраивал похороны мертвому. Шагал он нетвердо. Словно плывет по воздуху. Словно бежит вприпрыжку. Пока говорил, не дал моему отцу ни слова вставить. Говорил себе и говорил. Все сноброды так – или молча занимаются своими делами, даже головы не поднимут. Или говорят будто сами с собой и знать не хотят, слушаешь ты или нет. Я вспомнил женщину, что скакала сейчас по перекрестку, браня своего запропастившегося мужа. Она тоже скакала, и бранилась, и кричала ни на кого не глядя. А вдруг она бранилась и искала своего мужа во сне, как человек, что пошел сейчас в крематорий хлопотать за покойного соседа. Все они спали. Их разбудили. Они бросились делать дела и снова заснули. Снова заснули и все равно бросились делать свои срочные дела, неотложные дела.

Заснобродили.

Вот так и заснобродили.

В городе и деревне было уже много снобродов.

Наверное, и в толпе на перекрестке есть сноброды. Почему иначе женщина, выкликавшая своего мужа, давно ушла, а они все стоят и стоят на перекрестке. Мой отец пошел к ним.

– Присмотри за матерью. Гляди, чтобы на улицу не выходила, пока снобродит. – Так он крикнул мне через плечо и под светом фонарей направился к перекрестку, похожий на видение во сне.

Дойдя до перекрестка, отец сначала украдкой оглядел людские лица, будто что потерял. А потом изумленно застыл перед толпой в полтора десятка человек. Он увидел, что у половины людей на перекрестке лица похожи на кирпичи из старой городской стены. Пыльные. Глухие. Темные и серые с желтой тенью. Желтые с серой тенью. Все они снобродили. Все снобродили. С прикрытыми глазами. Но никто из них не знал, что снобродит. Люди спали, но души их оставались недреманными. А кто не снобродил, тоже стоял с бледной серостью, бледной желтизной на лицах. С тугими осоловелыми глазами. Их клонило в сон, но люди из последних сил заставляли себя не спать. Повали их наземь – и они уснут мертвым сном, а пока не спят, потому что стоят. Потому и не видят, что остальные спят. Не знают, что справа, слева и напротив все давно спят. Так они и стояли на перекрестке. Нестройно. Шепотливо. Толпой. Фонарь над их головами напоминал грязную и желтую лужицу. Фонарные лучи цветом были как человечьи лица. Послышался собачий лай. Топот – то ближе, то дальше. Через перекресток пробежала кошка. Пробежала, замедлила шаг. Оглянулась. И запрыгнула на стену. Улеглась и посмотрела оттуда на людей. На все, что происходит в городе. На все, что случилось и случится в мире той ночью.

Кошки не понимают человечьего языка. Не понимают, как и почему случилось снобродство. Скоро она соскочила со стены и пошла ловить мышей. Мой отец постоял на перекрестке еще немного. Постоял перед людьми, посмотрел. Одному сказал, ты снобродишь, ступай домой спать. Другому сказал, ты никак снобродишь, ступай домой спать. Никто его не слушал. Словно его и нет вовсе. Он потряс за плечо парня из аптеки напротив:

– Гляди, у тебя веки тверже железа, ступай в аптеку, поспи.

Парень стряхнул отцову руку с плеча, сбросил ее с плеча:

– Ты меня спать отправляешь – верно, хочешь, чтоб я заснобродил. Я засноброжу, а вы аптеку нашу обчистите. – Сказал отрывисто и ясно, будто не спит вовсе.

Тогда отец потряс за плечо хозяина Гао из чайного магазина на главном перекрестке:

– Ты не спишь, случайно. У тебя глаза в кучу.

Хозяин Гао тоже сбросил отцову руку с плеча:

– Чего ты меня трясешь. Думаешь, я сноброжу. – Сказал резко, но глаза на отце не собрал. Смотрел в другую сторону. Смотрел в исчерна-серую горячечную ночь. В дымку и мглу на той стороне улицы. А потом обернулся к людям на перекрестке и проговорил: – Я тут самый старший, а потому слушайте, что я скажу. В городе Гаотянь началось коллективное снобродство, так что спать нам нельзя. Человек ложится спать и заражается снобродством. А как заразится, сам не знает, что ему делать. Спать сегодня никому нельзя. Сядем у своих магазинов и будем сидеть, не то у нас весь товар вынесут Не то заснобродим, помрем и сами того не узнаем.

И все собрались вокруг хозяина Гао из чайного магазина. Сказали, сделаем, как ты говоришь, будем всю ночь до утра стоять на перекрестке, никуда не пойдем, а если кто решит ограбить магазины, вместе его проучим. Отстоим магазины. Отстоим улицу. Главное – до утра продержаться. Но тут же заговорили, чего ради торчать здесь всю ночь. Пошли лучше выпьем. Пошли выпьем. За выпивкой и ночь пройдет. Снобродство пройдет. Отстоим магазины. Отстоим улицу. А если кто решит ограбить магазины, пока город снобродит, всей толпой его проучим.

И ушли.

Разошлись.

Сговорились пойти за пивом, но половина людей разбрелась по своим магазинам. Один хлопнулся и уснул прямо на тротуаре. Другой хотел его растормошить – не спи, не спи. Но сам лег сверху и тоже уснул.

На перекрестке остался только мой отец. Он смотрел на уходящих людей, как пастух смотрит на стадо, что разбредается по холму. Одинокий. Недвижимый. Будто на всем хребте Фунюшань больше нет ни души, он один стоит на околице горной деревни. Будто во всем мире никого не осталось, он один стоит на перекрестке.

Час был поздний. Да, поздний. Третья стража, а то и четвертая. Половина двенадцатого или двенадцать. Раньше в такой час на улицах Гаотяня царила тишина, город спал. Слышалось только сонное бормотание. Но сегодняшней ночью в поздней кромешной тишине смутно слышался ревущий грохот. А в грохоте прятался смертельный страх. Постояв в тишине на перекрестке, отец вернулся к магазину. Сначала шагал медленно, потом быстрее. Быстрее, потом медленнее. Наконец вернулся в магазин, увидел, что мать больше не вырезает во сне цветы, а просто спит, привалившись к стене. Из снобродной суеты отступила в неподвижность сна. Постоял у двери. Подумал. Приподнял мою мать с пола, точно мешок.

– Если спать хочется, ложись и спи, только до смерти не заспись.

Сказав так, отец потащил мать к лестнице. Чтобы она легла в комнате наверху.

Дома у нас всего четыре комнаты. Наверху две. И внизу две. Верхние комнаты жилые. Нижняя передняя отведена под магазин НОВЫЙ МИР, а в задней у нас кухня и склад. Лестница стоит в углу у задней стены. Лестница из вяза. Когда-то ее покрасили красной краской. Теперь краска облупилась, и остались только темно-серые доски. В середине каждой ступеньки чернеют две вмятины, прошорканные нашими подошвами. Ступая по этим самым вмятинам, моя мать поднималась наверх. Отец проводил ее глазами и вернулся в магазин. Посмотрел налево. Посмотрел направо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю