412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Цигельман » Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки » Текст книги (страница 4)
Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 00:54

Текст книги "Похороны Мойше Дорфера. Убийство на бульваре Бен-Маймон или письма из розовой папки"


Автор книги: Яков Цигельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

День продолжается. Я про что-то скребу пером по бумаге, а больше гляжу в окно.

Слева от здания областной библиотеки и музея видны тополи сквера на Площади. В Биробиджане две площади: перед вокзалом, где стоит обелиск павшим в Великой войне, и эта, собственно Площадь, центр города. В середине ее – сквер и маленький Ленин во весь рост. Рассказывают, что памятник сделали в Харькове, хотели поставить в каком-то украинском городке. Хрущева возмутили размеры памятника, памятник сослали в Биробиджан; здесь он пришелся к месту.

Ленин устремляет свой металлический взор на здание горкома партии и обкома комсомола. Когда-то и обком находился в этом же здании. Недавно он переехал в „Белый дом“, модерное стеклянно-белое сооружение у Биры. Отсюда он лучше виден красненькому двухэтажному домику КГБ. Совсем неприметный и очень скромный „красненький домик“ стоит себе в сторонке и наблюдает.

По правую руку металлического Ильича – бело-розовый облисполком. Почти все официальные здания в Биробиджане бело-розовые, даже фиолетовые; как бутафорский крем в кондитерской витрине. Возле облисполкома – магазинчик, в котором мы покупаем водку или спирт для наших междусобойчиков и закуску; колбасу, если есть, а если нет, то и студень, тот самый, какой в Ленинграде и Москве покупают для кошек и собак.

Мимо Площади ползут две параллельные улицы, улица Ленина и улица Шолом-Алейхема. Улица Шолом-Алейхема начинается у новой гостиницы, на которой недавно появилась новая вывеска на идиш, одна из лучших вывесок на идиш, даже лучшая в Советском Союзе вывеска на идиш, не считая журнала „Советиш Геймланд“ в Москве.

Вывески на идиш – на всех официальных зданиях города, и почему-то на аптеке. Вывески на идиш – гордость местных властей. Так что, если приедешь в Биробиджан, то по вывескам поймешь, что такое еврейская культура в Советском Союзе.

Улица Шолом-Алейхема, пыльная и грязная, тащится мимо рынка; здесь продают лук и кедровые шишки. В „Гастрономе“ на улице Шолом-Алейхема гораздо больше спичек, мыла, кубинского сахара и плавленого сыра, чем в других магазинах города. Гречески-классический Дом культуры тоже находится на улице Шолом-Алейхема. Она состоит, в основном, из двухэтажных бревенчатых изб коричневого цвета, свидетелей освоения области. В середине улицы попадаются и совсем дряхлые хибары. На все это глядеть не полагается, а полагается глядеть на серо-белые коробки. Их строят по типовым проектам конца пятидесятых годов. Упирается улица в завод „Дальсельмаш“. Это и вправду хороший завод, он выпускает сельскохозяйственные машины для Дальнего Востока.

Улица Ленина начинается где-то за вокзальной площадью, а упирается в улицу Димитрова. Улица Ленина – официально-интеллектуальный центр города. На улице Ленина – различные общественные организации, вроде общества охотников и рыболовов. Здесь же поликлиника, то есть партполиклиника, партийная поликлиника. Есть и другие поликлиники в городе, а эта – парт, здесь очередей нет, и обслуживание вежливое. Вот уже три месяца партполиклиника не парт, в ней разместилась венерологическая больница. В город ввели большой гарнизон, это повысило оборонное качество области и число вензаболеваний.

За пивными ларьками на углу вокзальной площади начинается собственно интеллектуальный центр.

Не ешь форшмак из испорченной селедки в ресторане при „старой“ гостинице, пропахшей несвежим бельем, не стригись в парикмахерской напротив, а купи „для колориту“ местные газеты в киоске и – иди…

Ты идешь мимо здания бывшего Биробиджанского ГОСЕТа. Полуразрушенное, выцветшее, оно было когда-то одним из больших зданий в деревянном Биробиджане тридцатых годов. Перед ним – широкий асфальтированный двор, отделанный решеткой от улицы. На этом дворе сожгли всю театральную библиотеку.

Через дорогу, чуть наискось – областная библиотека имени Шолом-Алейхема (непредвзятому взгляду покажется, что кроме Шолом-Алейхема у евреев писателей не было: как что еврейское, так – имени этого имени…) и областной музей.

Двадцатые годы, тридцатые годы, Гражданская война, освоение края и провозглашение автономии. Лица энтузиастов: евреев из разных местечек, из разных стран. Ехали и ехали. Из Франции, Англии и Германии, из Бразилии, Аргентины и США, из… откуда только не ехали) И везли – деньги, машины, книги. Машины и деньги освоила, как могла, советская индустрия; людей – каторга лагерей.

А книги сожгли. Сожгли книги-то. Книги из еврейских общественных библиотек Ленинграда, Москвы, Минска, Киева, личные библиотеки многих заграничных доброхотов, огромное собрание книг о еврействе, почти полмиллиона книг на разных языках мира – сожгли! Сожгли! Эти подонки, заявившие себя наследниками мировой культуры, до сих пор смеющие производить селекцию книг, решать судьбу книг – эти подонки жгли и жгут книги! Все изложено у Маркса и Ленина, а чего нет у Маркса и Ленина – вредно и подлежит уничтожению!

Они сожгли книги!

Но они не сами жгли…

Справа, через улицу стоит четырехэтажное грязновато-фиолетовое здание. На нем вывеска – „Биробиджанская звезда“ по-русски и „Биробиджанер штерн“ на идиш.

Среднего роста, с брюшком, с оттопыренными ушами и шишкой на лысой голове – этот человек ежедневно входит в здание редакции, берет красно-синий карандаш и склоняется над гранками очередного номера „Биробиджанер штерн“. Трясясь он прочитывает гранки и дрожа подписывает газету в набор. Потолкавшись в отделах и рассказав пару анекдотов, он возвращается домой и не спит ночью, замирая от страха: а не вкрадется ли в номер какая-нибудь политическая опечатка! Он любит своего сына-студента, пьет водку под присмотром жены и с ужасом ожидает утреннего звонка из обкома – вдруг что-нибудь не так! Он – Наум Корчминский, нынешний редактор „Биробиджанер штерн“, бывший заведующий областной библиотекой – мертвец. С того самого дня мертвец, когда собственными руками сжег полумиллионное собрание еврейских книг областной библиотеки. Его не хватило отказаться от роли палача. Пусть сгорит библиотека, но будет жить он, Наум Корчминский, будет любить жену, растить сына и пить водку.

Сейчас на пыльной полочке в областной библиотеке штук тридцать – сорок книг на идиш: случайные переиздания Шолом-Алейхема, Бергельсона, Маркиша и комплекты „Советиш Геймланд“. Кончено.

Нужно приспосабливаться, нужно быть гибким. Вы не тренируете свой позвоночник! Так тренируйте же свой позвоночник! Нужно быть гибким, это спасло нас от гибели! Основное качество – гибкость. Поколение, изощрившее гибкость своего хребта.

Улица Ленина заканчивается тихим, шелестящим тополями тупиком возле улицы Димитрова. Свернув направо, можно выбраться к длинному ряду покосившихся деревянных домов вдоль грязного железнодорожного полотна и выйти к вокзалу.

Площадь с памятником – центр города. Здесь начинаются старты областных и городских спортивных соревнований, сюда устремляются подвыпившие колонны первомайских демонстраций. Здесь вечерами мальчики из ПТУ сидят с девочками из педучилища, а днем пенсионеры греются на солнышке, играют дети. Сюда мы выбегаем продышаться из прокуренных отделов, здесь мы посиживаем после выпивок у Володи. Сюда, на Площадь, Миша Крутянский привел свою семью, когда их выгнали из квартиры.

Миша работал на „чулочке“, на чулочно-трикотажной фабрике. За семь лет старательной работы ему, слесарю-наладчику, выдали, наконец, фабричную квартиру.

На швейной фабрике посулили ему зарплату побольше. Миша с „чулочки“ ушел.

– Ушел – твое дело. А квартиру сдай! – сказали Мише в фабкоме чулочной фабрики.

– Как так? – спросил Миша.

– А так, – сказали в фабкоме. – Квартира нужна работникам нашей фабрики, а вы теперь не наш работник.

– Я семь лет на фабрике проработал!

– А хоть десять! Ушел с фабрики – сдай квартиру.

– А вот хрен вам в глотку! – хлопнул Миша дверью.

Работники фабкома приехали к Мише и выставили Мишины вещички на улицу, а детей его под дождь, а младшему дитенку всего три года.

Миша переволок вещички на Площадь, к Ленину под ноги. Посадил детей на чемоданы, влез на швейную машинку и запел:

– Широка страна моя родная!

Заплакали с перепугу Мишины дети, жена Оля уткнулась лицом в беременный живот. Милиционер, попкой стоявший у облисполкома, подошел к Мише, заглянул в Мишино лицо, бледное, аж веснушки горят: вроде не пьяный. Повернулся милиционер и пошел начальству звонить, спрашивать приказ: зачем непьяный человек поет популярную советскую песню в неурочное время и как быть?

Толпа собралась; не то, что толпа толпится, а – подходят, садятся на скамеечки: вот, мол, хотя и дождь, а я отдыхаю, шел-шел, устал, присел отдохнуть, хотя и дождь. Что это тут происходит, мне не интересно, а так!.. Мало ли что происходит, хотя бы и мужик песни пел. Поет и поет, а мне что? Я на скамеечке. Я сам по себе. А что на мужика с детьми гляжу, так, может, я на дождь гляжу или на памятник Ленина. Мне мужик неинтересен. Расселась толпа по скамеечкам, смотрит.

А Миша допел куплеты и стал рассказывать, как ему живется с двумя-то детьми, да сам с женой, да жена не работница, опять на сносях. Толпа слушает жадным ухом и хихикает на всякий случай: „Эх, мужик чего заливает! И не бывает такого у нас при Советской власти, какую Ленин Владимир Ильич нам дал“. Оглядывается толпа друг на друга, головой покачивает: „Мужик – не пьяный ли?“

Рассказал Миша про беды свои: как хотел на другую работу перейти, как за это вещички его, горбом-потом нажитые, на улицу выкинули, как детей маленьких без крова оставили; рассказал все и опять завел: „Где так вольно дышит человек!“ Растет толпа-то, как-никак с работы стали ехать. Миша другую песню вспомнил, запел с энтузиазмом на манер Ободзинского: „Мой адрес – не дом и не улица, мой адрес – Советский Союз!“ Мишины детишки развеселились: маленький ручками размахивает, а старшая Мишина дочка песню эту в школе учила, наизусть помнит; тянет-звенит голосочком.

А Миша поет и плачет; поет Миша и плачет надрывными последними слезами; плачет Миша Крутянский и орет, не хочет показать слезы; орет Миша, как пьяный: „Са-а-вец-кий Са-й-ууз!“

Тогда подъехал Петров из жилотдела на грузовом фургоне. Матерился толстый Петров и грузил с гладким шофером Мишины шмутки. Побросал детишек в фургон, жену Олю в фургон затолкал; за Мишу взялся.

А Миша упирается, поет и поет, песня ему кураж дает; поет Миша, плачет и матерится, не хочет в фургон залезать.

Все ж залез. Залез и поет дальше.

Так с песней и уехали.

Отвез толстый Петров Мишу в милицию, а жену Олю с детишками к Олиным родственникам. Миша получил за хулиганское поведение в общественном месте два года: не пой положенные песни в неположенное время!

А дождь прошел и затер следы, и опять тихо на Площади: солнышко светит, птички, конечно, поют, и вышли пенсионеры посидеть на лавочке, прибежали детишки из детского сада, принесли полевых цветочков дедушке Ленину.

…В моих письмах и вправду много „разговоров“: я хочу, чтобы тебе слышны были голоса, видны были кричащие рты, чтобы ты видел слезы, даже непролившиеся. Что толку в панораме! – оглушись их болью притупленной, болью привычной…»

– Что мы, собственно, толкуем о режиме? Не мы ли, евреи, режим поддерживали? Не наши ли деды активно участвовали в революционном движении?

– И этот режим обернулся против нас!

– Этот режим обернулся против всех!

– Почему?

– А действительно – почему?..

– Почему в городе так много сумасшедших?

– А у гермафродитов жизнь беспокойнее.

– Мы, евреи, народ изнасилованный. Сначала мы изнасиловали себя сами…

– Я хочу быть евреем. И чувствую, что для этого нужно отказаться от очень неплохой части самого себя.

– Неправда! Быть евреем и значит – быть самим собой.

– А теперь мы, изнасилованные, отдаемся почти безразлично, ожидая платы или опасаясь сутенерского ножа.

– А что, собственно, вы, евреи, создали своего на чужой земле? Местечковый идиш?

– Когда ваши предки только взбирались на деревья, мои создавали прекрасную цивилизацию, которая уже к тому времени была одной из самых древних. Мы, походя создали блистательную культуру идиш, а вы только-только получили свой алфавит! Да простят нам предки наши и да не проклянут нас потомки за то, что мы пренебрегли культурой местечка, сохранившей для нас наше еврейство, оградившей наш Закон!..

– Иди ты со своим Марксом… Маркса бы в нашу шкуру!

– Это колоссальный социальный эксперимент!

– Марксовы выкладки с одной стороны, ленинская теория практического насилия – с другой, сталинская практика этого насилия – с третьей, власть обнаглевших подонков – с четвертой! Куда деваться?! Психушки, лагеря, пытки, унижения! Власть отребья, нелюдей! И символ этой власти – хамский сапог на трибуне ООН! Ставьте этот эксперимент без меня! Я не хочу! Делайте, что хотите, но без меня! Я не участвую!

– В любом дерьме можно найти укромный уголок, чтоб не дуло…

– Ищи, а я обследовал и сыт по горло.

– Ты… А кто это – ты? Думаешь только евреям плохо?

– Я знаю, не только евреям плохо. Я знаю… Евреи, как градусник в общественном организме: если евреям плохо жить в стране, значит, в этой стране непорядок с общественным устройством… Я – еврей и чувствую то, что чувствуют евреи. Я родился и воспитан в России и чувствую то, что чувствуют русские. Я – интеллигент и поэтому чувствую острее, сильнее, больнее…

– Мы, евреи, отказались от своей особости и растворились в чужом мире. Мы гибнем в мире чужой суеты…

– У нас своей суеты хватает. У нас самолюбьица вместо достоинства.

– Мы гибнем как личности, гибнем как евреи, как члены общества, предназначенного для великой цели…

– Наша цель – осуществление жадности собственных самолюбьиц.

– Ложь!

– Я не столько лгу, сколько ругаюсь.

– Еврейский энтузиазм должен иметь еврейскую цель!

– Ты пьян. Может, тебе хватит… энтузиазма?

– Ребята, не ругайтесь! Столько дел!.. Ты завтра не забудь-ка привезти яиц с птицефабрики, а я из командировки привезу вам всем колбасы. Бросьте размышлять, милые. Лезьте-ка в ворота сегодняшних материальных забот. Немного сообразительности, побольше исполнительности! И будьте порядочными людьми, не толкайтесь, то есть не выделяйтесь из коллектива! И все будет хорошо!.. А теперь – выпьем!

– Выпьем, евреи, и споем. А споем мы народную! душевную! революционную! еврейскую! песню «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить»…

«После знаменитой бойни 48–52 годов в здешнем, как ты говоришь, заповеднике не осталось почти людей, умеющих читать и писать на идиш. А газета властям понадобилась. И вот бывший библиотекарь Корчминский стал редактором, директор ресторана Кердман – заведующим отделом сельского хозяйства, зав. хозяйственным магазином Семен Розенфельд возглавляет отдел писем и так далее. Из журналистов – только Илюша Гинзбург да Наум Фридман, оба – старые, измученные, больные. Есть в газете бывшие обыкновенные служащие, бухгалтеры, например; они легко управляемы и не ощущают своей бараньей судьбы „вожачков стада“. Такие им нужны.

Но дело не в этом и даже не в том, что идиш в Биробиджане давно стал иностранным языком. Не беспокойся за газету, если ты о ней беспокоишься. „Биробиджанер штерн“ будет существовать, пока властям это нужно. Еврейская газета – существенный, если не главный экспонат выставки „Еврейская автономная область“. Газета будет.

И не Фридман, так кто-нибудь другой заполнит ее переводами материалов ТАСС или АПН. Таких пару-тройку переводчиков всегда найдут. Сами выучат; партия прикажет и выучат. Это вопрос техники.

Ты посмотри: что в ней еврейского, в этой газете? Фамилии еврейские, шрифт еврейский. Язык? Канцелярский язык… Ведь что переводят? – передовицы из „Правды“. Каким языком они написаны, таким языком их и переводят, изгоняя гебраизмы, подбирая немецкие эквиваленты. Мусорный, суконный язык! Идиш ли это?

Все у нас отняли – веру, культуру, обычаи. А взамен предлагают фарфел в ресторанном бульоне. Мы – как индейцы на Всемирной выставке начала века. Кованый кирзовый сапог выбил душу из моего народа!

Потому все: мы – здесь – чужие. Поэтому не только физическое избиение, но и духовный погром.

А идеологическое обоснование духовному погрому дали люди из Евсекции… Евсекция, вивисекция, селекция, акция… Они оторвали евреев СССР от еврейства и погибли сами – безродные, опустошенные, растерянные… А оторванные от еврейства советские евреи рванулись дальше – к еще большей ассимиляции, то бишь русификации. Советская власть сулила им материальное преуспевание. Евсекция внушила, что нет ничего дороже и лучше.

Сначала внешне: язык, манеры… А оглянулись – оказывается, они посередине: к тем не пускают, а от этих ушли… Они и хотели бы теперь чуть-чуть „идишкайт“, да видят, что ради этого нужно отказаться от чего-то привычно-уютного, материального. Думаешь – легко?.. Бить таких легко! Так что, еврейства в нашем заповеднике я не нашел. А что такое – еврейство? – мы ведь с тобой не знаем. Я читал много, чувствую это сильно. По-моему, сначала нужно отделить желтое от красного, шесть от пяти, как бы близко это не лежало. Понятно ли тебе?

Часто встречаю ту гермафродитку. Иногда мне мерещится, что она оббегает по соседним улицам, чтобы выскочить из-за угла. Она вечно пьяна. Говорят, она пьет для равновесия…»

– Заседание секции еврейской прозы Биробиджанского отделения Союза Писателей объявляю открытым? Предлагаю обсудить новый рассказ товарища Рабинова. Григорий Натанович, прошу вас!

– «Два друга-однополчанина встретились в Москве, разыскали еще двоих. Вот они сидят за столом, пьют водку и вспоминают минувшее».

– Не жарко, а по Миллеру пот течет!

– Да, весь он бурый. Как закат над Бирой, наш Бузя…

– Прошу высказываться.

– Рассказ интересный по форме. Доступный любому читателю.

– Форма очень интересная. Подход к теме своеобразный.

– Форма определена содержанием. Очень патриотичный рассказ.

– Скажите, пожалуйста, какое отношение этот рассказ имеет к еврейской литературе? Да, он написан на идиш. Вероятно, язык рассказа красив… Композиция, насколько я понял, профессионально-шаблонна. Все хорошо. Это типичный «газетный» рассказ. Его можно напечатать. Но почему это еврейский рассказ? Произведение еврейского писателя должно бы рассказывать о своеобразии евреев, еврейской жизни. А это – скорее похоже на хороший перевод. «Ты с ума сошел! Посмотри, все опустили глаза…»

– Что значит – еврейское своеобразие? Вы – еврей. Чем вы отличаетесь от русского?

– А это ваше, писательское, дело объяснить мне, чем я отличаюсь. Если я отличаюсь. И если есть это своеобразие. А если его нет, то объясните – почему? Куда оно подевалось? Зачем же подставлять русским героям еврейские имена, зачем об этом писать на идиш? «Зачем? Зачем ты так? Посмотри, они боятся поднять глаза. Зачем ты так!.. Человечьи глаза – на полу. Бегают глаза по половицам, мигают от страха, от застаревшей боли. Старые, больные, все видевшие человеческие глаза, измученные, молящие о покое…»

– Нет! Ведь нет своеобразия! Как вы не понимаете? Времена Шолом-Алейхема прошли. Нет больше касриликов!..

– А что есть? Кто есть? Евреи – какие они? Если они евреи, а не русские, значит, чем-то отличаются? Чем? Что это значит – быть евреем?.. А если не знаете, пишите по-русски, у вас будет больше читателей!.. «Пожалей их! Разве ты не видишь? Вот лягушка, препарированная лягушка. Вот дрожит-содрогается приколотая иголкой лягушачья лапка… Они сами вырастили своего убийцу. Иллюзия, которой они наслаждаются, нужна их убийцам!.. Так пожалей их, пожалей! Они – последние…»

– …Я говорю: «Нет, товарищ инструктор, я не пойду к нему, я слышал разговор». Пошел на канатную фабрику, там нужен был радиоорганизатор. Прихожу, мне говорят: «Нам нужен журналист, чтобы был инженер с гуманитарным образованием и чтоб знал наше производство». Понимаешь, как завернули! На трамвайной остановке встречаю старую знакомую еще со студенческих лет. Работала все время секретаршей в какой-то конторе. В журналистике не работала ни дня. В секретаршах ей надоело, ищет работу. Я говорю: «Иди вон туда, на канатную». И что ты думаешь? Звонит назавтра: «Спасибо, Ефим, устроилась на канатную радиоорганизатором». Поехал я в Кишинев. Вхожу к редактору, а он мягко так улыбаясь говорит: «А вот еще один еврей на работу к нам устроиться хочет». Я повернулся и обратно в Харьков, взял билет на самолет, и вот я опять здесь… Познакомился я в доме отдыха с хорошим мужиком. Разбитной, бабник, похабник, выпивоха, душа-парень. Очень симпатичный мужик. Сам он – секретарь райкома из Челябинской области. Ходили мы с ним на пляж, гуляли вместе. Спрашивает: «Ты откуда?» «Из Биробиджана». «Из жидов приехал? У вас, в вашей жидярне, есть жиды в парторганах?.. Есть?! А мы от жидов в парторганах избавились. У нас правило: жидов и баб в парторганах не держать!»… А что мне? Я привык… Он как еврея увидит, аж зеленеет от злости: «У, жиды пархатые, ненавижу!» А так – мужик симпатичный, компанейский…

Абрам Кравец – человек тихий и желающий быть незаметным. Он умеет быть невидимым. В толпе стоит сзади и сбоку. На собрании сидит в углу, за спинами. Сидит, мусолит сигаретный мундштучок, на стены поглядывает: вот – портреты, вот – лозунги, вот – президиум, а я – где? Спросят его – кивнет головой; то ли «да» сказал, то ли подтвердил: слышу, мол.

В сорок втором году дрался Абрам в морской пехоте под Керчью и Новороссийском, потом выводил своих матросов из окружения. Где-то встретился ему отряд во главе с кадровым майором. Абрам предложил майору вместе пробиваться к своим. А майор говорит: «Пойдем врозь, легче будет пробиваться». Прикинул Абрам майорово направление. Выходило: майор к немцам в плен идет! Абрам ему по горячке и сказал: «Куда же вы, мать твою, претесь, товарищ майор? Не к немцам ли в плен?» Майор за пистолет: «Ты-ы, жидовская морда, твои братья в Ташкент сбежали!»

Абрам из боев не выходил, Абрам в окружении дрался, горяч был Абрам. Руку в карман шинели сунул и навскидку саданул майора в упор.

Когда майора закопали, Абрам скомандовал: «становись!» Объединил отряды и из окружения вывел.

По дороге Абрама тяжело ранили. Очнулся в госпитале и вскоре узнал, что матросов его давно разбросали по разным частям и фронтам, что двое майоровых солдат донесли: вот, мол, лейтенант не подчинился и майора убил.

Лежал Абрам на госпитальной койке, и ходил-навещал его следователь из военной прокуратуры.

За тяжелое ранение в штрафбат не отправили, а разжаловали в солдаты и ордена сняли. Объяснили: «Скажи спасибо, что не расстреляли. Твое счастье, что ранен был тяжело. За убийство старшего командира да за сведение личных счетов в боевой обстановке – знаешь, что полагается?»

И опять Абрам дрался с немцами, как дрался в Керчи и Новороссийске. Дрался он с немцами и за себя, и за отца с матерью, погибших в Одессе, и за любимую, сожженную где-то.

Новым тяжелым ранением под Братиславой смыл с себя Абрам подлую майорскую кровь, вернули ему ордена, офицерское звание и демобилизовали. Женился Абрам, окончил институт в Москве как раз, когда опять стали эшелонами отправлять евреев в Биробиджан – с оркестрами, со знаменами. Ему, члену партии, фронтовику, приказали ехать, укреплять кадры в Еврейской автономной области.

Привез Абрам в Биробиджан жену и сына. Зажили. Опять горел и кипел в работе, как, бывало, на фронте. А в сорок девятом году, к самому Новому году, Абрама арестовали. И – до пятьдесят шестого, семь лет.

Вернулся Абрам из лагеря тихим и незаметным. Так и живет: мундштучок посасывает и головой кивает.

Весело и радостно жили тунгусские божки со своими тунгусами. Рыбу гнали в низовья, зверя уговаривали: «Приходи, умка, дай убить себя людям. Люди-тунгусы голодны, людям-тунгусам мясо нужно». Тунгусы медвежьим салом божков мазали, мясом угощали, рыбой. Жили все привольно и счастливо.

Чужие, пришедшие в тайгу, не понимали ни по-человечьему, ни по-звериному и пахли по-другому. А разве это люди, если они пахнут не по-людски?

Тайгу чужие вырубали. Тайгу вырубили – куда таежным духам деваться? В тайге места много, только не пускают к себе духи Ина и Кульдура, это их угодья.

Остались бирские и биджанские божки на прежнем месте. А тунгусы ушли вверх по Амуру, где тайга гуще и зверя больше.

А духи остались. В воздухе, в травах, в кустах и меж деревьев, в реках и на сопках – остались они вокруг городов и поселков, построенных чужими на месте прекрасной, гордой и умной тайги.

Ждали духи. По одному, по два пробирались в дома и в бараки. Присматривались к душам пришельцев: много в душах этих нетунгусов пустого, незаполненного места. Что-то было там, да выпростали пришельцы свои души и ждали теперь: что же заполнит?

И духи тунгусские вселились. Все влезли, все нашли себе местечко.

Они втеснялись, толкались, примащивались и приживались к чужим, плохо пахнущим нетунгусам. Влезали, пристраивались и выталкивали то, что пахло не по-тунгусски. Появились у пришельцев привычные божкам заботы: хлеба – нужно, рыбы – нужно, зверя – нужно. «Значит, уладимся, не пропадем! То, чужое, плохо пахнущее, выносите совсем. Без него сытнее, вкуснее и комаров меньше».

И маленькие, толстенькие, весело хохочущие тунгусские божки, божки тайги, духи рек и сопок, урочищ и перевалов остались в домах и душах нового, но уже не чужого и все вкуснее пахнущего племени. Поселялись прочно в просторные, освобожденные для них пространства пустых душ, располагались, радуясь приволью, и даже научились лениться. Широкие скулы, узкие глаза, пасть, алчущая жратвы, да толстое брюхо. Широкие застывшие скулы, узкие неподвижные глаза. Все.

За годы Советской власти создано три Биробиджана. Биробиджан-1, собственно город; Биробиджан-2, поселок за железной дорогой; Биробиджан-3, кладбище. «Первый» Биробиджан строили энтузиасты тридцатых годов. Они очень радовались своему делу. Они празднично плясали и прыгали по первой асфальтированной улице, что шла от вокзала к театру. Потом они исчезли; некоторые легли в фундамент «третьего» Биробиджана. «Второй» Биробиджан, построенный по ту сторону железной дороги, существовал недолго. Нетерпение людоедов, лакомых до человеческого мозга, было велико. Они выловили жителей «второго» Биробиджана и, выев мозг, отправили тела на «третий» Биробиджан.

Нынешние Биробиджан-1 и Биробиджан-2 побеждены Биробиджаном-3, зарастают могильной травой. Стучит по крышке гроба теплый дождь, сыплется в могилу.

«Глубокую могилу выкопали для Мойше, не хватит земли, чтобы засыпать. Таскают песок из соседней кучи… Мойше нет, посоветовать некому. Что ж мне делать? Совсем готово все, и смотр на носу, а надо переделывать. Да как переделать? Это не я ведь придумала, это Всеволод Иванов. Тогда были другие времена! Вот он и говорит: „Сейчас другие времена, и потому – ложьте!“ Как можно? Это нарушение исторической правды! А он: „Правда у нас одна – служение делу партии и народа! Историческая правда здесь ни к чему – ложьте!“… Мойше звонил или не звонил в крайком? Он заболел, а я не зашла к нему. Дела закрутили,.. побоялась?.. А черт их знает! Куда я денусь? Вот если бы Шапиро!.. А что Шапиро? Шапиро не наш, Шапиро из Комсомольска привезли. На областную конференцию доставили: „Вот, мол, вам! Пусть не говорят теперь, что в ЕАО секретарь не еврей!“ Из секретарей парткома в секретари обкома – карьера!.. Что Шапиро? – Кассович сказал: „Ложьте!“… Звонить теперь самой? Или лучше поехать? А может, отказаться от „Бронепоезда“? Так ведь смотр на носу! Потом тот же Кассович влепит выговор – „за срыв участия русского народного театра в смотре самодеятельности“. А может, положить на рельсы русского вместо китайца? Пусть смеются; не все и знают, кто должен на рельсы ложиться. Зато спокойно: выполнила приказ Кассовича, приказ обкома… Но что было бы, если б он не пришел, не посмотрел, а пошло бы так, как есть – китаец на рельсах! Ведь тогда!.. Так я хоть решить что-то могу… А не любили покойного Мойше – никто из руководства не пришел на похороны… Ехать или не ехать? Скажут: жалуешься! Да ведь я только спросить хочу!.. Ах, жаль, Мойше умер, он бы позвонил и узнал. Он – ни при чем, и я ни при чем! Не вовремя умер Мойше, не вовремя!..»

Где-то водятся паучки-кровопийцы; они высасывают из живой жертвы кровь, а скорлупу бросают; пустую жестяно-шелестящую под ветром скорлупу… Тунгусский шаман заарканил оленя на полном скаку и костяным ритуальным ножом надрезал на горле оленьем главную жилу. Брызнула кровь, и шаман припал синими губами к ране. Бьется олень, а шаман сосет кровь. Напился шаман, утерся, замазал лечебным составом рану. Полегчало оленю и, вздрогнув от шлепка, он гордо понесся к стаду… На белом снегу шипит горячая кровь…

Как из желтого сделать красное? Горькую желчь как превратить в разбавленный сироп?.. Порез слева; искромсана вера, обрублена надежда, изнасилована любовь. Теперь справа: и не стало прошлого, порвались связи… Хрипит под ножницами жесть. Звякнула о камень. Небо опустилось, загустел воздух, покачнулись коричневые стены. Хохочет хам, расставив ноги. Сошлись под углом две раны, зацепились рваными краями. Рукой в брезентовой рукавице зачерпни масляной краски, замажь блестящие края! Горит краска, шипит на солнце… Мойше, видите? Это ублюдок!.. В лужице возле могилы отражается в свете луны распятый звездой «могн-довид»…

Плачет, плачет скрипочка: а-а-а! Оторвали от любимого, измучили, убили душу. Вот я вернулась, а его нет. Здесь он жил, здесь пел, здесь говорил, что любит меня. Я вернулась, а души моей нет. Плачу я, а слез нет.

Набухшие молоком соски молодой матери.

Загубленные мечты. Задушенные идеалы. И увядшие в лагерях надежды.

Дети, украденные у матерей и выброшенные в снег.

О лицо ее невидящее и глаза ее пустые!

Яростно распяленные плоскогубые рты.

Стена, за которую не пробиться.

И горькие стихи.

Зачем все это, Мойше? Что же вы Мойше? Злой чужой ветер воет над вашей могилой. А там, у синего моря…

Тяжела дорога до синего моря. Она идет через вас, Мойше, эта дорога идет через вашу могилу, не обойти ей вашу могилу!

Мойше, Мойше!

Где найти мне хороший посук, чтоб закончить мой рассказ?

Старенькая уборщица трет мокрой тряпкой запыленный цоколь областного музея. В магазины привезли колбасу.

Вспухают под тополями фиолетовые стены редакции «Биробиджанер штерн».

Абрам Вайнштейн, отменный повар, готовит в ресторане форшмак, рубленую печенку, фаршированную рыбу, тушеное мясо и еврейский золотой бульон. Свежую рыбу готовит Вайнштейн, не мороженную.

Гершков разучивает с оркестром «фрейлехс».

Хая с Максом сочиняют новую песню о счастливой жизни в родной советской стране. Они споют ее перед гостями. Нужно успеть показать песню художественному совету!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю