Текст книги "Избранные ходы"
Автор книги: Яков Арсенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
Библиотека им. Фельдмана
В 535-ю комнату, как обычно, без стука вошла Татьяна. Она считала себя хозяйкой мужского общежития и свободно мигрировала по этажам с таким шумом и грохотом, что Алисе Ивановне с вахты казалось, будто наверху идут ходовые испытания седельных тягачей.
– Нам тебя просто Бог послал! – обрадованно встретил Татьяну Артамонов. – Мы как раз получили новый холодильник, и нам надо сделать небольшую перестановку мебели.
– Мне сейчас не до мебели. Я к вам за cвоей книгой, – пропустила Татьяна намек мимо ушей.
– Книгу взял почитать Фельдман.
– Идем заберем, – сказала Татьяна и, взяв Артамонова за руку как понятого, потащила с койко-места.
– Если только он дома, – попытался отвертеться Артамонов.
Фельдман был дома. Он только что легко перекусил и, улегшись поудобнее, весь отдался пищеварению.
– Ты, помнится, брал книгу, – начал наезжать на него Артамонов.
– Какую? – попытал его Фельдман.
– Красная такая, «Анжелика и король», – напомнила Татьяна.
– Что-то я такой не помню, – сморщил лоб Фельдман, лежа на кровати, и перебросил ногу на ногу.
– Да ты что! – набросилась на него Татьяна. – Мне ее с таким треском дали почитать на неделю!
– Красная? – переспросил Фельдман. – Да, да, припоминаю что-то такое. Ее, по-моему, у нас украли.
– Ты в своем уме? Мне ведь больше вообще ничего не дадут! закудахтала Татьяна.
– А ты скажи им, что книга совершенно неинтересная, – нисколько не сочувствуя, промолвил Фельдман.
– Ты припомни, кто к вам в последнее время заходил, – уже мягче заговорила Татьяна. – Может, отыщется.
– Здесь проходной двор. Разве уследишь, кто приходит, кто уходит.
– Что же делать? – приуныла Татьяна.
– Ничего. Это уже бесполезно, – оборвал Фельдман последние надежды на возврат. – В общаге если что уводят, то с концами, – дал он понять, что разговор исчерпан.
– Если вдруг объявится, верни, пожалуйста, – попросил Артамонов.
– Конечно, – обнадежил его Фельдман. – Если объявится.
Артамонов с Татьяной вышли, а сожители Фельдмана прыснули в подушки комедия пришлась как раз на тихий час в 540-й. В сотый раз Фельдман разыграл перед высоким собранием из Мучкина и Матвеенкова подобную драму. Фельдман имел пристрастие собирать книги – попросить почитать и любыми неправдами не возвращать. В его чемодане под кроватью собралась уже порядочная библиотека. Фельдман ни разу не повторился в причинах пропажи взятых напрокат книг. Они исчезали из комнаты гетерогенными путями – их сбрасывали с подоконника обнаглевшие голуби, Мучкин случайно сдавал их в макулатуру, Матвеенков по ошибке – в читальный зал вместо учебников, и вот теперь новость – книгу просто украли. Взяли и самым беспардонным образом стибрили.
По поводу пропажи Фельдман всегда объяснялся самым невинным образом, так что все виндикации хозяев теряли последнюю юридическую силу.
– Моли Бога, что книга Татьянина, а не Артамонова, – сказал Мучкин Фельдману. – Я бы тебя вмиг сдал. А с Артамоновым у нас договор о невмешательстве во внутренние дела.
– Как будто я собираю эти книги для себя! – возмутился Фельдман. Вы что, не читаете их?! Никто из вас шагу не сделал в городскую библиотеку! Все кормитесь отсюда! – пнул он ногой чемодан под кроватью.
– Мы, это… в смысле… вернуть, – заворочался Матвеенков.
– Зачем? Если вернуть, книги все равно потеряются и затреплются. И сгинут. А тут они все целы, все в полном порядке. Я отдам, но потом, после института. Если их захотят взять. В чем лично я сомневаюсь.
Невежливость королевы наук
– Сил нет! – пожаловался Гриншпон Бирюку. – Переводы замучили. Карпова нас просто взнуздала!
– Переводы? – переспросил Бирюк. – А кто у вас по математике?
– При чем здесь математика?
– А вот при том. Тут есть один нюанс. Кто у вас ведет математику?
– Лекции читает Гуканова, а по практике – Знойко.
– Дмитрий Василич? И ты плачешь? А тебе, например, известно, что Знойко – человек с большой буквы? Он знает три языка. Вы его привлеките к переводам. Прямо так и скажите: довольно, мол, Дмитрий Васильевич, ваших интегралов, по английскому – сплошные завалы! И смело подсаживайтесь с текстом. Прямо на занятиях по математике. Никуда не денется – он безотказный. Будет переводить как трансформатор! Тыщи, хе-хе, вот проблему нашел!
Гриншпон опрометчиво поделился новостью с группой. На Знойко насели. Дмитрий Васильевич попыжился, помялся и начал переводить. Без словаря, прямо с листа.
Поначалу группе это представлялось какой-то игрой, несерьезностью, шуткой. Но, когда кто-нибудь переигрывал и в просьбу перевести пару абзацев подбавлял толику веселой наглятинки, чувствительные единицы впадали в неловкость.
Обстановка на практической математике стала отступать от нравственных начал, заложенных группой в Меловом.
Особенно на ниве ускоренного перевода преуспевал Климцов. Он испытывал наслаждение от того, что взрослый человек безропотно подчиняется ему. Когда Климцов подсаживался с текстом, Знойко терял последнюю волю. Климцов бесцеремонно обращался к нему на «ты» и совершенно не задумывался, откуда у гениальногo человека столько безволия. Было непонятно, зачем Климцов вообще втянулся в игру, ведь английский он знал лучше других.
– Знаете, – сказал как-то Кравцов на привале, – а ведь Дмитрий Васильевич не всегда был таким. Если верить моему брату Эдику, еще совсем не так давно Знойко представлял собой интересной наружности мужчину.
– Заливай! Что-то не верится, чтобы у него так быстро выпали волосы и распухли щеки! – высказался Соколов.
– Нехорошо смеяться над физическими дефектами, – прямо в лоб вступилась за Знойко Татьяна.
– У него не дефекты, у него одни эффекты! – сказал Климцов.
– Так вот, – Кравцов поудобнее устроился на подоконнике, – в свое время Дмитрий Васильевич женился по любви и прилежно занялся наукой. Сотворил в срок кандидатскую диссертацию и намеревался представить ее в двух вариантах – на русском и на английском. Но не успел он перевести, как жена сбагрила диссертацию своему близкому другу. Знойко любил жену и простил ей первый серьезный промах, после чего состряпал еще одну кандидатскую. На французском. Жена сплавила налево и этот скромный труд. На третий рывок, в немецком исполнении, у Дмитрий Василича не хватило морали. За одну ночь он посерел, потом зажил отшельником и деградирует посейчас.
– Байки, – сеял сомнение Артамонов. – Из-за таких пустяков человек не может сделаться почти параноиком. Тут что-то не то. Наверняка есть какие-то другие серьезные причины.
– Если он деревянный, то почему нет, – с пониманием отнесся к донесению Кравцова Соколов, который наряду с Климцовым тоже был одним из активнейших пользователей Знойко.
– Вспомни свою начерталку, – навел его на доказательную мысль Кравцов. – Уведи у тебя пару раз перед защитой пару каких-нибудь чертежей или курсовой проект – ты обошел бы Знойко по темпам падения!
– Очень даже может быть. В таком случае я предлагаю больше не издеваться над ним.
– А кто над ним издевается? Мы просто шутим, – состроил невинность Климцов. – Колхоз – дело добровольное.
– Если человек не против, то почему нет, – поддержал Климцова Соколов. – Может, человеку нравится. Мы ж его силой не заставляем переводить. Ну, а если он действительно не в состоянии понять шутки…
– Эти ваши шуточки добьют его, – сказал Артамонов.
– Если б одна только наша группа… Все равно остальные дотюкают, пессимистически заметил Нынкин.
– Может, если его не трогать, на занятиях с нами он хоть чуточку придет в себя, – рассудила Марина.
– Он не поймет, в чем дело, – отмел вариант Климцов.
– А как же английский? – спохватился Пунтус.
– Вот именно. Что вы расходились? Ну, пошутили немного, что здесь такого? – не отступал Климцов, влезший в разговор исключительно из чувства противоречия. Внутренне он соглашался, что с ездой верхом на Знойко пора кончать, но внешне держался до последнего.
– Мне кажется, что наши дела со Знойко – это даже не предмет для разговора, – попытался опустить планку спора Соколов. – Известно, что нашего математика весь институт пользует.
– А что если нам его на эту тему попытать, пусть он сам скажет, нравится ему это или нет, – предложил Кравцов. – Если нет, то оставить его в покое. – Кравцов выучил английский язык по песням «Битлов» и в помощи Знойко не нуждался. Ну, а даже если бы и нуждался, то вряд ли сподобился.
– Да тебе ж говорят, что по большому счету – это шутка, своеобразный прикол, – продолжал свое Соколов.
– Эти шуточки похожи на игрушечный фашизмик! – сказала Марина. Рядом с Кравцовым она могла выиграть любую битву у кого угодно.
– Во загнула! – притормозил ее Климцов. Сухая керамика его голоса была неприятной в жаркой аудитории и походила на скрежет лопаты о кирпич.
– Просто нет более подходящих слов.
– Ну, раз нет слов, зачем соваться, когда разговаривают взрослые! сказал Климцов.
– В дальнейшем я лично буду пресекать поползновения на Дмитрий Василича! – твердо сказал Артамонов.
– Если от этого будет толк, – щелкнул языком Соколов.
– Будет, – пообещал староста Рудик.
После разборок шутки на математике временно прекратились. Знойко с опаской прислушивался к тишине. Ее никто не тревожил, а его никто не разыгрывал. Но ожидаемого не произошло. От тишины Дмитрий Васильевич свернулся, как трехмесячный эмбрион. Почувствовав снисхождение, он стал заикаться и конфузиться еще сильнее. Стирал рукавом мел с доски не только за собой, но и за всеми отвечающими. Словно ждал более крутого подвоха.
– Я же говорил, – радовался своему прогнозу Соколов, – он не поймет, в чем дело. Знойко – это еще то творение! Вам его ходы не по зубам!
– Ясный перец, – оказывался тут как тут Климцов. – Ботва она и есть ботва!
Все это было сказано в присутствии Знойко.
– Я предлагаю вам извиниться, – сказал Артамонов Соколову и Климцову.
– Что это ты придумал?! – возмутились они в один голос. – Лечить нас, что ли, собираешься?
– Извинитесь! – настаивал Артамонов.
– Да пошел ты!
– Артамонов прав, – встал с места Рудик. – Когда за глаза – это на вашей совести, а когда при всех нас – то это уже и на нашей. Извинитесь.
– У вас что, лунное затмение?! – постучал себе по виску Климцов.
– Да оставь ты их! Идем погуляем, а потом разберемся, – сказал Соколов.
Они забрали дипломаты и покинули аудиторию. Когда в перерыв все заспешили в туалет на перекур, выяснилось, что именно там и отсиживались Соколов с Климцовым.
– Что-то мы ничего не поняли, – сказал Соколов, обращаясь больше к Рудику. – Больно уж круто вы все вывернули.
– Где ж вы раньше были? Куда смотрели? Ведь все вы с самого начала едва ли не поощряли нас к этому! – затараторил Климцов.
– То было раньше, – сказал Рудик.
– Дайте сигарету, – повел глазами Артамонов. – Что-то мне даже как-то не по себе. Закурить, что ли?
Соколов протянул ему свой обслюнявленный окурок.
– Спасибо. Как-нибудь без сопливых.
– Брезгуешь, что ли?
– Очень даже может быть.
– Ну, тогда тормозни на минутку, когда все пойдут, – сказал Соколов.
– Это еще зачем? Ты что, не наговорился со мной?
После звонка друзья потянули Артамонова из туалета за рукав, как бы разнимая его с Соколовым.
– Нет проблем, я сейчас догоню, – сказал он и остался. – Вы будете вдвоем? – спросил он у Климцова.
Климцов посмотрел в сторону Соколова. Cоколов подмигнул, и Климцов вышел за остальными. Соколов встал у окна и, осматривая внизу кустарник, повел беседу:
– Что-то, я смотрю, вы с Решетневым откровенно не уважаете служивых. Тот со своим старостой постоянно не в ладах, возражает по всяким пустякам. Ты тут воду мутишь.
– Смотря каких служивых. С Рудиком у нас нет никаких трений.
– Ну, с Рудиком, допустим, понятно – он себе на уме.
– Я не понимаю, о чем ты говоришь.
– Не понимаешь? Я объясню. Слышал такой стишок – старших всех мы уважаем?
– Про дедовщину, что ли? Ты считаешь, армия дает преимущества?
– Может, и дает.
– Тогда засунь их себе глубоко-глубоко вовнутрь и никому не показывай!
– Я чувствую, ты хочешь потягаться.
– Честно говоря, никакого желания.
– Трусишь, что ли?
– Я же говорю: желания нет.
– Понятно. Значит, это только при всех ты такой смелый?
– Ну, а ты что, хочешь подраться?
– Видишь ли…
– Нет, ты прямо так и скажи: я хочу с тобой подраться. Ну, давай, говори! – Артамонов стал медленно приближаться. – А если я не хочу с тобой драться?! Или даже трушу? Что делать?! – До Соколова оставалось как раз столько, что при взятии за грудки он не успел бы отскочить. – Может, мне с тобой драться западло?! – продолжал надвигаться Артамонов и, схватив за свитер, ударил Соколова лбом в нос и ниже, и выше, и в скулу – по всему лицу. Откинутая голова Соколова пробила затылком двойную раму. Осколки полетели на улицу и, как секатором, обстригли кусты сирени под окном, превратив их в усеченные пирамиды. Народ на Студенческом бульваре оглянулся и уставился на пятый этаж нового корпуса. Но с бульвара не было видно, как Соколов осел, словно подкошенный, и молча свернулся вокруг урны с чинариками.
Однокурсники ожидали исхода поединка.
– Где? – спросили они у выходившего Артамонова.
– Там.
Соколова подняли и повезли в больницу. До конца дня в полное сознание он так и не пришел, хотя врачи оценили сотрясение как легкое. После больницы Соколова затащили в общежитие, привели в чувства и на такси отправили домой.
Наутро он то ли делал вид, то ли на самом деле ничего не помнил. На «военке», выстроив всех на плацу, офицер спросил:
– Кто это вам, курсант Соколов, выбил зуб?
Кудрявый Соколов стоял в левом краю шеренги. Он не нашелся, как поступить: отшутиться, отмолчаться или откровенно обмануть военпрепа. Шеренга ждала ответа.
– Знойко, – сказал кто-то из середины.
– Никогда бы не подумал, – удивился офицер. – Насколько я его знаю, это абсолютно интеллигентный человек.
Теперь на математике стояла гробовая тишина. Соколов перестал ходить на занятия. Он не мог переварить случившееся. Поговаривали, что он собирался вообще бросить учебу, но кто-то отсоветовал. Соколов потерялся, стал незаметным. Люда перестала садиться рядом с ним на занятиях, а потом вышла замуж за пятикурсника с промфакультета.
Постепенно замешательство Знойко прошло. Он стал поднимать глаза, чего прежде никогда не делал. Обычно он рассматривал, насколько круглы дырки в линолеуме или равномерно ли стерт паркет.
Наконец все стали свидетелями кульминационного момента – Дмитрий Васильевич явился на занятия в сумасшедшей тройке и галантно повязанном галстуке. Он был выбрит как никогда чисто и вызывал к доске исключительно по желанию, а не по списку.
– Да, кстати, – вернулся к давнишнему разговору Кравцов, – знаете, кому жена Дмитрий Василича спустила диссертации?
– Кому? – засуетился народ.
– Нашему завкафедрой математики.
– Жаль, что он у нас не ведет, – хлопнул по столу кулаком Забелин, я бы довел его до черных дней.
– А жену Дмитрий Васильевич порешит, – сказал Пунтус. – Вот увидите.
– Точно, – подтвердил вывод Нынкин, – оклемается еще немного и порешит!
– Он великодушен, – сказала Татьяна.
– Если сам не догадается, я ему подскажу, – поклялся Усов.
– Я буду говорить об этом на Совете Безопасности! – сказал Артамонов.
Жену Знойко не тронул. Он стал нормальным человеком. О давних математических проделках группа вспоминала только тогда, когда Зоя Яковлевна Карпова, устав от вечных отсрочек, начинала предъявлять векселя. Группа 76-Т3 постоянно была должна ей в общей сложности до полумиллиона знаков перевода газетного текста. Львиная доля задолженности приходилась на Нынкина.
– Да, – говорил он, – зря мы перевоспитали Дмитрий Василича. Успеваемость по иностранному заметно упала.
– Зато теперь на него приятно посмотреть, – сказала Татьяна. – Один костюм чего стоит!
– Даже лысина стала зарастать, – хихикнул Усов.
Сессия началась без особых судорог.
– День защиты детей, – прочитал Артамонов на календаре, уходя на экзамен по математике. – Увы, пока им ничем помочь не можем.
Профессор Гуканова была женщиной с неустойчивым отношением к жизни вообще и к студентам в частности. Характер у нее был на редкость скверноватый, отчего математика как королева наук теряла с ней все свои прелести. Гукановой постоянно не везло. То дочь ее с третьего захода не поступала в МГУ на физфак, то случалось еще что-нибудь понепристойнее. И было непонятно – то ли из-за неудач ее характер сделался таким, то ли из-за характера ее постоянно преследовали неудачи, но, в любом случае, перед зимней сессией от нее ушел третий по счету муж.
В преподавательской деятельности Гуканова основывалась на теории больших чисел. Она не помнила в лицо ни одного студента.
Гуканова рассчитывала расправиться с противниками королевы наук беспощадно. На зачетной неделе она устроила коллоквиум и, несмотря на хороший исход, сделалась злой, как гарпия. Она посчитала, что «хоры» и «отлы», полученные на коллоквиуме, – не что иное, как случайность, результат ее недосмотра и упущений. После коллоквиума Гуканова пригрозила, что в сессию многие попляшут, особенно те, кто получил положительные оценки.
Все ждали повального отсеивания с курса, но откуда Гукановой было знать, что бесподобные сдвиги группы – дело рук Знойко. В благодарность за возвращение себя к жизни он натаскал 76-Т3 по всем разделам математики настолько здорово, что многие сами удивлялись своим успехам. В неслыханно короткий срок Дмитрий Васильевич вдолбил в головы студентам весь курс. Ему бы работать в детском саду – он на пальцах объяснял такие сложные функции и ряды, какие Гуканова с трудом доводила до студентов графически. Не забывал и про английский. Если выдавалась свободная минутка, он от души предлагал помощь. От нее было трудно отказаться, делалось неудобно, словно ему в обиду.
На экзамене Гуканова достала из сумочки кондуит. Там были зафиксированы все до единого лекционные проступочки подначальных. Если число отметин против фамилии переваливало за десять, то четверка по предмету становилась нереальной. Такую Гуканова установила меру. Ну, тройка так тройка – Бог с ней. Хорошо бы только это. Но с тройкой по математике Зингерман не допускал к теоретической механике, а двойка по термеху – это полная бесполезность разговоров с деканатом о стипендии. И апеллируй потом хоть к Всевышнему – в следующем семестре диета неминуема и разгрузка вагонов в товарной конторе гарантирована.
Но психоз Гукановой остался психозом, а знания, напичканные Знойко, знаниями. Против них Гуканова оказалась недееспособной. Из воды высшей математики группа вышла как никогда сухой.
История с философией
Будильник, как лихорадочный, затрясся на единственной уцелевшей ножке. Решетнев, не просыпаясь, вогнал стопорную кнопку по самое некуда.
Рудик, зная, что в течение получаса никто и усом не поведет, встал и включил свет. Ему ничего не оставалось, как ахнуть – на часах было почти восемь!
– Когда ж ты выспишься?! Опять втихомолку перевел звонок на час назад! – с чувством, с толком, но без всякой расстановки высказал он Мурату, стягивая c него одеяло.
Мурат открыл глаза, мастерски изобразил удивление, тщательно осмотрел циферблат и как ни в чем не бывало произнес:
– Часы пара мастэрская, ходят наугад.
– Какие сегодня занятия? – спросил Артамонов, выплывая из постели.
– Ты с завидной регулярностью задаешь этот странный вопрос уже второй год подряд, и никто еще в точности тебе ни разу не ответил. Неужели трудно сделать соответствующий вывод?! Фигура ты вполне сформировавшаяся и, я думаю, способная на необширные обобщения, – пристыдил его Гриншпон. – Где зубная паста?
– Я выбросил вчера пустой тюбик.
– Сколько раз тебе говорил: без моего личного осмотра не выбрасывай! – Миша был автором открытия, суть которого сводилась к следующему: из любого сколь угодно сдавленного рядовым потребителем тюбика можно извлечь еще как минимум три порции пасты. Это не мелочность, а хозяйственность, уверял Гриншпон, хозяйственность, с которой начинается бережное отношение ко всему государственному имуществу. Сожители соглашались, что да, действительно, большое начинается с пустяков, но в то, что оно может зародиться из фокусов с тюбиком, им не очень верилось.
– Вы еще пять минут поболтаете, и на лекцию можно будет не торопиться, – сказал Рудик.
Все бросились в умывальную комнату и сбили с ног Мучкина, доделывающего зарядку. Раньше Мучкин занимался физическими упражнениями у себя в 540-й, но Фельдмана быстро вывели из себя метрономические громыхания атлета о пол, и он стал подсыпать кнопки. Мучкину было не с руки выколупывать их из пяток, и он стал холить свою фигуру на скользком кафеле умывальной комнаты.
Гриншпон, Рудик и Мурат успели прошмыгнуть в 315-ю аудиторию вовремя. Неимоверным усилием воли они заставили себя пройти перед самым носом преподавателя прогулочным шагом – ведь когда бегут, значит, опаздывают, а если идут спокойно, значит, успевают. Так, по крайней мере, считали некоторые преподаватели. В том числе и лектор по философии Золотников.
Профессор не успел заговорить о гносеологических и классовых корнях идеализма, как в аудиторию ворвался Артамонов.
– Я вас слушаю. Должно быть, вы уже придумали причину опоздания? обратился к нему Золотников. По субботам он был склонен к минору.
– Троллейбуса долго не было, – без запинки выдал Валера.
– Причина объективная, – понимающе закивал Золотников. Ему неоднократно приходилось дежурить в общежитии номер два, и проживающие там давно примелькались ему. – А что, – посмотрел он в окно, – через нашу спортплощадку уже троллейбусную линию протянули?
Артамонов изготовился покраснеть, но тут на язык подвернулась неплохая отмазка:
– Я сегодня спал не в общежитии, я ночевал у-у-у, – завыл Артамонов. Если бы не подсказка с верхнего ряда, он так и не вспомнил бы, с кем спал минувшей ночью.
– Ну, если только… – извинительно пожал плечами Золотников.
Дверь отворилась еще раз, и в аудиторию вбежал Пунтус.
– Автобус опоздал! – выпалил он на ходу.
– Случайно, номер не одиннадцатый?
Пунтус вылепил на лице улыбку схимника и начал озираться по сторонам, пытаясь по лицам угадать, что здесь произошло до него и как вести себя дальше. Но недаром говорится, что друзья познаются в беде. В учебное помещение бесшумно вошел Нынкин и тихо, словно со сна, произнес:
– Трамвай так и не пришел.
Аудитория прыснула и полезла под столы. Нынкин, окинув взглядом стоящего, как в ступоре, Пунтуса, спокойно прошел на свое любимое место у батареи отопления.
Приступы смеха утихли. Золотников опять приступил к гносеологическим и классовым корням идеализма. Но, видно, сегодня ему было не суждено высказаться по этому вопросу – на пороге возник Решетнев.
– Ну, здесь – такси или электричка, других видов транспорта у нас в городе больше нет, – предложил варианты Золотников.
Многие сделали попытку рассмеяться, а Решетнев, как с трибуны, подняв руку, попросил тишины:
– Вы не угадали, товарищ профессор, я шел пешком. Но я слышал, вы тоже немножко изучали физику и наверняка должны знать, что собственное время, отмеряемое движущимся телом, всегда меньше, чем соответствующий ему промежуток времени в неподвижной системе координат. Относительность. Поэтому мои часы, когда я иду, а вы меня ждете, должны всегда немного отставать.
– Во-первых, я вас уже, честно говоря, не жду. Я забыл, когда видел вас на лекции в последний раз. А во-вторых, уважаемый, все, что вы мне нагородили, имеет место только при скорости света. А вы плелись под окном как черепаха. Садитесь, релятивист!
Золотников на самом деле когда-то изучал физику достаточно глубоко и даже какое-то время преподавал ее. В те горячие годы он рвался к истине, как абсолютно черное тело, поглощая на ходу все добытое человечеством в этой области. Но истина ускользала, терялась. Асимптотическое приближение к ней Золотникова не устраивало, и тогда он взялся познать мир логически, решив по неопытности, что так будет гораздо проще. Он забросил физику в самый пыльный угол и с головой ушел в философию. Истина вообще скрылась из виду. С тех пор Золотников стал относиться к жизни с юмором, что было на руку студентам. Из педагогических систем он стал предпочитать оптовую. Заниматься людьми поштучно, решил он, – удел массажистов. Стоит ли напрягаться, если у нас в стране от идеализма, как от оспы, все население привито с детства. Более того, человек у нас уже рождается материалистом, генетически, так сказать, наследует первичность бытия.
Несколько лет назад некто Малинский, тоже философ, предложил Золотникову выпустить совместно учебник, намекнув на обширные связи в издательстве. Золотников согласился на соавторство. Причем не раздумывая. Он знал, что студенты в учебниках читают только курсив, и то если он помечен какой-нибудь сноской типа – курсив мой. Но он не знал, насколько тертым был этот калач Малинский.
Профессор Малинский в свое время побывал и технарем. Его теория расчета ферм считалась классической. Перед войной по его проекту был построен железнодорожный мост через Десну, который во время оккупации смогла подорвать с десятого раза только сводная партизанская бригада. За каждую неудачную партизанскую попытку Сталин дал Малинскому по году. После реабилитации Малинскому ничего не оставалось, как перековаться из технарей в политические и пойти рядовым философом в периферийный вуз.
Учебное пособие вышло. По вине типографии или по чьей-то еще вине на обложке учебника красовалась только фамилия Малинского. Фамилии Золотникова не было и в помине, хотя из трехсот страниц он сочинил больше половины.
На этой почве у Золотникова случился первый удар. К счастью, все обошлось, но с некоторым осложнением. Золотников стал рассказывать всем подряд историю с выпуском учебника и доказывать методом от противного, что написал книгу именно он, а никакой не Малинский. Золотников заставлял всех подряд слюнявить химический карандаш и дописывать жирным шрифтом свою фамилию на обложке. Таким образом он докатился до горячки. Форма, правда, была не тяжелой, почти бесцветной, зато выперло ее в сторону совершенно неожиданную – Золотников с явным запозданием возжелал обучить подопечных всяким философским премудростям, чтобы студенты обогнули тернии, выпавшие ему.
С непривычки во всем этом обхаживании виделось что-то болезненное.
– На меня смотрите, на меня! – как глухарь в песне, стал заходиться он на лекциях. – Не вижу ваших глаз! Мне нужны ваши глаза!
Приходилось без проволочек показывать ему свои глаза.
– У меня скоро на левом полушарии мозоли будут от такой педагогики! говорил Нынкин, потягиваясь.
– Просто ты воспринимаешь его однобоко, – объяснял Пунтус другу.
– Сидишь на лекции, как на заключительном акте в Хельсинки! фантазировал Артамонов.
– Он патетичен, этот Золотников, как соло на трубе! – вставлял Гриншпон.
Как-то по весне Золотников, не распыляясь на введения, с азартом предложил первокурсникам срочно приступить к написанию рефератов. Будто не студентам, а ему самому предстояло эти рефераты защищать.
– Вы не сделали ни одной выписки по теме! – теребил он Кравцова. Почему?
– Еще не растаял снег, – находился лодырь.
– В прошлом семестре вы ссылались на то, что он еще не выпал! Я не улавливаю связи вашей активности с природными явлениями!
Раньше, в былые времена, к концу каждой недели Золотников как бы расслаблялся, сходил на нет, а теперь, напротив, распалялся как самовар. Он метал взгляд по галерке и сразу выискивал тех, кто занимался не тем. Захваченная врасплох тишина в аудитории стояла, как ночью в инсектарии: кроме жужжания трех не впавших в спячку синих мясных мух, ее ничто не нарушало. Но и этого Золотникову было мало. Его мог взбудоражить любой пустяк, даже такой, как, например, с Пунтусом.
– Снимите темные очки! Я не вижу глаз! – докололся как-то до него Золотников.
– Очки с диоптриями, – спокойно отвечал Пунтус. – Они вас увеличивают для меня.
– В понедельник принесете справку от окулиста, что вам нужны именно темные очки!
– Такую справку мне не дадут, – вяло вел диалог Пунтус.
– Неужели я так ослепительно сверкаю, что мне нужно внимать через светозащитные очки?! Я что, похож на сварочный аппарат?! – Золотников нервничал еще сильнее, если ему отвечали спокойно.
– Нет, вы вовсе не сверкаете.
– Я наблюдаю за вами вот уже целую неделю – вы постоянно в беседах! Несите сюда тетрадь!
Пунтус передал тетрадь по рядам. Записи были в полном порядке. Но остановиться Золотников уже не мог – сказывалась расшатанность нервной системы. Его потащило вразнос.
– То, что вы успеваете записывать, – не повод для постоянных разговоров! Своей болтовней вы мешаете заниматься делом соседям! Нынкин, покажите конспекты!
Нынкин на лекциях так глубоко уходил в себя, что, когда бы ни высовывался, – все не вовремя, а высунувшись, начинал что-то бормотать и пытался ввести в курс какого-то своего дела.
– Я вам говорю! Именно вам! – тыкал в него кулачищем Золотников. Да-да, вам!
Нынкин хотел схитрить и потянулся за тетрадью Татьяны, но философ опередил его порыв.
– Свою тетрадь, пожалуйста, свою! Без уловок! Тетрадь Черемисиной мне не нужна! – не сбрасывал обороты Золотников. Его фасеточные глаза засекали в окружающей среде до сотни изменений в секунду, и ни одного левого движения не могло ускользнуть от его взора.
В блокноте Нынкина процветал сплошной грифонаж. За два года Нынкин не законспектировал ни одной лекции. Тем более – ни одного первоисточника. Нынкин пользовался в основном ходячими общежитскими конспектами. Кочевание этих вечных конспектов с курса на курс и ежегодное переписывание на скорую руку выветрило из произведений классиков весь смысл, доведя их до абсурдных цитаток, которые наполняли душу агностицизмом и ревизионизмом.
– Вы мне воду не лейте, уважаемый, а посидите-ка сами над произведением часок-другой! Тогда вы не станете совать мне под нос эти извращения! Я удаляю вас с лекции! Матвеенков, несите свою тетрадь! Золотников без удержу стал косить всех подряд.
Матвеенков тоже никогда ничего не записывал. На этом поприще его не пугали никакие угрозы. Свое легкое поведение он объяснял тем, что у него якобы писчий спазм – то есть полное нарушение функций письма как левой, так и правой руки. Он даже запасся какой-то сомнительной справкой на этот счет. Иногда от скуки Матвеенков все же дорывался до полупустой конспективной тетради, но ни к чему хорошему это не приводило. На листах появлялась криптография. За эти каракули Алексей Михалыча уважительно величали заслуженным каракулеводом. В течение семестра, чтобы всегда быть в форме, Матвеенков нажимал на гипнопедию – постоянно клал под подушку ни разу не раскрытый бестселлер Малинского, а к экзаменам готовился по левым записям. В этой связи у него развилась острая способность разбираться в чужих почерках, и самые пагубные из них, какие были у Татьяны и Фельдмана, он читал как высокую или офсетную печать.