Текст книги "Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки"
Автор книги: Яков Цигельман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)
Annotation
В 1970–1971 годах Яков Цигельман жил в Биробиджане, работал в газете «Биробиджанская звезда». Вернувшись в Ленинград, попытался переслать на Запад биробиджанские дневники, в которых содержался правдивый рассказ о состоянии дел в так называемой еврейской советской автономии. Дневники попали в руки КГБ, что повлекло за собой повышенное внимание этой организации к автору и почти молниеносное получение им разрешения на выезд в Израиль.
С 1974 года – в Израиле. В 1977 году роман «Похороны Моше Дорфера», написанный на основе биробиджанских дневников, был опубликован в № 17 журнала «Сион». В СССР повесть имела большой успех среди активистов алии.
В 1980 году в № 14 журнала «22» был напечатан роман «Убийство на бульваре Бен-Маймон» (журнальный вариант). Этот ставший хорошо известным в русскоязычной среде роман о жизни в Израиле репатриантов семидесятых годов вышел в издательстве «Москва – Иерусалим» в 1981 году вместе с повестью «Похороны Моше Дорфера». В то же время в Ленинграде подпольный еврейский театр Леонида Кельберта поставил по роману «Убийство на бульваре Бен-Маймон» спектакль, который назывался «Письма из розовой папки».
Яков Цигельман
ПОХОРОНЫ МОЙШЕ ДОРФЕРА
УБИЙСТВО НА БУЛЬВАРЕ БЕН-МАЙМОН
Глава о бреде, хамсине, ульпане и о письмах в розовой папке
Глава о Муське, сабрах, ватиках, о старых знакомых и о кайфе
Глава о выборе сюжета
Глава о брошенном муже, о шотландском виски, о Литейном и о музыкальном шкафе
Глава о кооперативной квартире, английской мебели и предотъездных разговорах
Глава об удачной абсорбции и о неудовлетворенности ею
Глава о мыльном пузыре
Глава о негритятах
Глава о запахе прелой листвы, о готической церкви, и о поисках гарантий
Глава о квартире в Рехавии, о трех приятелях и о вовремя поставленной точке
Глава о чеховской дорожке, о выеденном яйце и об отношении к острой ситуации
Глава об истерике, родимчике, неврастении, внезапных слезах и о сантиментах
Глава, снова рассуждающая о гарантиях
Глава о Наде Розенблюм
Глава о жаре, о купанье, о случайных знакомствах
Глава о Евгении Николаевне, чиновнике Битюгове и коренных жителях Страны
Глава о зубных врачах, о Мике и Микином дядюшке, о Нюме и Петре Иваныче
Глава о вариантах евреев, о поисках способа и цели существования и о шашлыках
Глава о микве, снова о шашлыках, об отвергнутой любви и о самоидентификации
Глава о подозрении, о Ясной Поляне, о пограничной ситуации и о центральной автобусной станции
Глава о классиках и о Наде Розенблюм
Глава о тоске
Глава об археологических заработках
Глава о заработках художника и о третьем безымянном герое
Глава о марках машин, о родимых пятнах и о чужих сюжетах
Глава о публицистике
Глава о придаточных предложениях, о ласковой волне и о книжных полках
Глава о штофном диване и о шапке Мономаха
Глава о древней истории, о половецких плясках и о роли личности
Глава о читателе, о собачке и о научных исследованиях
Глава об Амане
Глава о способах разрешения конфликта
Глава о дуэли
Глава об уклонизме
Глава о взаимозаменяемости, о известных литераторах и о детях
Глава вновь о тоске, об идеальном мужчине, о знакомой птичке и снова о читателе
Глава о вернисаже
Глава о бородавке, о метафорах и об арабской кофейне
Глава о Райке
Глава о терминах
Глава о блядстве[12]
Глава о прерывистом дыхании, о вишневой помаде, о картонной коробке и о червях
Глава о Риме, о птичках, о положительном примере
Глава о ссудах, «фольксвагене» и о бывшей парижанке
Глава о рыбках.
Глава о том, как устроить жизнь.
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
Яков Цигельман
Похороны Мойше Дорфера
Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки

Яков Цигельман родился, учился и почти сорок лет был прописан в Ленинграде (Советский Союз). Работал слесарем, чернорабочим, агентом Госстраха, маляром, учителем, грузчиком, экскурсоводом, сторожем, научным работником, журналистом и проч.
Бывал в Прибалтике, на Украине, на Дальнем Востоке, в Сибири, на Волге, в Подмосковье, на Карельском перешейке, в Италии, во Франции и в Германии.
Не бывал на Кавказе, в Крыму, на Колыме, в Потьме, во многих странах Европы, в Америке и в Австралии.
Живет в Иерусалиме.
ПОХОРОНЫ МОЙШЕ ДОРФЕРА
– Любители несчастные! Любители дурацкие! – стучит он палкой о каменный пол вестибюля. – Самовлюбленные глупцы, неудовлетворенные бездари!
Сандлер, Гершков со своей Бетей, Эпштейны оглядываются: слышит ли кто? Старик окончательно сходит с ума! Это безобразие нужно немедленно прекратить! Старик должен отдыхать!
– Ну! Вы будете репетировать? Вы будете шевелиться?.. Макс в постели тоже такой истукан? – спрашивает он Хаю.
Хая возмущена: у нее в парикмахерской такие штуки себе не позволяют! Это переходит всякие пределы!
– Дура! Ты даже обидеться не умеешь! Что ты умеешь? Трясти грудями? Верещать, как будто тебя режут? Что ты умеешь?.. Что она умеет? – спрашивает он Макса. – Ничего она не умеет! – объявляет он хихикающей труппе. – А вы что умеете? Ничего вы не умеете. И ничего не знаете, и не хотите знать! Вы вообще ничего не хотите! Жрать вы хотите, спать с бабами, а пуще всего – красоваться под аплодисменты! Правда, любители? А, любители? Что вы любите? Себя вы любите! Брюхо свое любите! Чрево! Вы же не умеете любить – почему вы – «любители»? Любители – чего? Вы хоть баб любить можете? Нет, не можете! Вы можете детей делать! И дергаться при этом! Больше вы ничего не можете! Когда у вас зачешется там, когда вам почесать там захочется – вы говорите, что вы любите! Вы просто не знаете, что* это такое – «любить»… – Какая такая «Веселка»? Что за «Веселка»? Ах, украинский ансамбль к нам приехал? И вы соскучились по украинской речи… Вам мало украинской речи – от полтавского антисемитизма до закарпатского бандитизма. Вам мало наших украинцев – вы хотите исконных… А что? – ведь вы по-украински говорите чище, чем на идиш! Вы – актеры еврейского театра, не умеете говорить на идиш! У вас такое произношение!.. У жандарма в нашем местечке было такое произношение. И то – он быстрее говорил и куда как больше понимал… Что мне делать с вами, ну идите, идите на свою «Веселку». Сегодняшняя репетиция еврейского народного театра при Биробиджанском доме культуры – отменяется. Моя последняя репетиция отменяется! Приходите репетировать надгробные речи!
Он скреб палкой каменный пол, его бормотание сливалось – сплеталось с бормотанием дождя, а сквозь бормотание дождя нарастал уверенно-скорбный голос Миллера:
– В жизни каждого человека должна быть основная линия, основная, будем говорить, красная нить, которая определяет облик человека. В жизни Мойше Дорфера такой нитью была любовь к еврейскому театру…
Миллер устал. «Он очень устал за сегодняшний день, – думал Борис Израилевич Миллер. – Ему крепко досталось в сегодняшний горький день, – скорбел Миллер. – Пришлось-таки попотеть! Негодяй Кассович не разрешал поставить гроб в доме культуры. Мойше, видите ли, еще до болезни ушел из театра! Он не был работником дома культуры!!. Но Миллер!.. Миллер позвонил в край, и объяснил, и убедил, и все сделал в один день, в один час! Вот что такое – Миллер в Биробиджане! Я думаю: надо перевести его в Москву. Там он будет достойным представителем биробиджанской писательской организации. Представитель Биробиджана в журнале „Советиш Геймланд“! Его положение члена редколлегии журнала должно подкрепиться его проживанием в Москве. Он знает наши нужды и отстоит интересы еврейской литературы, нашей еврейской культуры… Вы слышите, как красиво говорит по-русски наш Бузя Миллер?..»
– С детских лет мечтал о театре наш дорогой Мойше. Подобно шолом-алейхемовским героям, он ушел из местечка с бродячей труппой. Он объездил всю Европу, он побывал в Южной Америке и вернулся в Советский Союз, чтобы строить социалистическую еврейскую культуру. Он был учеником Михоэлса…
– Михоэлс удивлял! – говорит Мойше Дорфер, щурясь на багрово-тяжелый закат за мостом через Биру. – Однажды ко мне пришла девушка, знакомые люди привели: «Дитя хочет играть на театре! Девочка бредит театром!..» Скажите мне, какой еврейский ребенок чем-нибудь не бредит? Эта бредила театром. И этот бред был единственным ее касательством к театру. Ну абсолютно неспособная девочка! Милая такая, личико славное и все такое, но… То есть к чему-нибудь у нее способности были, но к театру – только бред!.. Но! Знакомые просят посодействовать! Как не посодействовать? Я – к Михоэлсу. Так, мол, и так, есть еврейская девушка, бредит театром… Он посмотрел на меня. Как посмотрел! Очень по-еврейски: голову набок, глаза прищурил и… вот так!.. Я смутился. А он говорит: «А гутэ мэйдалэ?.. Мойшэлэ, харц майнэ, кен мэн мит ир ибершлофн?» Ха! Вы понимаете?.. Ничего вы не понимаете, и я вам объясню. Михоэлс мог сказать «нет», и дело было бы кончено. Михоэлс мог бы сказать «да», пригласить девушку и сказать «нет». Но девушка шла бы и надеялась, а, услышав «нет», огорчилась бы на всю жизнь. Услышать «нет» от Михоэлса!.. И что же он делает? Он видит, что я устраиваю девочку по знакомству, попросили, и я делаю. Он видит, что лучше будет, если я наберусь храбрости и сам скажу девочке «нет». Мое «нет» ее не убьет… А как сказать, чтобы не обидно? Очень просто: скабрезной шуткой! И знаете, эта самая скабрезность настроила меня так, что я шутливо поговорил с девушкой, посмеялись мы с ней, и я как-то, уж сейчас не помню как, отвлек ее от театрального бреда… Да… Чему учит нас этот мидраш? как говаривал мой рэбэ. Он учит нас, что, если человек хочет быть добрым, он должен быть мудрым, как Михоэлс в жизни, и дальновидным, как Ботвинник в шахматах. Уметь посчитать ходы и быстро проиграть в голове, чтобы понять и знать, к чему может привести твой данный добрый поступок. А быть добрым налево и направо… У Шварца, у Евгения Шварца есть такой король. Так у этого короля была тетя. Она никому не могла отказать. И все этим пользовались… Такая она была, блатная королевская тетя…
– Я вам так скажу: в нашем краю всякое случается. Край суровый, а люди разные. Калибру разного, и прицел неодинаковый. А кто и вовсе без прицелу: куда видит, туда и идет. Таких – больше. А посуди сам: в нашем районе в каждом поселке – лагерь. В Бире – три лагеря, в Семиточном – два лагеря да у нас – лагерек. По всей области – лагеря. В самом Биробиджане – лагерь. Досрочно освобожденных полно. Так что ж ты хочешь, чему удивляешься: наше место ссыльное да лагерное. На поселение, на досрочное освобождение сплошь блатные выходят. А блатному жизнь недорога, ему день дорог – хоть день да мой… Тяжело у нас работать, я вам скажу. В лагере полегче – там порядок есть. Поставить бы здесь такой порядок – ведь люди-то те же. Живут, как черт на душу положит. Откуда здесь чему быть? Здесь правда воровская да бандитская. Рожкова-то, она ж член партии! Я тебе по-товарищески говорю, ты рассуди! А подруга ее ближняя – член бюро обкома. И не просто подруга, а чуть не родственница, а уж что землячки они – так это точно. Ну как?.. С Украины обе. Как прислали их семьи сюда, они совсем девчонками были. Выросли здесь, выучились, в люди вышли. Титаренко резко в гору взяла, вот баба! На цементном работала так, что дым шел! После – в заводское общежитие перебралась: не захотела жить с родителями-бандеровцами. Жила в общежитии, на собраниях активничала, и раз! – уж она в комитете комсомола ходит! А из комитета прямо в партию, и верховодит в том же комитете! Завод ее учиться посылает, а не куда-нибудь, а в ВПШ! И теперь она партийный руководитель, завотделом школ в обкоме, член бюро обкома! К ней не подступись! Талантливая баба!.. Подруга ее, Рожкова эта, за ней тянулась, тоже на цементном работала, да уж больно ее в сторону заносило. Попивала и мужиков любила. Замуж рано выскочила. Пожили года два, ребенок родился… Все тихо – спокойно. Я участковым работал, знаю. Да… Тихо – спокойно, и вдруг вызывают меня: Рожков жену избил! В кровь избил до полусмерти! Прихожу… да… смотреть не на что!.. Лежит Рожкова – сплошной синяк! Составили протокол, спрашиваю мужика:
– За что бабу изуродовал? По пьянке, что ли?
– А вот за что, начальник… Не было ее со смены долго. Я ждал, ждал да уж спать лег… Приходит. В койку ложится. Я к ней. Мол, пришла поздно, так уж не засыпай сразу. Я ведь ждал, так – нет?.. А у нее – полно!.. Хоть ложкой вычерпывай! И где эта курва мужика себе поймала? По дороге, что ли, скурвилась?.. Ну я и… Не пил я. Трезвый.
Я отвел его в милицию, посидел он у меня до утра. Утром говорю ему: не бей ты ее! А он молчит. Разведись, говорю. А он опять молчит. Посмотрел я и увидел, что жизни у этой бабы не будет… Жизни-то и нет. Зачем живут вместе? – не понять. Он пьет, она пьет. Друг друга ненавидят, а не разошлись. С ней все понимаю: куда ей с двумя-то детьми? А у него – дом, и зарабатывает он прилично, механиком на цементном. Опять же – замужняя, неразведенная. Почему он – пьет, бьет, а не уходит? – не пойму. Привык к бабе? что ж, бывает… Так и живут. Он же по-черному пьет. Погубила баба мужика. Блядует-то она по-прежнему. А напьется – злая, как ведьма. Ее уж и сын поколачивать стал. В такую вот семейку Галя и попала. Сашка Рожков ведь не женился на ней. Забеременела Галя, он ее и привел в дом. Вот и жила. Родила ребеночка. Рожкова не хотела их из родилки принимать. Сашка настоял – мать голос подняла, он ей кулак к носу: поняла, мол? Прожил мальчонка с месяц у бабушки своей, у Рожковой, а в апреле она его и выбросила на снег. У фонаря придорожного лежал, в одной распашонке, голый… уж и не плакал – стонал…. Это мне свидетели рассказывали. Я никого не послал тогда, сам пошел. Мальчика уж в дом принесли, в одеяло драное завернули. Галя лежит, вроде без памяти, глаза какие-то белесые… Рожкова пьяная, и Рожков пьяный. Сашки нет, он уж два дня куда-то уехал. Составил я протокол, свидетелей опросил, Рожковых, как пьяных, в отделение доставил. Дело прокурору направили. Прокурор облученский пока делом занимался, Рожковых проворонил. Они дали подписку, что из области не выедут до окончания дела, а сами куда-то уехали. Куда – не знаем. Прокурор дело закрыл «за недоказанностью», их и искать не стали. Вот и все… Ребеночек-то? В поселковой больнице лежит. Галя с ним…
– Да очнитесь вы, очнитесь и дайте мне сигарету… Вот кирпичи, не сидите на земле – сыро… Напугала я вас? Это хорошо, это полезно!.. Больница наша не ремонтировалась четырнадцать лет. И поссовет, и завком, и партком цементного завода каждый год обещают ремонт. В этом году опять включили в бюджетный план, что из этого получится – известно. Клуб вот у нас еще не достроен, так достраивают. Воскресники объявляют по строительству клуба. Красивый будет у нас клуб!.. Что вы! Председателю нашего поссовета уж действительно на все наплевать. Он у нас обиженный и оскорбленный в лучших чувствах: когда его сватали в преды – обещали дать двести рублей в месяц, а сейчас не дают. Он и работать не хочет, ему, обиженному, все до лампочки. Дотянет до срока и вернется на старое место, на завод мастером… Да, Господи! Что вы пристали с идиотскими вопросами! «А вы, а вы!» Я же сказала: включили ремонт больницы в бюджетный план!.. Дайте еще сигарету!.. Строить новую? Очень разумно! Впервые от газетчика дельное слово слышу… Приезжал тут один, я ему рентгеновский кабинет показываю, говорю, мол, без рентгена никак нельзя. А он мне: вот, мол, до открытия рентгеновских лучей лечили без рентгена. Показываю операционную: плохо с оборудованием, лампы нет бестеневой. А он мне: вот на фронте военные врачи оперировали в полевых условиях. Так то ж фронт, идиот несчастный! И послала его подальше. Правда, вежливо послала, на всякий случай… Вы не сердитесь, дорогой, вы поймите меня, поймите нас – как работать здесь? Бежать хочется! А как убежишь? – не отпускают. Да и как оставишь? Люди ведь, а я врач. Вот и маюсь, вот и злюсь – почти уж десять лет. Как быть?.. Он непробиваемый, этот Жорохов Иван Андреевич, ему бы водки выпить, бабу теплую потискать да пожрать, а все остальное для того существует, чтобы Жорохов мог жрать, пить и мять бабу. Тут у него и партийная честь, и человеческое достоинство, и жизни человеческие, и все на свете – для этого. Я видеть его не могу, рожу его свинячую, ржущую рожу! а что я сделаю? Все от него зависит. Вы же знаете, что такое – секретарь парткома завода. Руки опускаются! Комок злости стоит в глотке!.. Я ездила в обком, говорила, просила, они обещали. А завод – он министерский, он не областного подчинения. И в министерство ездила, и там обещали… Что мне обещания, когда лето в разгаре, вот-вот летние инфекции пойдут, а у меня – вы видели?.. А в поселке какие страшные профессиональные заболевания: трахома, туберкулез! Ведь у нас цементное производство! И лежат туберкулезники рядом с сердечниками, а в инфекционном корпусе детское отделение… Потому и безразличие в нас поселяется, эдакое «а, наплевать!» Отсюда и это несчастье…
– Какое несчастье?
– А вы не по письму разве приехали?
– По письму.
– Да, они, конечно, правы, и мы, я лично, ничем не можем оправдаться, ничем… Разве что еще раз показать вам все, что вы только что видели и еще раз сказать: общее безразличие, равнодушие – вот причина всех наших бед, в том числе и этой…
– Я не совсем понимаю… Равнодушие в этом случае – не то слово! Холодная жестокость, свирепая злоба – вот что, по-моему, руководило этой женщиной!..
– Постойте! Мы, кажется, говорим о разных вещах. Вы – о чем?
– О мальчике Гали Блюмкиной.
– A-а… ну да… да-да… Смешно! Да, все это очень смешно!.. А я о другом, хотя причина та же… Я думала, вы по поводу новорожденных… Так вы еще не получили письма?.. О! Это еще мне предстоит! Ну-ну…
– А что за случай с новорожденными?
– Именно, случай… Фактики из медицинской практики… Что сначала: равнодушие или жестокость? Или это – одно и то же? Где-то я читала: «бойтесь равнодушных!» Смешно! Как будто некоторые рождаются равнодушными, а другие – неравнодушными!.. Дорогой мой, равнодушных разводят! Ставят эксперимент и делают – можно равнодушных, а можно и жестоких… Человек хочет быть добрым. Поглядите на детей: они добрые. Человеку хочется быть добрым, это его потребность. А его мучают, дергают, дразнят, пока не проснется в нем то жестокое, звериное, злобное, что тоже заложено в человеке вместе с добрым. И выдерживают человека в злобе, в рассоле злобы и жестокости, пока он не пропитается злобой и жестокостью насквозь. А когда он готов, пропитан злобой и звереет, когда вот-вот кинется грызть и рвать – ему говорят, что человек, то есть вот он, этот самый человек, насквозь злобный и жестокий, который уже забыл, что такое – быть добрым, потому что он доброго и не видел; ему твердят, что он должен быть добрым. И это приводит его в такую ярость!.. А тогда его сажают в лагерь… Человека нельзя допускать до жестокости и злобы! Нельзя ставить эксперименты на человеке! Вот!.. А случай такой. Вы знаете что-нибудь про ляпис? И что он бывает разной концентрации? Четырехпроцентный ляпис закапывают новорожденным в глазки для профилактики, для чистоты. Вот… А сестра закапала двоим новорожденным сорокапроцентный ляпис. Они ослепли. Да да, она сожгла им глаза, новорожденным детям! Да, ее нужно судить… Но сначала – доказать ее вину. Она сделала это умышленно? Конечно, нет. У нее тоже есть ребенок, она – мать!.. По незнанию? Нет, она прекрасно знает, что такое сорокапроцентный ляпис, она опытная медсестра. В чем же дело? В том, что вокруг нее – равнодушие. Плотное, густое равнодушие. Она никому не нужна – заботливая мать, добрый товарищ, живой человек. Такой, какой она хочет быть, она никому не нужна. Нужна не она, а ее функции: функция рожать и выращивать детей, функция работать медсестрой, функция быть средней статистической единицей и всякие другие функции. За нее прикинули и посчитали: сколько у нее должно быть детей, и сколько она должна их хотеть, какое платье она должна носить, что она должна видеть и чего знать не должна. Она – «душа населения». Знаете, «на душу населения приходится…»? А со всем своим она, то есть ин-ди-ви-ду-аль-но! она никому не нужна. Как человек, она никому неинтересна!.. Она даже не догадывается об этом, потому что привыкла жить так, она давно устала жить так, еще в детстве незаметно переборола эту усталость. Ее организм приучился жить в атмосфере равнодушия, как почти любой человеческий организм приучается жить в атмосфере удушливой и вредной для дыхания. Но это уже другой организм! Совсем другой! Для него подвал – привычен. Окажись он на свежем воздухе – он заболеет, ему будет трудно, тягостно, как глубоководной рыбе на поверхности… Она работает в больнице, которая сама по себе есть монумент равнодушию. Люди, которые внушают ей быть преданной ее благородному делу, суть люди равнодушные к ней и ко всему, что не касается лично их брюха, шкуры и так далее. Равнодушие выхолостило и заменило собой все другие качества человеческих отношений. Равнодушие есть самая высшая степень отношения к ней! Она устала от тяжелого быта. Она устала от тяжелой жизни, а она с самого рождения живет тяжело. Она устала жить и не подозревает даже об этом. Она – равнодушна! Но на суде всего этого не скажешь. Не оправдаешь… Я еще расскажу вам вот про что. Была я в Облучье. Зашла к приятельнице, она работает в яслях. Не застала, жду, а за перегородкой – няни. Одна говорит: «Устала я, сил нет. Ребят много, все капризные. Устала, а до отпуска далеко. Как дотянуть?..» «А ты, – отвечает ей подруга, – сделай так: вот они спят, ты форточки открой, и дверь тоже настежь. Их сквозняком прохватит, они заболеют, матери подержат их дома. У тебя в группе поменьше их будет – вот и облегчение!…» Они – это дети ясельного возраста, от месяца до трех лет!.. Так-то, мой милый газетчик! Так-то… Только не трепитесь вы про это нигде, будьте человеком, ладно? А написать про это – вы все равно не напишете, про такое писать нельзя…
– Галя – моя вторая дочь. А первая доченька пропала… Ну, я расскажу вам про себя. Мне уже не страшно. Я уже ничего не боюсь. Что они мне сделают?.. Ой!.. Ой, Господи, ведь это все, как во сне, вся моя жизнь! Мои родители до революции уехали во Францию. Я училась, меня все любили, я жила так счастливо! Я полюбила Натана. Мы поехали с ним в Палестину. Мы были комсомольцами. Потому и приехали сюда, в Биробиджан, строить Еврейскую республику. Натан работал в обкоме, а я – в больнице. Вокруг было столько надежд!.. Потом – война. Натан просился на фронт, его не отпустили. А в 42-м году нас арестовали. Нашей Танечке было два года. Они взяли ее вместе со мной. На Кыштаке, есть такое место под Челябинском, ее отняли. Больше я ее не видела. Потом искала, не нашла. Столько лет прошло, никаких следов… На допросах меня били! Они допрос начинали с битья. Моим следователем был Векслер, еврей! Вхожу, приказывает сесть. Сажусь. Он подходит и бьет по лицу. Очнусь, велит сесть поближе к столу. Потом подходит сзади, хватает за волосы и – лицом в стол!.. А как били мужчин! Их приводили на очную ставку со мной. Стоят окровавленные, лица не видно, разбито лицо, губы еле шевелятся. Твердят: «Она была с нами связана!» «В чем связана?! Зачем?!» «Она была с нами связана…» Натана даже на очной ставке не видела. Никогда больше его не видела… Они отняли пятнадцать лет моей жизни, самые золотые годы, самые лучшие… А где Натан? Где Танечка?.. В ссылке я познакомилась с Володей, родилась Галя… В 56-м году, когда выпустили, мы хотели уехать во Францию или в Израиль, там есть родственники. А они сказали: «нет!» Мы приехали в Биробиджан… Здесь есть память. Володя вскоре умер. Он хороший был. Сам тоже из лагерей, понимал меня… А внутри было пусто. Много лет внутри пусто. Сейчас я думаю: лучше бы расстреляли. Убили бы, я бы так не мучалась. Ненавижу их! Все здесь вокруг ненавижу! Как в липком хожу – ненавижу! Куда мне деться? Сволочи!.. За что? Сволочи… не могу больше жить…
– Он был еврей? – спросил старик в мастерской.
– Авадэ! – ухмыльнулся Гершков. – Авадэ, он был еврей!
– Так почему же вы не хотите поставить на его могиле «могн-довид»?
– Почему – не хотим?! Нельзя!
– Почему – нельзя? Пожалуйста! Я вырезал из жести «могн-довид», этот малый выкрасил его, мы вместе укрепили «могн-довид» на пирамидке… Вот он, берите! Почему нельзя? Ложьте на машину, везите на кладбище и поставьте его на могиле Мойше Дорфера, да будет благословенна его память! Он заслужил, чтобы мы для него постарались.
– Да, – сказал Гершков, – он заслужил.
– И чтобы вы постарались, он заслужил тоже – га?
– Конечно, – кивнул Гершков. – Ведь мы были друзьями.
– О да! Вы были ему таким другом, что стесняетесь поставить на его могиле «могн-довид».
– Что вы пристали ко мне с «могн-довидом»? Я это все придумал?.. Это вдова не хочет, Люба не хочет!
– Га! Кто же захочет? Она боится, это да! «Не хочет!» Она, я думаю, не хочет, чтобы вы пошли в горсовет или в горком… Я знаю, куда вы ходите?
– Вы же старый человек, постыдитесь!..
– Я должен стыдиться?! – вскинулся старик. – Га? – и он развел руками. – Я должен стыдиться? Как вам это нравится? Я должен постыдиться! А ходить в горком и стучать на больного старика, что он, мол, антисоветски настроен, что он слушает Израиль по радио – это не стыдно? Я должен постыдиться! Как вам это нравится?
– Я так не говорил!
– О реб Аврум, а как вы говорили? Скажите – как?
– Что вы ко мне пристали? Чего вы от меня хотите?!
– Знаете что, Аврум, я даже не хочу, чтобы вы были человеком. Я не могу этого хотеть – некому родить вас обратно.
– Слушайте!.. Замолчите!
– Эх, Аврум! Почему вы вовремя не замолчали? Глупый вы человек, вы отняли у старика дело его жизни – почему вы сразу его не убили? Он приехал в Биробиджан из Бразилии, а в Бразилию из Германии, а раньше всего он выехал из Польши, из маленького-маленького польского местечка…
– Что вы разговорились, старик? Приходите на похороны и рассказывайте.
– А что вы думаете, Гершков, – я не приду? Я приду. Но сейчас я хочу молодому человеку рассказать про Мойше. Я могу рассказать? Здесь не горком, не горсовет, а молодой человек, я вижу, порядочный человек.
– Почему вы знаете?
– Я смотрю на вас, Гершков, и я сравниваю, и я смотрю на него, и я вижу… Этого мне достаточно! Вполне! Так вот, молодой человек… на чем я остановился? Ах да!.. Я не был с Мойше в местечке, я помню его по Бразилии. Он участвовал в еврейских постановках в Бразилии. Он играл на сцене и учил испанский язык, он читал «Дон-Кихота» и думал о своем родном местечке. Он учил испанский и всегда помнил идиш, прекрасный польский идиш. Вы знаете, что это такое?.. Да? Знаете? Правильно, Люба говорит на таком идиш. И Люба, и Мирьям. Они тоже из Польши… Как они оказались здесь – это уже другая история… Интересная, но совсем другая… Вы знаете, что Люба сидела? Семь лет… А за что? За то, что писала стихи по-еврейски. Они сказали, что она космополитка. Можно подумать, что она писала стихи на космополитском языке… Вот и я говорю – нет такого языка, а за что ее посадили?.. Любу посадили, а ее сын вступил в комсомол. Сын вступил в комсомол, и Люба устраивает в лагере маленький праздник по поводу вступления ее сына в комсомол. Ее сын – комсомолец, она устраивает праздник, и ее охраняют комсомольцы, и на работу ее гоняют комсомольцы, товарищи ее сына… Любе было плохо. Да! Люба сидела, ни про кого из нас не будь сказано! Люба работала на лесоповале – чтоб наши враги там валялись! А Мойше? Он остался без Любы, с мальчиком на руках. Не грудной младенец, но сколько он требует внимания! Театр закрыли. Театр имени Кагановича закрыл сам Каганович! Актеры – кто куда! Врассыпную! Кого успели – похватали, кто успел – удрал, кто сумел – спрятался… А куда спрячется Мойше? Где его видят, там про Любу вспоминают. Куда он спрятался? В старую профессию. Мойше пошел на швейную фабрику, мастером в пошивочный цех. Видите, как поворачивается? Мальчик бежит к искусству, к театру, рискует, голодает, страдает – это правильно? Это правильно. И Мойше пришел к большому искусству, Мойше стал учеником Михоэлса, Мойше стал актером еврейского театра в Биробиджане. О! Какая это была высокая степень!.. Это правильно? Да! А теперь его загоняют обратно, и он должен опять заняться своей шнайдерай… Люба сидит, Мойше шьет, а душа его болит и за Любу, и за мальчика. А вокруг люди смотрят на него и говорят: «Вот сидит Мойше Дорфер, его жена – враг народа, он и сам – враг народа, почему он не сидит?» А Мойше думает: «Если меня возьмут – что будет с мальчиком? Ведь его тоже возьмут, и он пойдет по тюрьмам». Люба, как говорится, уже сидела на месте, про нее все известно. А Мойше еще не знал – или он поедет? и что тогда будет?.. Я могу об этом говорить, потому что сам сидел и уверен, что душою болеют больше те, кто здесь, а там – больше телом… Я знал, что моей жене здесь было хуже, чем мне там… Вот как жил Мойше эти семь лет: он думал, что теперь все пойдет так, как пошло, если не хуже… И вдруг – Люба вернулась, вернулись некоторые уцелевшие друзья. Вот еще немного – и театр откроют. Но вместо театра – туфта, халтура, эрзац. Ничего еврейского – только название. А еврейское – «идишкайт» – это было для Мойше главным. Здесь для него все начиналось, и все кончалось. Еврейское для него означало – родное. К этому родному, к «идишкайт», он хотел добавить то, про что толком сам не знал. Ему это казалось хорошим, добрым, справедливым, честным… Что к чему нужно присоединять, нужно ли присоединять, зачем присоединять? Каждый хорош сам по себе? Пусть самим собой и остается. Мясо – это хорошо. Молоко? Тоже хорошо. А «кошер» будет не смешивать мясное с молочным. И каждому – свое. Тем более, что один жить не может без котлет, а другой предпочитает творог… Еврейский театр… А почему – еврейский, а не русский? Мальчик из польского местечка читает Сервантеса и Кальдерона – почему не испанский театр? Нет, еврейский! А они обвиняли нас в космополитизме… И почему не Латинская Америка, если уж он там был? А потому что он услышал, что создается Еврейская республика! На Дальнем Востоке? Ладно, ведь когда-то хотели даже в Уганде, так пусть будет Дальний Восток, пусть будет где угодно, но – еврейская государственность, развитие еврейской культуры, еврейской жизни – «идишкайт»! Он один, что ли, на это попался?.. Такие вот дела… Про это нужно помнить! Нельзя забывать!.. А доносов Гершкова я не боюсь. От моей «жестянки» куда меня денут? Я им не нужен. Я стар. Им, к сожалению, нужны вы, молодые. Они любят молодых ломать…
Не один Ицик на мелководье рыбой стал. По радио, по телевизору, с трибун и в газетах гордятся членами партии с двадцатого, ветеранами с семнадцатого. Были они серым фоном на фотографии, толпой на митингах, их призывали, ими управляли, их вели на штурмы. Сначала вырубили дубы, потом пришла очередь дубков, а дубочки сами усохли. И встал во весь рост лес осиновый. Старые, дуплистые осины, трухлявые, корявые, с зелеными бородами, с грибовыми примочками – и на оглоблю не годятся, а только на осиновые колья. Можно выбрать кого почище и выделить, и облупить, кору начисто снять – получится беленький чистенький заборчик-плетень.








