Текст книги "Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки"
Автор книги: Яков Цигельман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
– Двадцать пять шагов… – говорил Рагинский. – Это же почти весь бульвар! И Алик ничего не увидит! Он близорукий!
– Иначе нельзя! – сказала Надя, отмечая про себя, что она умеет быть твердой, когда это нужно. Рагинский согласился.
Они снова отмерили пять шагов на ровном месте и еще по десять, внимательно глядя на землю и отбрасывая веточки и камушки, окурки, апельсиновую кожуру и автобусные билеты, которые попадались на пути.
– Паркет! – сказал Гриша и притопнул. Надя снисходительно улыбнулась ему с дистанции в двадцать пять шагов.
– Ну что, можно начинать? – спросил Рагинский.
– Метнем жребий! – лихо сказала Надя.
– Какой еще жребий? – сварливо спросил Рагинский. Солнце слегка отодвинулось за табачный киоск; ветер переменился, готовясь задуть хамсином.
– Четвертая статья четвертой главы гласит: «Вынимают жребий, кому из противников стать на каком месте», – сказала Надя. Они посмотрели в сторону дуэлянтов. Макор и Алик сидели в густой тени, на желтой скамейке. Алик ничего не делал, а только сидел. Макор зубрил слова из карточки.
– Стерва ты, Надя! – разозлился Рагинский. – Занудная стерва, вот кто ты! Полюбуйся! Они не ждут своей последней минуты! Не думают о том, что один из них сейчас упадет как подкошенный! Они не принимают дело всерьез! А все твое занудство! Им же скучно! Ты погляди!
– Тогда я пойду! – смиренно сказала Надя и поправила косу, в который-то раз стараясь не сетовать на людскую неблагодарность.
– Я тебе пойду! – сказал Рагинский. – Я тебе так пойду, что своих не узнаешь!.. Мечите жребий! – сказал он, поворачиваясь к Грише. – Жарко-то как!.. – жалобно сказал он, отходя в сторону, и сел на жухлые листья, заменявшие здесь траву.
– Как метать? – спросил Гриша Надю. – «Морского», что ли, кинуть?
– Экое плебейство! – вздернула Надя подбородок. – Кладут в шапку бумажки, на которых должно быть написано…
– На фиг шапку! – слабым голосом крикнул Рагинский. – Пусть кинут «морского»!
Гриша отошел к дуэлянтам и тихо заговорил с ними, указывая на барьер и края дистанции. Надя решительно подошла к Рагинскому.
– Послушай! – сказала она спокойным голосом. – Это явное нарушение правил: нет врача и нет экипажа…
– Надя! – проникновенно обратился к ней Рагинский. – Надя! Ты – дура!
– Вот так всегда… – упавшим голосом сказала Надя.
– И уверяю тебя, моя милая, что это до ста двадцати, аминь! – сказал Рагинский поднимаясь, потому что Гриша уже развел противников по местам.
– Стойте! Стойте! Остановитесь! Он убьет его! – раздался чей-то крик.
«Вот! Наконец-то все как надо», – удовлетворенно подумал Рагинский. К ним, спотыкаясь, бежал Хаим. Он толкнул Рагинского и встал между Аликом и Макором.
– Отними у них пистолеты! – закричал он Грише. – Прекратите сию же минуту!
– Успокойтесь, Хаим! – сказал Рагинский. – Никто никого не убьет. Мы здесь так устали и так соскучились… И жарко… Гришка, пойдем к тебе водку пить назло хамсину!
– Пойдем! – обрадовался Гриша и поддал ногой барьер. Щебенка разлетелась. Дуэль не состоялась. Ветер вовсю громыхнул жестью и затряс верхушками деревьев. Солнце давно покинуло зенит и утомленно клонилось к закату.
Глава об уклонизме
Кроме планируемой и ожидаемой массы социального продукта социальный эксперимент создал за последние шестьдесят лет несколько типов неожиданных включений. Когда кончилась Война и выяснилось, что лучше не стало, появились сидельцы. Воевавшие за светлую жизнь обнаружили, что светлая жизнь сумеречна. Привыкшие ходить в атаку, они выразили себя в действиях, которые грозили посадкой. Их было немного; слой сливок пропорционален количеству молока. Большая часть этого поколения была выбита Войной. Сливки быстро сняли и употребили.
Стиляги родились до Войны, а выросли в сумерках. В темноте все кошки серы, и стиляги старались внешне не быть похожими на других. Андрей Битов рассказывал, что до недавнего времени в Ленинграде можно было встретить сорокалетнего человека в зеленом костюме, ярко-красном галстуке, велюровой шляпе, в ботинках на толстой микропористой подошве, с волосами, которые, достигнув плеч, загибаются кверху изящной волютой. Когда он снимал шляпу, обнаруживался примятый и поредевший кок. Этот человек остался верен идеалам своего поколения. Он оглядывается по сторонам, ожидая появления представителя власти, который прикажет ему срезать волосы и сменить зеленый костюм на черный, не выделяющийся в сумерках.
Младшие современники этого человека и следующее поколение изучили сложные ремесла, дающие академические звания, и пытались выразить себя в академической карьере. Светлее от этого не стало, но появилось некоторое количество людей, спокойно убежденных в том, что, если возможно в результате некоего физического эксперимента вывести формулу и определить изменения состояния сходных предметов в разных условиях, следовательно, можно определить изменения поведения людей (сходных предметов) в условиях нагревания, охлаждения, остывания, воздействия электрического тока и т. п. Социальный эксперимент физиков не преследовал, а стимулировал их деятельность, создавал для них наилучшие условия, подтверждая тем самым справедливость их теорий.
Затем появились те, кому стало наплевать. Часть из них считала, что появляться не следовало, а если уж появились, то нужно постараться разрушить свою жизнь или, по крайней мере, усладить ее. Другая часть решила, что неплохо бы поискать – нет ли чего интересного в этом существовании? Тех и других В. Глозман называет темными людьми, утверждая, что генезис наркоманов, смогистов и демократов общий[10]. Мне кажется, что если наркоманов можно отнести к темным людям как разрушителей собственных жизней, то демократов и смогистов – нельзя. В то же время следует учесть, что всякое проявление себя в условиях социального эксперимента влечет за собой изъятие из общих условий проявивших себя индивидуумов и введение их в условия более жесткие, равные часто по результату сильному наркотическому удару. Необходимо иное определение для смогистов и демократов. Поиски определения затруднительны, поскольку наркоманы, смогисты и демократы – суть одно поколение.
Уклонисты появились чуть позже темных людей. Чистые, божественные уклонисты молчаливы и улыбчивы. Они пожимают плечами и улыбаются, потирая переносицу, настолько часто, что это стало признаком, по которому их узнают. Место пребывания уклонистов – светлый закуток. Это может быть дальняя комната в огромной коммунальной квартире, забитая на три четверти книгами и на четверть – музыкальной стереоустановкой; либо комната лифтера под лестницей, либо кочегарка, в которой всегда тихо и тепло; либо, в крайнем случае, заброшенная лаборатория в каком-нибудь НИИ. Уклонисты стремятся одновременно выпасть в осадок и раствориться. Их цель – сохранить время и силы, чтобы молчать, пожимать плечами и улыбаться, потирая переносицу. Они ходят, молчат, улыбаются, пожимают плечами и потирают переносицу, достигая в этом высокого совершенства, отчего их походка, молчание, улыбка и жест плавны и грациозны.
Женя Арьев родился во времена сидельцев, учился в период стиляг, в эпоху физиков занимался филологией; он был близок к темным людям и искал себя в уклонизме.
* * *
Он проявлял некий высший нонконформизм, соглашаясь делать все, что от него требовали окружающие. Если он не делал так, как им хотелось, его готовность выполнить позволяла предположить, что он не успел или не сумел, но никому не приходило в голову сказать, что он не захотел сделать нечто, потому что считал это нечто ненужным. И если его приглашали погулять, он соглашался, готовый тут же отказаться от прогулки во имя тихого вечернего чтения, если ему такое предлагали. Он не требовал объяснений, никогда не спрашивал «зачем?» или «какой в этом смысл?», потому что видел смысл и причину подчиниться вздорным требованиям партнеров в том, чтобы они не приставали к нему больше, не теребили его и не дергали, а дали бы ему жить по-своему и своим. Если двое или трое партнеров имели разные мнения, он предоставлял им спорить до тех пор, пока кто-нибудь не побеждал – пожимая плечами, когда к нему обращались за поддержкой.
Время от времени он бывал женат, хотя не был никогда тем, что называют выгодной партией. Он был таким, что женщины хотели его. И он им уступал. Все остальное приходилось делать самим женщинам. Если в данный период он был женат, они должны были побеспокоиться о его алиби, выдумать причину, из-за которой он не мог ночевать дома. Эту причину он аккуратно сообщал своей жене, и делом жены было принять или не принять эту причину. Женщина, которая хотела выйти за него замуж, должна была взять на себя все хлопоты по устройству развода, так же, как и та, которая хотела от него уйти. Он же хотел только, чтобы его оставили в покое, потому что это было единственное, чего он хотел. Женщинам его покорность и податливость, привлекавшие поначалу, становились ненавистны. После него женщине всегда хотелось, чтобы кто-нибудь взял ее на руки и баюкал, как малое дитя.
Когда он оставался один, тишина в квартире, которую принято называть одиночеством, способствовала спокойному сну после работы. Потом он вставал, ел что было, слушал музыку, читал, либо лежал на диване, либо отправлялся погулять и посидеть в кафе. Он пил кофе, слушал разговоры вокруг, разглядывал прохожих, курил. Если его приглашали в гости, он шел в гости и там сидел, пил кофе, курил, слушал разговоры. Если его спрашивали, он отвечал, а не спрашивали, молчал. Его можно было встретить в кино или в концерте, на вернисаже или в театре. И там он делал то же самое, что делали все: говорил или молчал, ходил или сидел, смотря по обстоятельствам.
Он сам стирал и готовил себе, и это беспокоило женщин, которые заявляли, что, мол, надоело глядеть на него, одинокого и неухоженного. Эти женщины любили поговорить о стакане воды на старости лет, на что он, удивленно улыбаясь, отвечал, что всего один стакан на старости лет это как-то недостаточно за целую жизнь, прожитую рядом с женщиной. Впрочем, коли угодно, он не возражает, если кому-то хочется жарить для него котлеты. В ответ на такую милую шутку женщина переселялась к нему и затевала длинный бракоразводный процесс с его предыдущей женой, но попадались и такие, которые соглашались жить с ним невенчанными.
Впрочем, всего только три женщины захотели жить с ним в законном браке, остальные же довольно быстро опоминались и уходили. Каждой из них он поначалу казался именно тем, кто снился им в их лучших снах. Потом они обнаруживали его недостатки, а лучшие сны забывались. Нельзя сказать, что образ жизни его существенно менялся после появления новой женщины. Разве что он дольше задерживался в кафе и предпочитал из театра возвращаться домой пешком. Женщина, жившая у него, сначала этим возмущалась, ревновала, пробовала ходить всюду с ним (а он отвергал такие попытки пожатием плеч, короткой улыбкой, в крайнем случае, тихим «нет»), потом успокаивалась, находила его скучным, искала повода уйти так, чтобы можно было в уходе обвинить его. И уходила.
* * *
Таков есть человек, твердо идущий к совершенству по пути уклонизма. Своею жизнью, образом своего существования он показывает нам основные начала этого учения, сложившегося без влияния каких-либо философских спекуляций. Немногие, самые смелые и душою сильные, пророчески мудрые представители человеческого рода, оглянув окрест себя, кожей почувствовали и печенкой поняли, что нет иного способа прожить, если не уклоняться. Философы домарксова периода объясняли мир, но ничего не объяснили. Марксисты пытаются его переделать; будем надеяться, что им это не удастся. Уклонисты принимают мир таким, какой он есть, желают ему здоровья и долгих лет жизни, но дела с ним иметь не хотят, предпочитая уклоняться.
Уклонист рад всем радостям этого мира, отворачиваясь от несчастий, которые в мире пребывают. Зная, что некоторые радости мира сего влекут за собой несчастья, они, чтобы несчастий избежать, уклоняются и от некоторых радостей. Они признают никотин и алкоголь, но не употребляют ЛСД. Никто из них не болен венерическими болезнями – они знают, как от них уклониться.
Уклонисты не любят разговоров о политике, находя их скучными и беспредметными, но поговорить вообще очень любят. Разговоры «вообще» способствуют уклонению.
В так называемых острых практических ситуациях они сворачиваются клубочком и спят, уверенные, что таковые ситуации, не найдя своего объекта, рассосутся сами собой. Так обычно и случается. Когда врагов много, говорят японцы, лучше отбиваться лежа.
Уклонисты не делают карьеры и не занимают общественных должностей, поскольку карьеры и должности втягивают в острые ситуации и мешают уклоняться.
На увещевания и уговоры типа «уже сделай что-нибудь!» они отвечают смущенной улыбкой и пожимают плечами, потирая переносицу.
Уклонисты никогда не произносят просторные, размашистые полноводные фразы. Их фраза, чуть начавшись и слегка прошелестев, затихает в улыбке и смущенно опущенных глазах. Их фразы могли бы показаться стыдливыми, если бы не были уклонистскими.
Уклонисты никогда не стесняются. Стеснительность есть производная от реакции на мнения окружающих. Уклонисты никогда не интересуются мнением окружающих, уклонисту важно только то, что он сам о себе думает.
Уклонист не притворяется и никогда не лжет, но мир таков, что непритворство и правдивость он принимает за искусный обман. В ответ уклонист пожимает плечами и улыбается, потирая переносицу.
Уклонист никогда не осуждает людей. Он понимает, что не всякий может быть уклонистом.
Уклонист всегда живет так, как хочет. Если что-либо мешает ему жить так, как он хочет, он от этого уклоняется.
В жизни уклониста никогда не бывает препятствий. Препятствия он беспрепятственно обходит.
Уклонист никому не навязывает свое общество, но не возражает, если кто-нибудь хочет жить с ним рядом, не мешая ему уклоняться. Мало кто это выдержит, поэтому многие уклонисты неженаты[11]. Уклонистских брачных пар – уклонист и уклонистка – в природе не существует, потому что женщина, выйдя замуж, обычно не выдерживает искуса уклонизма.
Уклоняясь, уклонист стремится к созданию независимой и изолированной от окружающего мира системы, состоящей из одного уклониста, гряды гор и сонетов, высекаемых на упомянутых горах. Поскольку эта самодостаточная система не работает без котлет и вина из дола, стерильных уклонистов не бывает.
* * *
Исследования по уклонизму еще не написаны. Вышеизложенное есть всего лишь результат моих собственных наблюдений и попыток стать уклонистом, пожимать плечами, потирать с улыбкой переносицу и помнить: «Уклоняясь – уклонись!» Ах, как я хочу быть уклонистом!
Бедный Женя Арьев! Он так стремился к чистому уклонизму, но любовь его сгубила!
* * *
Стремление к уклонизму мало-помалу захватывает многие сферы человеческой жизни, овладевая как коллективами, так и отдельными особями. Люди вдруг начинают чувствовать острый позыв к уклонизму, бессознательно становясь прозелитами уклонизма, хотя и склонны называть такие позывы стандартными, расхожими терминами, например, усталостью. На самом же деле – о какой усталости можно говорить, если уклонение к уклонизму наблюдается чаще всего среди молодых и сравнительно молодых людей?
Это значит, что всякий, рискующий исследовать причины и следствия человеческих поступков, глубины человеческого сознания, диаграмму падений и взлетов человеческого духа, непременно должен учитывать в качестве коэффициента ли, составляющей ли, в другом ли каком-либо качестве (ли?) распространение уклонизма. Иначе он ничего не поймет.
Итак, всякий, кто способен внимательно посмотреть на ближних своих, может обнаружить признаки этого явления в поведении вышеназванных ближних. Безусловно, не у всех стремление к уклонизму проявляется явственно, но часто можно увидеть те или иные признаки такового.
Я пока не представляю себе возможности прикладного использования уклонизма, но уверен, что он непременно найдет свое применение в разных отраслях народного хозяйства и военной промышленности, как некогда было все же применено открытие электричества.
Глава о взаимозаменяемости, о известных литераторах и о детях
Какая разница между вами, мой дорогой друг, и каким-нибудь паршивцем с соседней улицы того города, из которого вы оба изошли? Если, к примеру, окончив одну и ту же школу в один и тот же год и прожив по-разному последующие двадцать лет, вы одним и тем же самолетом или в одном и том же вагоне пересекли одну и ту же госграницу в одном и том же направлении – значит ли это, что вы из одного гнезда? Что – есть ли общее между вами?
А следует ли задумываться над этим?
Но что-то общепротивное между вами есть, право же. Есть у вас общее паскудство. Только относитесь вы к этому паскудству по-разному. Благодаря последним двадцати годам? А может быть, и одному году или месяцу за это спасибо. Что-то вас недоломало, что-то его переломило. Или – наоборот.
Что?
Где оно, это? Вы же иногда и пили вместе, а было время – и девушки ваши были подругами, и книжки те же читали, а вот однажды вы на что-то посмотрели прямым и ясным взглядом, а он – лукаво и искоса (или наоборот!), и все переменилось. Но – когда? И – на что?
Эх, все равно не выяснить, это – сердечная тайна каждого. Никто ничего не скажет и не сможет объяснить без размахивания руками, без поясняющих покачиваний головы, без выпячивания губ, без прищуривания глаз. А нам с вами хорошо бы получить точный и однозначный ответ.
Заметьте, ни у кого из известных мне литераторов, пишущих про это, сюжет не идет дальше описания послеприездного шока. Один из них даже решил оборвать действие на самом интересном месте, как бы позволяя читателю раскручивать его дальше, подставляя известные ему, читателю, детали и события. Что бы это значило?
Дело, боюсь, в том, что мы не знаем, что будет дальше и представить себе не умеем. Ну, работаем, ну, квартира у нас, машина, развлекаемся, стараемся жить замечательно, купаемся в морях, в бассейнах купаемся, ездим за границу – а что дальше? Дальше сюжет как бы и не развивается…
Неужто мы соскучились по направленной поступи к известным высотам? Неужто просто так, по-человечески, жить не умеем? А мы так еще и не жили. Мы все время чего-то хотели.
А чего? Неизвестно…
Да если б я знал – чего, я бы написал, как мы этого хотим и что делаем, чтобы оно было. Чем не развитие сюжета! А я не знаю.
А чего я сам-то хочу?
Прежде всего, я хочу, чтобы меня не трогали и дали мне жить. И сразу же себя спрашиваю: а как – жить? А черт его знает, я не знаю как, но жить очень хочется так, чтобы меня не трогали и не дергали. Это для начала.
Ну хорошо, допустим, что меня никто не трогает и никто не дергает. Допустим. Что бы я стал делать? И как я стал бы жить? Отвечаю: хорошо. И спрашиваю: а что это такое?
А что это такое – хорошо жить? Кому как, а мне бы важно, чтобы сидеть, писать и иногда беззаботно взглядывать в окно на горы, на ветер, на солнце. Чтобы единственной серьезной проблемой была проблема поисков сюжета либо наилучшего звучания фразы. А все остальное, чтобы было само по себе, потому что без остального мне жизнь немила. То без другого и другое без того меня никак не устраивает. Понятно? И больше я вам ничего не скажу. Не трогайте меня и дайте мне жить!
Вернемся к ситуации, которая остановилась на том, что Алик вроде бы переспал с Верой. Что из этого может выйти? Из этого могут выйти дети… Оставим шутки! Вот он живет у Веры день, и два, и неделю, а может даже пару месяцев. Раскручивает ли эдакое его существование наш сюжет? Нет, не раскручивает, а наоборот – затрудняет его развитие и мешает розыскам. Но если ему с ней хорошо, почему бы не оставить его в покое и не дать ему жить так, как ему нравится? Тогда – зачем мы приняли его в игру? Нечего было начинать.
Глава вновь о тоске, об идеальном мужчине, о знакомой птичке и снова о читателе
Алик ходит по квартире, курит, пьет кофе, смотрит в окно. А там, за окном, ничего такого нет: нет детей, нет взрослых, нет собак, нет кошек. Дети в школе, взрослые на работе, собаки заперты дома, кошки тоже. И старики не выходят – жарко, деревья истомились от жары, трава полегла. Синее небо, слепящее солнце и душная тоска, влажная тоска, тоска непролитых слез. Эта, последняя, наступит позднее, когда Вера вернется со службы и – и что? И ничего. Тоска.
Описать ли тоску? Ведь коли не знаете, так и не поймете. А если вам известно, что это такое, то достаточно произнести: тоска… – и вы сами чувствуете, целиком погружаетесь в это состояние, имеющее причину нечасто, а чаще возникающее без причины: тоска, потому что тоска. И все тут: сумерки, тревожная дрожь во всем теле, изнуряющая дрожь, мучительная; и опостылевшие предметы обихода вокруг, и стандартная планировка квартиры, и скучные, позавчерашние разговоры, и унылое лицо оскорбленной, ни в чем не виноватой женщины, и еще что-то, такое же необязательное для тоски, как и все ранее перечисленное. Тоска есть тоска.
Психиатры по этому поводу имеют несколько мнений. Одно – такое состояние называется маниакально-депрессивным психозом. Другое – это состояние нормально, поскольку этим психозом страдает большинство ныне живущих людей. Существуют и другие мнения – оттенки предыдущих. Про тоску все знают, но заметил ли кто-нибудь, что последняя страница написана мною в тоске?
Бедный Алик! Не понимает он своего счастья! Живет он в прекрасной квартире, у прекрасной женщины, которой нужен мужчина, чтобы с ним спать, иногда говорить, обязательно заботиться о нем, готовить еду, стирать, шить, печь для него пироги, а также создавать для него условия творческого труда. Вере непременно нужно, чтобы труд ее мужчины был трудом творческим. Бедный Сенька, он был простым механиком…
Алик же ни о чем не хотел говорить с Верой. Когда она уходила, он спал. Когда она приходила, он сидел молча, уставясь на приближающиеся сумерки. Они ужинали и ложились спать. Молча. Так ли должен вести себя мужчина? А у Веры было свое представление об идеальном мужчине. Она была женщиной с идеалами. Среди ее идеалов был так же идеал мужчины.
«Странно у меня сочиняется, – подумал Рагинский. – Только я пытаюсь было поговорить о душевных муках моих героев, как обнаруживаю, что мне нечего сказать читателю такого, чего читатель бы не знал. Любой из моих читателей знает (и каждый со своей стороны!), каково живется человеку с нелюбимой женщиной/мужчиной. Почти каждый имеет, что сказать по этому поводу. Если же кому-то и довелось жить с любимым, то это было так давно, что как бы этого и не было».
Из чего складывается женский идеал мужчины? Оказывается, что он складывается из сказок Андерсена, рассказов о пограничнике Карацупе и его верной собаке Индусе, из подготовки к сочинению на тему «Женские образы в романе Л. Н. Толстого „Война и мир“», из книжки «Овод», из рассказов подруги, из кинофильма «Мост Ватерлоо», из фотографий актера Тихонова, из ночных размышлений, когда не спится перед контрольной по алгебре, из лекций на воспитательском часе о любви и дружбе, из сонетов Шекспира в переводе Маршака и романов Лема в переводе А. Громовой и Р. Нудельмана, из романов Хемингуэя в переводе И. Кашкина и рассказов Селинджера в переводе Р. Райт-Ковалевой. Последние переводы читаются в таком возрасте, когда идеал уже сложился, и истории, вычитываемые в означенных переводах, воспринимаются со скорбью человека, прожившего жизнь и познавшего печаль разочарований.
«Пьюти-фью-фью», – сказала знакомая птичка. А больше ничего и не скажешь.
Но если б Веру спросили про ее идеал, она наплела бы про то и про это, но правды не сказала б. Что знает она? Она-то думает, что ей нужен истекающий муками и словами Алик, а на самом деле ей нужен Сенька. При этом хорошо бы, чтобы и Алик был. С Сенькой хорошо было спать, он умел держать в порядке дом, он был, что называется, «мужчина в доме», а когда в доме есть мужчина, женщина живет спокойнее, чем когда его нет. Но идеал мужчины Вера сформировала под влиянием указанных обстоятельств, и Сенька этому идеалу не соответствовал. Вере нужен был «мужчина в доме» и нужен был «идеал мужчины». А где такого взять? Если бы «мужчина в доме» мог иногда изобразить творческую истерику, а «идеал мужчины» умел забивать гвозди и красить стены – тогда конечно. Если бы «мужчина в доме» был способен поговорить о свободе личности и о вечности, а «идеал мужчины» умел прочистить унитаз – тогда, безусловно, да. Если бы «мужчина в доме» знал толк в рефлексах и самоанализе, а «идеал мужчины» разбирался в ценных бумагах… Ах, если бы! Пьюти-фью-фью! Бедная Вера!
Алика ей очень жалко, она его очень жалеет, но хорошо понимает, что сам по себе он не уйдет. Так и будет сидеть в сумерках и заедать ее молодую жизнь. А жизнь свою Вере жалко тоже. И Алика жалко. Как она поступит?
Она поступит неординарно. Это я вам обещаю.
В тот день она будет необычайно весела, оживлена, болтлива. Она будет говорить Алику милые глупости, на которые он ответит молчанием. И Вера впервые позволит себе изобразить обиду. Потом Вера уговорит Алика поехать на вернисаж. Их пригласили. Пригласил художник. Тот самый, чьи картины будут представлены на вернисаже. И они поедут на вернисаж.
На вернисаж?
Видите ли, я мог бы затащить вас на вернисаж молча, ничего не объясняя. Какое, собственно, вам дело – куда? Вас ведут на вернисаж – идитеI Не нравится – закройте книгу. А если я объясняю, то лишь потому, что мне забавно заставить героев пойти туда, куда мне нужно. И вас отправить туда же, на вернисаж.
А на вернисаж вы отправитесь вслед за Верой только потому, что уже давно написана глава про вернисаж. И эта глава болталась среди моих бумаг совершенно зря. А теперь я ее использую. Вам-то все равно. Вам лишь бы глазами скользить по строчкам. Вы, читатель или читательница, ничего не понимаете. Я мог бы и повесть эту вам не показывать. Вот не писать ее я бы не мог. А уж если напишу – пожалуйста, можете читать. Мне все равно. И на ваши реакции, названные почему-то мнениями, наплевать. Ведь вы не дурак, читатель. И как же замечательно будет, когда вы, купив за хорошие деньги плотно сшитые листочки, на которых будет напечатана моя повесть, вдруг обнаружите эти прекрасные строки, которые объяснят вам, что вы – не дурак! Вы – рыбка!
Читайте дальше! За доказательствами – вперед!
Глава о вернисаже
Рита с мужем впали в меценатство. Быть меценатом – элитно и престижно. В эпоху буйной инфляции меценатство возвышает не менее, чем скупка фарфора и бронзы или вклад денег в драгоценности и биржевые бумаги. Меценатством можно оставить след в истории.
– Я даю вам контакты, – объявляет Ритин муж художнику среднего возраста из новых-новых репатриантов. – Я ищу вам деньги.
Репатриант в восторге. Он чувствует себя по-настоящему на Западе. Он начинает вникать в то, что называется «паблик релейшенз». Он видит себя в кругу, напоминающем платоновскую Академию или эренбурговскую «Ротонду». Он видит себя у кушетки мадам Рекамье, у ног Вирджинии Вульф, он видит себя в Телемском аббатстве. «Наконец-то, – думает он, – сбылось! Вот она, жизнь в кругу западных интеллектуалов, в аромате западной культуры, острых мыслей, глубоких размышлений и пряных женщин!»
Он ходит среди своих картин, развешанных по стенам зубоврачебной квартиры. Он смотрит на майсенский фарфор, веджвудский фаянс, ампирную бронзу, разглядывает полный прелестью распада рехавийский пейзаж там, за окнами, окаймленными багетными темно-коричневыми рамами, присаживается в старинные кресла с обивкой бледно-зеленого цвета, любуется из этих кресел на свои картины, пожимает плечами и ждет.
Он ждет, и она появляется. Рита, в очаровательном платье, совсем непохожем на платье ее приятельницы Каролины Бампер, бывшей жены советника по внешним связям президента США, улыбается открытой и приветливой улыбкой, какой не умеет улыбаться владелица особняка «Завидуй» в предместье Савийон, фотографии которой часто появляются в журнале «Вертушка». Художник, стараясь осклабиться элегантно, целует у Риты ручку.
– Что-нибудь выпить? – спрашивает Рита. Виски из Шотландии она наливает в бокалы из Италии со льдом из американского холодильника «Вестингауз». Они пьют, улыбаясь друг другу.
– Расскажите, пожалуйста, о вашем творчестве, – просит Рита, и художник, изумившись глобальности вопроса, теряется. Он смущен, и Рита, тронутая его смущением задает наводящие вопросы:
– Ну вот – как возникает у вас идея картины? Как вы пишете?
– Э-э-э… – отвечает художник. – Я пишу… я сажусь и пишу… красками.
– Как замечательно вы сказали: «сажусь и пишу!» Восхитительно! «Красками!» Прекрасно! Меня очень интересует психология творчества!
– Я не всегда делаю это сидя. Очень часто – стоя… Даже чаще всего – стоя.
– Это очень хорошо сказано!
И входит Ритин муж. В светло-голубом с искрой костюме от Шнайдмана, в рубашке от Иванира; цвет его итальянского галстука совпадает с колоритом его носков. Рукой, сбрызнутой мужественным деодорантом «Паб», он пожимает руку художника и спрашивает, нравится ли ему развеска картин.
– Все очень хорошо, – отвечает художник, – только хотелось бы вот эти две работы повернуть так, чтобы на них падало больше света.
– Уймите волнения страсти! – улыбается Ритин муж. – Эти картины лучше всего поместить в укромном уголке, чтобы покупатель видел, что и он сможет поместить их у себя в таком же укромном уголке. Поверьте моему опыту!
И художник верит, понимая, что недодумал этот вопрос, не разобрался еще в тонкостях «паблик релейшенз».
А потом приходят гости. Они из «русской элиты» (здесь следовало бы поставить еще пару кавычек) или все равно кто, но из «англосаксов». «Русские», пройдясь вкратце вдоль стен, произнеся нужное количество «бьютефул» и «вандефул», присаживаются возле столика с напитками и рассказывают анекдоты. «Англосаксы» долго бродят по комнатам, прикидывают соответствие размеров полотен указанным на них ценам. А цены не всегда соответствуют. А русская элита, она какая-то неосновательная, неупорядоченная, не совсем элита. Такие и надуть могут. Осмеять. Но поскольку деньги, уплаченные за картины художника-репатрианта, можно отнести в графу расходов на благотворительные цели, англосаксы вынимают чековые книжки.
Потом все вместе пьют коктейли и начинают танцульки. Танцульки – это катарсис, освобождение, релаксация. Счастливы все: художника немного купили, русская элита оказалась на уровне, англосаксы, кажется, не продешевили. В знак облегчения начали танцульки.
Танцует известный физик, неудержимо стремящийся к политической деятельности. Танцуя, он генерирует идеи по поводу еврейского просвещения. Он прикидывает, кого бы взять в функционеры, кто бы мог осуществлять идеи, оставив ему, физику, возможность их генерировать и вступать в контакты с блестящим миром собраний, митингов и парадных обедов.








