Текст книги "Колдовской цветок (Фантастика Серебряного века. Том IX)"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Соавторы: Валерий Брюсов,Иван Соколов-Микитов,Дмитрий Соловьев,Николай Карпов,Пимен Карпов,Варвара Устругова-Осташевская,Павел Белецкий,Сергей Гусев-Оренбургский,Михаил Плотников,Василий Бруснянин
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
КОЛДОВСКОЙ ЦВЕТОК
Фантастика Серебряного века
Том IX
Вячеслав Шишков
КЕДР
Кедр, высокий, развесистый, мощный, с глубоко ушедшими в родную землю корнями, гордо стоял на поляне и шумел своей буйной, вечно зеленой хвоей.
Солнце склонялось к западу и, рассекая мрачную тучу, повисшую на холодном сибирском небе, бросало свои радостные лучи на поляну и дрожало тихими отблесками на раскидистых, ароматных хвоях кедра.
И радовалось солнце, торжествуя победу над тучей.
Радовалось и звенело чуть внятной, победной песнью на голубых колокольчиках, незабудках, ландышах, притаившихся возле, в зеленой мураве поляны.
И весело рокотал кедр, содрогая свои пышные хвои, и вторил песне солнца.
А туча плакала горько и неслась дальше, бессильная, роняя скорбные слезы.
Возле кедра стояла белая березка, с нежными листами, с белым, стройным стволом, радостная, нарядная, пышная.
И кедр любовался ею.
Фиалки, ландыши и другие цветки с детскими, ясными глазками любовно жались к ней, вползали вверх, стараясь перегнать друг друга, а она, белая березка, свесив свои зеленые кудри, что-то тихо шептала им.
И ликовали фиалки и ландыши и другие цветы с детскими, ясными глазками.
Но, чу! Дрогнула и затихла вдруг песня солнца, и все притаилось и замерло.
Хищным клекотом огласилась поляна. То стая коршунов, взмахнув раз-другой крыльями, неслась за роем испуганных птичек.
А те в ужасе, в смертельном страхе молили небо дать им защиту.
Небо глядело на них миллионами равнодушных глаз.
Небо молчало.
Они, обессиленные птички, то припадали к земле, то вспархивали кверху и не замечали, что кедр давно уже машет им своими ветвями, давно посылает проклятья хищникам и ласково манит к себе трепещущих в ужасе птичек.
Но вот – увидали. Чирикнули радостно и ринулись к кедру, и прильнули к нему, и замерли между зелеными хвоями.
Тихо шептали:
– Спаси нас, кедр… заступись… О, кедр, не дай нас в обиду…
А кедр рокотал, кедр потрясал вершиною, кедр был гневен.
И боялись хищники грозных взмахов его ветвей.
Боялись, и презирали себя, и ненавидели кедр.
В злобной ярости бросались они к кедру и отлетали прочь с подшибленными крыльями.
Кедр был справедлив и гневен.
Кедр рокотал.
Злобно кричали коршуны, яростно сжимая острые когти. И бросались вновь, ломая ветви кедра.
Но недолго продолжалась неравная битва. Все больше и больше вылетали крылья у коршунов, все грозней становился кедр.
И полетели прочь хищники – мимо березки, мимо одного кедра, мимо другого, стоящих вблизи.
Много раз спускалось на землю лето, и заливало поляну ярким, играющим светом солнца, и украшало ее цветами и травами.
Много раз приходила зима и приносила с собою стон и хохот метелей и белый покров холодного снега.
А кедр все стоит на той поляне, угрюмо смотрит вперед, высоко подняв голову, как рыцарь с приподнятым забралом.
И в тихие летние зори, и в морозные зимние дни слетаются до сих пор к нему птички со всех концов обширной поляны, смело садятся в его пушистые хвои и поют ему песни.
– Спасибо, спасибо, кедр… Кедр, ты справедлив… Мы тебя любим… Ты защищаешь нас… Ты учишь нас жизни… Спасибо, спасибо, кедр…
Вячеслав Шишков
ЧАРЫ ВЕСНЫ
Малиновка, уцепившись за ветку боярки, насвистывала весенней порой свою песенку, а я, усталый и одинокий, лежал под кустом и слушал и старался понять, что она напевает, что выговаривает, какую печаль или радость хочет поведать пылавшему за рекой закату.
– Малиновка, милая маленькая птичка, – тихо прошептал я, боясь вспугнуть певунью, – вот ты прилетела из далеких стран, оттуда, где солнце радостней и нарядней земля, где голубей небо и ярче табуны полночных звезд; скажи мне, малиновка, что ты там видела, весел ли там человек или такой же он, как и здесь, на севере, хмурый и несчастный?
Долго не мог я понять, что стала она наговаривать, потом открылась мне тайна ее слов, и я чуял сердцем смысл ее щебетанья.
Она пела, перепархивая с сучка на сучок:
– Слезы, слезы, маленькие, блестящие, как капельки росы на кустах, слезы человека. И там, и там. Зачем плачет человек, зачем редко поет песни, зачем он груб и убог и жесток сердцем, сидят в тесных городах, а в поле цветы, а в поле трава и птицы, мотыльки и простор. Какая ширь, какая высь. Нет, – сидит и плачет, и горюет. Везде, везде. Эх, человек… Нет у тебя крыльев, человек… Мне жаль тебя, человек, но как я помогу: я маленькая и слабая, а ты такой большой, большой… Помрешь ты, человек, сгниешь в земле, и не увидишь цветов, и не услышишь пенья птиц. Зачем все захотел взять себе? Устанешь, человек. Отдохни, отдохни. Уйди в леса, любуйся небом. Гляди, гляди, как горит закат, гляди, гляди: белая большая птица летит под облаками и вся розовая на заре сделалась. А я вот здесь сижу, и мне хорошо, и я вижу тебя: упал ничком на землю, закрыл лицо ладонями и вздрагиваешь плечами. Зачем, зачем? Эй, повернись лицом вверх, смотри в небо. Гляди, гляди: сейчас загорится звезда, и я буду петь тебе песни всю ночь до рассвета. Зачем стонешь? Эй, повернись лицом к небу…
Долго пела она, кого-то кликала тонким посвистом и смеялась, а мое сердце сжимала ужасная тоска. И я мучился, не зная, откуда пришла она, мучился молча и лежал недвижимо, припав лицом к земле.
А малиновка пела.
Время шло, зажигались вверху звезды, а я лежал и не слушал больше песен птички. И забыл, что кругом лес, что я один в нем со своей тоской. И то ли во сне, то ли наяву, не знаю, учуял я новую песню, просящуюся в душу, как дуновение тихого ветерка. Чуть внятно звучала она откуда-то сверху, простая и чарующая, едва касаясь души.
– Я звездочка, такая далекая, что только мысль одна способна одолеть пространство, разделившее нас с тобой, человек. Далекий и близкий мой, неведомый я родной. Я люблю тебя. Да, я люблю тебя, и твою землю, и твою печаль, и слезы.
– Ты малиновка?
– Нет, звезда. Я маленькая, такая далекая, далекая звездочка, и пока ты на земле, человек, ты не придешь ко мне, не узнаешь волшебных и радостных чар моей жизни; а песни мои тебе грезятся только во сне. Подожди минутку, ах, подожди минутку, милый: велика ль жизнь твоя: едва успеешь оглянуться, и гаснет, и уходит, и клонится к западу. Не длительней, чем свет зарницы. Потерпи.
Весь замер я, слухом до краев переполнился, боюсь спугнуть с ресниц сны….
– Птички нет, звезды нет, неба нет!
Что такое? Грубо кто-то крикнул во тьме и замолк, а звезда все пела и пела, как скрытая за облаком скрипка.
– Неба нет!! – под самым ухом рявкнул голос, и я вскочил, вздрогнул и быстро зашагал к опушке леса, провожаемый песней малиновки.
– Стой, стой, – пела она, – мне жаль тебя, человек, отдохни, человек… Гляди, гляди: скоро из-за горы взойдет солнце…
Но я шел быстро, неся в груди тревогу. Я спешил к горе, чтоб на ее вершине приветствовать пробуждение солнца. И чем быстрей шел, тем крепче сжимала мое сердце печаль. А в сознании трепетала, как мотылек у огня, мысль:
– Зачем все захотел взять себе: устанешь, человек… Помрешь, сгниешь… И не увидишь Неба.
– Что?! – кричу громко.
В ответ звучит в болоте хохот.
И вновь:
– Помрешь… Сгниешь…
– Ну?
– И не увидишь Неба…
Надвинув крепче шляпу, бегом несусь к горе, взбираюсь на ее вершину, дышу всей грудью и терзаюсь надеждой и злом. Уже золотилась заря на востоке, шапкой-невидимкой принакрылись в небе звезды, а внизу темной зеленью щетинился лес.
Вдруг спустилась в душу радость и глазах встали слезы.
Поклонился северу, поклонился югу и западу и, повернувшись к выплывающему из-за снеговых хребтов дню, сорвал с головы шляпу и закричал так громко, что замолкли в кустах соловьи:
– Здравствуй, солнце!
И, обернувшись к болоту, где хохотал дьявол, еще громче крикнул:
– Лжешь! Лжешь! Небо есть и я его вижу.
Вячеслав Шишков
КОЛДОВСКОЙ ЦВЕТОК
Илл. П. Наумова
1
Дедушка Изот – настоящий таежный охотник, медвежатник. Вдоль и поперек, на тысячу верст тайгу исходил: белковать ли, медведей ли бить, первый мастак. А соболь попадет – срежет за милую душу и соболя. И чего-чего он только не видал в тайге:
– Ты думаешь, эту просеку люди вели? Нет… Это ураган саданул, ишь, какую широкую дорогу сделал… А меня, парень, почитай, на сотню сажен отмахнуло вихрем-то, сколь без памяти лежал… А молодой еще тогда был, самосильный…
Изот и леших сколько раз в тайге видал:
– Он хозяин здесь… Только что хрещеному человеку он не душевреден… Иду как-то я с Лыской, а он, падло, нагнул рябину, да и жрет прямо ртом…
Он и тунгусов, и шаманов их, самых страшных, самых могучих, видывал:
– Тунгусов здесь, в тайге, много. Ух, и шаманы же у них в старину были: посмотришь на него раз, умирать будешь – и то вспомянешь…
Бродить мне по тайге с Изотом весело. Заговорит-заговорит – знай слушай.
Да и тайга зимой красоты небывалой. Вся опушенная белым снегом, густая и непролазная, она кажется какой-то завороженной сказкой, каким-то волшебным полусном.
Мы с дедом еле тащим ноги, направляясь на ярко-золотой отблеск вечерней зари.
Жучка, высунув язык, черным пятном ныряет по сугробам и устало тявкает, когда сорвавшаяся с сосны шишка обнаружит притаившегося на вершине зверька.
До нашего зимовья, крохотной лачуги, добрых версты две. Сумрак все настойчивей выползает из берлог и падей, заря гаснет, в небе одна за другой вспыхивают звезды.
– Ну-ка, паря, приналяжем, – кряхтит дед и надбавляет шагу.
А вот и зимовье.
Маленькое, пять шагов в длину, пять в ширину, наскоро срубленное и кой-как протыканное мхом, оно нам с дедом милее каменных палат.
Жучка хозяйственно обежала избушку и, полаяв на все четыре стороны, первая шмыгнула в полуоткрытую дверь.
2
Лишь только запылали в каменке лиственничные дрова, мы с дедом повалились на холодный земляной пол и, посматривая на веселый огонек, плакали от едкого дыма, сразу наполнившего всю избенку.
– Дед, открой, пожалуйста, дверь.
– Пошто?.. Этак, брат, нам и хаты не согреть. Уткнись, коли так, рылом-то в шубу… Он чичас к потолку подымется… От-та-а-к…
Дед подбросил еще охапку мелко наколотых дров, огонь заболтал о чем-то, затараторил по-своему, и воздух стал быстро нагреваться.
– Ну, садись, – скомандовал дед раскатистым своим басом, – а я дыру открою, надо дым на волю выпустить. – И, весь окутанный облаками дыма, полез на нары, чтоб открыть под самым потолком задвинутую доской продушину.
Через полчаса мы, усевшись на разбросанные по земле хвои, пили с ржаными сухарями чай, а над нашими головами колеблющимся голубоватым пологом плавал дым.
– Да-а-а… – тянет дед, настораживая к костру котелок с оленьим мясом, – ты говоришь: тайга… Тайга, брат, охо-хо-о-о-о… И народ в ней другой, особый, прямо тебе скажу, дикий народ.
Дед у костра стоит, вдвое перегнувшись и, опаски ради, придерживает левой рукой огромную свою сивую бородищу.
– Да и вправду молвит, ну кто округ нас есть живой? Медведь да тунгус, вот и свет весь… Куда ни кинься – тайга… Лес, лес да дыра в небо… И никакой к нам пути-дороги… А все ж таки…
Дед набил трубку, вытащил из костра головешку, закурил.
– А и промеж нас иным часом бывает… Нет, нет да и… Тьфу! чтоб те пятнало, окаянного! – вдруг плюнул дед, – гляди, каку дыру прожег, – и, зажав дымящийся подол рубахи, принялся сердито ворошить палкой прогоравшие дрова.
– Что ж промеж вас бывает-то?
– А как тебе сказать… Ну, быдто сумленье в голову вступит, куда-то поманит человека, душа вроде как скулить начнет… Вот взвился бы птицей, да улетел бы к самому небушку… Да-а-а… А то тайга, тайга, никакого тебе вздыху нет… Скушно… Да вот погоди ужо, я те расскажу, какой случай мог произойти с одним человеком, прямо будем говорить, с моим родителем.
Поужинав и разомлев в тепле, мы стали свежевать с дедом белок: обдирали с них пушистые шкурки и связывали их хвостами вместе по двенадцати штук, в бунты.
Жучка, нажравшись до отвала белок, подсела к огоньку и вскоре, подремывая, стала клевать своим острым носом.
Дед притащил еще охапку дров и сказал:
– Ну, паря, давай укладываться спать.
– А случай-то?..
– А ты ложись, знай: ночь долгая… Поди, намаялся день-то деньской…
3
Мы лежим с дедушкой Изотом на прикрытых оленьими шкурами хвоях. Костер в углу на каменке ярко горит.
Черные, покрытые густой сажей, потолок и стены тихо колышутся в лучах костра, а за крохотным над скамьей оконцем, сквозь вставленную прозрачную льдинку, мерещится голубая таежная ночь.
Дед укрылся шубой, а голые ноги подставил близехонько к костру.
– Ну, вот, теперича, коли так, слушай…
Покряхтел, поскреб обеими руками лохматую голову, сладко зевнул и старательно закрестил рот.
– Ну, дак вот, я и говорю. На моих памятях это дело-то приключилось, а я в та-поры мальцом был. Да. И вдруг, братец ты мой, начали мы с матерью замечать, что с тятей чего-то неладное доспелось, чего-то тосковать тятя начал. А жили мы, надо тебя упредить, справно. Сядет, бывало, тятя под окошко, подшибется рукой, да и сидит, как статуй, молча. – «Ты чегой-то, Терентий?» – мамынька окликнет. – «Так, ничего». Мамынька на реку сбегает, баню протопит, придет, а он все еще, подшибившись, сидит. – «Да ты бы хоть поел, на-ка, щербы[2]2
…щербы – Щерба – густой рыбный суп с крупой.
[Закрыть] покушай». – «Нет, не надо». – «Не брюхо ли у тебя схватило?» А отец этак срыву ответит: «Вот тут у меня болит… вот тут, понимаешь?» – А сам по сердцу ладонью стукает. «Ну-к иди, не-то, в баньку, похвощись». – «Дура!» – крикнет отец, вскочит, сорвет с гвоздя картуз, да марш вон. А мамынька – выть. Уж ночью придет батя домой, к петухам, почитай. Вот день, вот другой, вот третий… Батя все не в себе. Потом оклемается – опять за работу… Недели две так продюжит, а потом опять к нему лихо причепится. Ах, ты, Господи. А то пить учнет. И пьет, и пьет, фу ты, пропасть. Так вот и маялся. – «Да чего это с тобой, Терентий, сделалось?» – мамынька спросит. – «Тоскливо мне… Тоска… Понимаешь, тоска»… а у самого слезы. – «Дык, дай я тебя натру, благословись, сорокапритошником, от сорока приток, сорока болезней способствует». – «Молчи, дура-баба», – и весь сказ. И вот, братец ты мой, теперича слушай, кака оказия стряслась. Спишь, нет?
– Я слушаю.
– То-то, Ну. вот… Заходит к нам в этако-то время бродяжка, так, мозгляк какой-то, ночевать просится. Ну, что ж, ночевать, так ночевать, места не жалко. Накормили его, значит, напоили. – «Откуда Бог несет?» – «По хрещеным хожу, питаюсь. А вот, – говорит, – верстах в десяти от вас – чудо». – «Какое чудо?!» – отец обрадовался. «Да, – говорит, по Нижней Тунгуске из Енисейска города на Лену в каторгу преступников в лодке бичевой тянут, а средь их, – говорит, знаменитый разбойник Горкин с полюбовницей». – «А чем же он знаменитый?» – «Да его, – говорит, – никакие цепи, никакие остроги не держут… Слово такое знает, сколь раз убегал… Сам убежит, да еще человек с двадцать уведет с собою». У тятьки и глаза загорелись, аж задрожал весь. – «Изот! – кричит мне тятя. – Оболакайся живчиком, пойдем глядеть». Ну, одначе мамынька умолила тятю, не потрогал меня, один ушел. Вот ждать мы тятеньку, ждать, нету. Опосля того, этак через неделю времени, бряк в окно: «Эй, отворитесь-ка». А ночь была глуха я. «Ну, – говорит, – Акулина, вот чудо, так чудо видал я», – и за чаем начал нам, значит, все по порядку, что и как.
До самого утра я, разиня рот, слушал.
– Вот, прихожу, – говорит, – я на Ерёмину Луку, а там, действительно, костер горит, а возле костра люди. А туман такой стоял, что страсть. Вот поприветствовал я, говорит, народ. Гляжу, все чужие. И вижу, у костра сидит женщина, красным платочком повязана. Как уперлась она в меня глазищами, я так назад и подался: «Чего, – говорит, – испужался», – а сама возьми да улыбнись. Ну, такой женщины сроду, – говорит, – не видал, ну, до чего у ней, говорит, глаза удивительные, как стрелой разит, вот как. Ну, из себя тоже шибко хороша. Да. «А главная-то рыбина в лодке, в шитике», – говорят мне. Я туда. Сидит мужичища, вроде цыгана, нос горбатый, борода черная, цепями весь окован.
Как взглянул я на него, сробел, жуть на меня напала, плюнул я, век, мол, тебя не видеть. Вот начал народ суетиться у лодок, время плыть, коней начали в постромки вчаливать. А женщина встала, отряхнулась, бровью повела, ну, прямо королева: «Дозвольте мне, – говорит, – на эту гору подняться. Лодку я догоню». А река тут быстро бежит, лодку супротив воды тянуть трудно, лодка огромадная – шитик. Старший ей говорит: «Ну, ладно, иди, никуда ты в тайге не скроешься». Вдругорядь улыбнулась женщина, подобрала юбчонку, да айда на гору, а шитик тем временем с разбойником вверх повели. А я стою, – говорит мой родитель, – покойна головушка, дожидаюсь ее, прямо ну, вот, скажи на милость, все бы на нее глядел, ну, прямо околдовала, дьявол. Долго ли, коротко ли, говорит, ждал ну, только гляжу: спускается с горы, маячит сквозь туман, сама в веселых мыслях и какой-то цветок в руке держит, травинку: «Вот, – говорит, – мужичок: сколь времени я такой цвет искала, нигде не могла найти, опричь этого места. Беги, говорит, мужичок, к лодке, а я с этим цветком под водой пойду, я вас наздогоню». И не успела, батюшка ты мой, вымолвить, подбежала к крутому берегу да чебурах в воду, только гул пошел. Я: «Ай-ай! караул!» да ну по кустам вдоль берега тесать, быдто заяц… А туман страшенный: сколь разов, – говорит, – я под берег кубарем летал. Ну, кой-как догонял шитик: «Стой, кричу, стой. Женщина утопла!» Шитик к берегу, я вскочил, говорит, туда, начал все чередом обсказывать, так, мол, и так, и вдруг в это самое времячко, как взыграет вода под кормой, как вынырнет наша красавица-то: «Ну, вот и я!» а сама сухохонька, быдто и в воде не бывала.
Мы все так и осатанели. Шапчонки сдернули, окстились. А она улыбается. А туман того гуще стал, все как в молоке, вся округа. Народ перепугался, шепотком разговоры ведут, боятся, как бы она, колдовка-то, какого худа не сделала: как махнет цветком, да оборотит всех медведями али гадиной какой. А она, братец мой, ровно бы угадала. «Вы меня не пужайтесь». Ну, мы ничего, оправились.
Мой родитель с неделю с ними плавал, она еще разов пяток этаким же побытом под водой ходила. Да…
– Ну, теперича, паря, давай курнём.
4
Накурившись всласть, дед приподнялся, задвинул дымовую продушину, огладил Жучку и снова лег.
– Ну, дак вот, парень… На чем, бишь, я остановился-то… Да-а-а… Этово, как ево… Да-а-а…
Наконец, собравшись с мыслями, дед начал;
– И с этого самого времени родитель мой, покойна головушка, в отделку загрустил, окончательно умом тряхнулся. Самое лето наступило, пора сенокосная, тут только давай-давай. А он как-то утречком: «Ну, прощай, баба… прощай, сынок… А я пойду»… – «Куда ты, что ты?»… – «Пойду счастье пытать». – «Очнись, одумайся»… А он свое. Так, братец ты мой, и скрылся. Плакали мы с мамынькой, плакали: как быть, куда деваться? Объявили миру, стали у мира помочи просить. Вот всей деревней с неделю по тайге шарились, да разве сыщешь: тайга эн кака, конца краю ей нету…
А тут пошел это я с ружьишком линных уток пострелять в Ереме-реке, вот, братец ты мой, подхожу, это, я к берегу, слышу: схлопало что-то по воде. Я испужался, схоронился за сосну, высматриваю. Опосля гляжу: человек посередь реки вынырнул, да к берегу по саженкам чешет. Глядеть-глядеть, Господи, Царь Небесный, да ведь это тятя. Я к нему: «Тятенька, – кричу, – тятенька!» Подбежал, повис у него на шее, да ну реветь в голос. «Ты что же это, тятенька, задумал?» – «А я, сынок, цветки пытаю всякие… Мне колдовской цветок обязательно надо отыскать… Пойдем-ка». И повел меня в кусты. Шалашик у него там сделан, а кусты густущие, век не найти бы… Возле шалаша на козлинах жердочка строганная, а на ней всякие нанизаны травы: «Вот эти все перепробовал, в них силы нету настоящей». – «Тятенька, мамынька меня за тобой послала… Пойдем». – «Обожди, сынок. Айда к речке!» Вот повел меня к речке. Разулся опять, разоболокся, взял из кучи один цветок белый, зажал в горсть, разбежался, да бултых в речку, на самое дно. Ну, я стою, разиня рот, дивлюсь. Опять тятя нырк наверх посередь речки, фырчит, отдувается, аж захлебался весь. «Не тот, – кричит, – не тот!.. Дай-ко-сь синенький». Да так до самого вечера и нырял все с разными цветками.
Ну, одначе, сговорил я его. Пошли мы с ним домой. Как вошли в тайгу, сели под елочку, я ему и говорю: «Зачем же тебе, тятя, такой цветок?» Он похлопал, это, меня по плечу, вот как сейчас помню, да таково ли ласково вымолвил: «Ах, сынок, сынок… Еще молодой ты, чего знаешь… Скушно человеку, сынок… Вот как скушно… Ты слыхал, – говорит, сказку, как Иван-царской сын золотых кудрей на колдовском коне за тридевять земель ездил, али про Жар-птицу, али про ковер самолет… Вот то-то и есть, сынок. Да кабы мне такой цветок-то колдовской найти… Ха! Да я бы сквозь все земли прошел, я бы все небушко надзвездное вольной птахой выпорхал… Ух, ты, Господи!..» Обнял это он меня, да таково ли страшно задышал… Я уставился на тятю, а у него слезы так ручьем и хлещут…
Дед пофыркал носом и незаметно смахнул набежавшую слезу. Под нарами тихо взлаивала во сне Жучка. А в костре попискивали и о чем-то шептались золотые угольки.
– Ну, как ты думаешь, чем же эта вся побывальщина окончилась? – спросил дед, повернувшись на бок, ко мне лицом.
– Не знаю.
– А окончилась она так, милый… Вернулся отец и все нам с мамынькой по хозяйству справил. Вперед всех с поля убрались. Да. И вот, в поздню пору, уж когда деревья начали призадумываться, а в лесу красный лист обозначился, опять тоска к отцу подкатилась. Он мамыньке, царство ей небесное, ни гу-гу, а все со мной больше разговор имел. Как-то раз и говорит: «Я теперича, Изот, по-другому надумал цветы пытать». Не прошло и трех ден, хвать-похвать, тятькин и след простыл. Ну, тут опять и началось у нас с мамынькой. Она и к попу-то ездила, и знахарок-то выпытывала, и шамана-то от тунгусов принимала, нет. Прямо, как канул.
Уж ко Звижению дело подходило, на хребты снег пал. Сидим мы как-то с матерью, сумерничаем… Приходит в избу сусед наш, Онисим. Покрестился на святы, «здорово, – говорит, – живете», а сам топчется. У нас с матерью так сердце и захолонуло. «Ох, не с добром ты, я вижу, Онисим», – мамынька молвила, а он: «Так что Терентий ваш нашелся». – «Где?!» – «Известно, в тайге». – «Ну?!» – «Зверь его, видно, зашиб, медведь». Матерь моя так с лавки и покатилась. А он: «Ехали мы, – говорит, – из кедровника с орехов, глядим, что за оказия! из-под хворосту ноги обудти торчат. Раскидали хворост, а там Терентий вниз лицом лежит, а в горстке у него цветок желтенький зажат быдто».
Дед, помолчав, прибавил:
– Вот те и все. И весь сказ мой. Вот я и мекаю: однако он, родитель-то мой, покойна головушка, медведя цветком-то покорить хотел, да в поднебесье лететь на нем, навроде Сивки-Бурки… А?
Дед замолк и долго лежал, тяжело вздыхая.
Костер прогорал, в зимовье стоял колеблющийся сумрак, а голубой сноп, льющийся через ледяное оконце, нащупывал что-то под нарами, шарил в темном углу, кого-то выслеживая и карауля.
Возле зимовья вдруг послышался скрип снега, будто грузный человек взад-вперед ходит, и тихий надвигающийся из тайги разговор. Жучка, заблестев глазами, сторожко подняла голову и, потянув ноздрями воздух, октависто заворчала.
– Дедушка, чуешь?
– Стой-ко, ужо…
Мы приподнялись, сидим, опершись руками в землю, и чутко прислушиваемся. Да, голоса… Говорят медленно, тихим распевом, много голосов. Все ближе, ближе…
– Ах, окая-а-нный, а?.. – испуганно шепчет дед, крестится и тянется тихонько за ружьем. А голоса громче, шумней…
Жучка, вся ощетинившись и рыча, подступает к двери. Кто-то за дверью стоит, торопливо шарится, скобку ищет…
– Стой, держи… Хватай ружье!..
И уж не разобрать, что творится там, за стеной: все смешалось в еще далеком, но быстро растущем вое.
– Жучка, узы!..
И вдруг тут, среди нас, застонало, завыло, загайкало, дверь рванули – гайгага-а-а!.. – дверь настежь:
– Свят, свят!..
Ворвалось, ввалилось что-то безликое, все в белом, крутануло, плюнуло, разметало весь костер, холодом глаза залепило, заухало…
– Аминь, аминь!.. – взревел дед и грянул из ружья…
– Сгинь, нечистая сила, сгинь!.. – и все смолкло.
Я, не попадая зуб на зуб, стоял возле деда в глубокой тьме. Жучка жалась к ногам и испуганно повизгивала. Дед трясущимися руками черкнул спичку, лучину зажег. Весь пол, нары и мы сами были запорошены снегом, а дверь – плотно закрыта.
Дед перекрестился:
– Ну-ко, благослови Христос, – и как-то по особому, с хитринкой улыбаясь, стал разводить костер.
– Вот они, нечистики-то… Чуешь?.. Ишь, как я его из ружья-то ожег подходяшше.
В двери зияла пробитая пулей дыра.
– Это ураган… – заметил я.
Дед круто обернулся ко мне, выпрямился, ударившись головой о потолок, и зло крикнул:
– Ураган?!.. Как не ураган… Много ты смыслишь… Вот пойдем-ка по дрова.
Мы вышли. Тайга не шелохнется. Полный месяц в мутно-белом кругу высоко стоял над тайгою. Снег на полянке переливался алмазами, и кругом была жуткая тишина.
– Ну, где ж тебе ураган? А?.. – подступал ко мне дед.
– А видишь, как запорошило тропу…
– Тропу-у-у?!. Толкуй слепой с подлекарем… Вот те и тропу… Тащи дрова-то… Умник!
Вновь засиял костер. Мы вымели набившийся в зимовье снег и стали укладываться спать.
– Это оттого, что я маху дал, забыл дверь окстить.
И дедушка Изот залез на нары, закрестил торжественно дымовую продушину, потом стал крестить дверь, шепча какие-то тайные слова и сплевывая через левое плечо.
Была глухая полночь. Меня одолевала дрема. Я засыпал под раскатисто-плавный голос деда:
– Вот так же лег я, не поблагословившись, в зимовье одном, а там, быдто, блазнишо, значит, по ночам рыхало… Да-а-а…
Всю ночь мучили меня страшные сны: то я филином летал над тайгою, то боролся с медведем, то нырял на дно реки за колдовским цветком.