Текст книги "Колдовской цветок (Фантастика Серебряного века. Том IX)"
Автор книги: Вячеслав Шишков
Соавторы: Валерий Брюсов,Иван Соколов-Микитов,Дмитрий Соловьев,Николай Карпов,Пимен Карпов,Варвара Устругова-Осташевская,Павел Белецкий,Сергей Гусев-Оренбургский,Михаил Плотников,Василий Бруснянин
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Иван Евдокимов
СКЛАДЕНЬ
Илл. Л. Саянского
Как две черные, неисчислимые и вражеские рати, подступили к обоим берегам Шексны леса. Только она, быстрая, многорыбная, младшая сестра Волги, легла между ними заповедной серо-желтой лентой, и нет, и не будет сечи. По тридцать, по сорок верст волока в Сиземских лесах. Целый день по узкой дороге, устланной валежником, плетется лошаденка, а над ней, в узком канале лесной просеки, плывут поднебесные лебеди, кружат ястреба и воронье, да переливаются мелкие птички. В вечерних сумерках страшен хруст и лом, почудившийся в стороне медведь не перевелся в глуши Новгородской пятины. Ночью озирается лошадь и беспокоен ямщик: не схватит ли властная рука за удила и не крикнет ли во мраке разбойничий голос, как в старину: «Стой, купчина!».
И редко, редко на день езды один от другого стали, отступая с дороги, постоялые дворы – желанный приют в осеннюю непогоду, в летний пламенный жар и в метельную зиму. На одном из этих постоялых дворов случилась престранная история, которую мне хочется рассказать.
Казенный объездчик Иван Поникаров, молодой, здоровый, сероглазый, большебородый мужик, выстроил в самой сиземской глуши, на Бесовой поляне (водит дух) постоялый двор, посадил в него молодую жену, работника-брата, а сам только наездом показывался, – под вечер с ружьем на широкой спине и с топором за поясом. Не успел выстояться новый дом, не просохли и не посерели стены, как стали чуждаться Поникарова двора, что на Бесовой поляне, и прохожие богомольцы, идущие в Ферапонтов монастырь, или к Нилу Сорскому, или к Кириллу Белозерскому, и проезжие торговые люди. Только артелью безбоязно было ночевать, да нищему, скудельному страннику ночлег был милостив. Много совершил Иван убийств, грабежей и увечий, но дьявол неустанно нашептывал ему в волосатые уши ненасытную жадность.
На пятый год Иван убил свою жену, зарезал святого старца и изнасильничал насмерть немую девушку-нищенку.
Два года просидел он в тюрьме, но ему удалось оправдаться, обвинив брата – и его выпустили. Расколотил Иван ставни у своего постоялого двора, поселился в нем один и снова стал принимать постояльцев. Теперь он был мирный и кроткий. Не прошло года, как все в округе забыли прежнее, стали сомневаться в правдивости ходивших про Ивана россказней, а затем и просто перестали верить в них. Но в черном сердце Ивана горела ненависть и по-прежнему корыстолюбивая жадность грызла его. И вот, наконец, это сердце раскрылось.
В один из весенних вечеров заехал на ночевку к нему купец из Москвы, скупщик пушнины и всякого зверя лесного. Иван ласково принял его, купец ввалился в избу, долго раздевался, встряхивал желтый армяк, кожанник, снимал сапоги, чесал мокрые волосы, пока не успокоился и не сел за стол.
Иван подал самовар, выставил кузнецовские сине-золотые в цветах чашки и тоже сел к столу. Пришел работник купца, отрядивший на ночь лошадь, постоял у порога, бросил в задний угол избы топор и тоже сел к самовару. Купец вынул из чемодана еду и разложил на столе.
Все трое молчаливо принялись за чай. Иван наливал. Обогревшись, купец стал расспрашивать Ивана о ярмарках, о торговцах пушниной, о дорогах, старательно запоминая указываемые Иваном места, имена и фамилии торговцев. В свою очередь Иван расспрашивал купца про его путь, про его промысел, про родных. В бесконечно бессвязных разговорах прошло довольно много времени. Шипевший самовар затих. От стаканов уже не шел пар. Разговор прекратился.
И только лесная буря билась в темные окна, стучала бесконечной дождевой дробью, стучала калиткой, скрипела воротами, выла в трубе сотнями диких голосов и то и дело приподымала в сенях двери на петлях, будто желая осилить запоры.
Встал работник купца и пошел спать в заднюю избу, куда его повел Иван. Когда Иван возвратился, кончил пить чай и купец.
Здоровый и сытый, прошелся он по избе, разогнул ноги, вытянул усталую спину, снял ватный жилет и положил его на лавку. Прошелся раз, другой, остановился и стал снова надевать жилетку.
– Али холодно у нас? – спросил Иван с усмешкой.
И, не глядя, ответил купец:
– В жилетке спокойнее – нутро не вывалится, нутру теплее. Правду сказать, так, грешник, наелся, что хоть матушку-репку пой.
И засмеялся.
– Поди, деньги держишь в жилетке? – снова спросил Иван.
– Дорога дальняя, – пробормотал купец. – Рассчитываться стану – увидишь, где держу. А ты что спрашиваешь это, зачем тебе? – вдруг обозлился он и подошел к самому Ивану с сердитым литом.
Иван с усмешкой проговорил:
– Деньги твои при тебе. При тебе и будут. Чужого нам не надобно. А ежели кто злой человек, то только покличь меня…
Купец успокоился и доверчиво сказал:
– А что, не слыхать у вас ничего?
– А чего?
– Не безобразничают? Говорили мне – было на Сиземе смертоубийство.
– Спаси Бог. Не слыхали. Тут живем, а не слышно. Сторона наша глухая, и нет у нас этого баловства. По городам более работают…
Томительный вечер прошел. К полночи потухла жестяная лампа. Купец велел зажечь перед божницей лампадку и, глядя на нее, уснул на лавке в переднем углу, в ватной толстой жилетке, подложив под голову свой чемодан и закрывшись пиджаком.
Иван убрал посуду и лег на печку. Из-за сапогов купца, поставленных на печь сушиться, он стал следить за каждым движением своего постояльца, кровь быстро и горячо поплыла по жилам, руки сжались…
Вот захрапел купец.
Иван выждал и стал тихо приподыматься. Посмотрел на двери, сел на печке, долго, не шевелясь, глядел на купца и медленно, чтобы не скрипнуть на приступке, слез с печки. Слез и присел.
Купец вдруг повернулся лицом к нему, что-то забормотал и у него свалилась на пол рука, ударившись громко кокотышками.
Иван вздрогнул, помедлил и пополз за топором в задний угол.
Топор звякнул.
И опять купец заговорил во сне и долго что-то бормотал, и улыбался, и сосредоточенно вздыхал.
Иван стоял на четвереньках и, не отрываясь, глядел на купца, вздрагивая от холодного пола. И вновь пополз он. Зубы его стучали, сердце быстро колотилось под рубахой.
Когда он был совсем рядом с лавкой, уже видел в мягком лампадном свете блаженное, спокойное лицо купца с веселой и приветливой усмешкой.
Купец заприподымался, чуть не свалился с лавки, провел по лицу рукой, перекрестился и отвернулся к стене.
Иван ненадолго оцепенел. Еще один ползок – и он взялся левой рукой за лавку, подумал о работнике купца, потом странно оскалился и как взмахнул топором…
Стук, стук, стук, – раздалось в это время громко и отчетливо в окно и в сенях – стук, стук, стук…
Иван вытянулся весь, прямой, напряженный, слушающий, с широкими пораженными глазами, обращенными на купца.
Купец не проснулся, а лишь прижался к стене, стал тереть о нее руку – и вдруг громко-громко засмеялся во сне.
Иван побелел, волосы поднялись у него дыбом, он, не отрываясь, смотрел на купца, как бы забыв о стуке в сенях и в окно.
Стук, стук, стук, – раздалось снова, – стук, стук, стук…
Иван быстро с топором в руке пошел в сени.
Стук, стук, стук…
Дверь визгнула за Иваном, и ветер хлопнул ею, ворвавшись в сени щелями в крыше и со съезда.
Иван остановился.
Он услышал ясный и спокойный голос:
– Открой, Иван, двери. Пусти ночевать. Иван, ты слышишь, открывай, тебе говорю.
Иван подошел к двери вплотную и зашептал:
– Кто ты? Кто ты?..
– Открывай и узнаешь. Пусти скорее. Слышишь, Иван?! Не уйду, на пороге лягу, буду стеречь тебя.
«Пущу и убью», – мелькнуло в голове у него. И тотчас он щелкнул задвижкой.
Распахнулась дверь, и стало светло, как днем, вывалился топор из рук у Ивана, и увидел он перед собой небольшого седенького старичка с кужлявой седой бородой, в ризе с белыми крестами, узнал он Николу Угодника – и замер…
Посмотрел на него Никола Угодник грозно, брови седые насупил, шаг к нему сделал, погрозил пальцем и сказал:
– Не тронь его, Иван!
И слабым голосом ответил Иван:
– Не трону, батюшка Никола Милостивый!
– Возьми топор и иди.
Наклонился послушно Иван, взял топор и, сгорбившись, пошел в избу.
Затворились сами собою двери в сенях, и опять стало темно, и только бур я завыла и заплакала вокруг.
Остановился Иван у порога, заплакало у него и размякло сердце, губы сами собой зашептали: «Свят, свят, свят», он представился себе жалчайшим во всем мире и недостойным стоять даже у порога. Упал он на колени, воззрился на лампадку и зарыдал.
– Окаянный, душегуб, разбойник, женоубивец, каин…
И отворилось само собой одно окно, а в окне показался Никола Угодник с грозными очами и сказал:
– Так, так, Иван.
Проснулся купец и дико стал глядеть на Ивана, стоящего на коленях в слезах у порога и с топором в руке. Потом вскочил на лавку и закричал в смертельном страхе:
– Не тронь, не тронь, дорогой мой, золотой, ангел. Вот деньги, возьми все… Не тронь.
Купец быстро сдернул с себя жилетку и бросил ее Ивану, потом бросил чемодан, кошелек и продолжал, крестясь, уговаривать Ивана:
– Возьми все, ради Христа, не убивай, – выпусти меня на волю, не скажу ничего, никому не заикнусь, свидетель Никола Угодник и Пречистая Дева Богородица… Не губи, родной. Отпусти, дай помереть с покаянием. Угодники святые. Господи Батюшка. Отврати, защити… Ангельские чины. Сергий Радонежский, Филипп Московский, Кирилл Белозерский, Соловецкие защитники. Брось топор, голубчик, перекрестись, миленький. Ой, не подходи, пощади, разбойничек…
Купец побежал по лавке к божнице за стол, в ужасе закрывая одной рукой лицо, а другой отмахиваясь от Ивана.
Иван бросил в угол топор и едва ответил ему:
– Меня убей, меня ты убей. Легче будет. Послушай, не трону тебя, не бойся, недостоин стоять перед тобой на коленях, окаянный нечестивец. Убить тебя хотел. Видимо-невидимо загубил душ православных… Злобу на тебя поимел над всеми злобами. На деньги твои дьявол навел… Прости меня… Никола Угодник спас тебя. Только зарубить тебя хотел, топором махнул, а он… и явился.
Когда разузнал купец от Ивана все, как было, задрожал, затрясся весь и закрестился. Потом расстегнул ворот у шерстяной рубашки, отстегнул пуговицу потайного кармана и достал складень старинного медного литья с Николаем Угодником Мирликийским.
– Батюшка мой, – воскликнул купец, – тридцать лет носил Тебя на груди, от папаши по завещанию носил, дедов, прадедов Ты оберегал. Душу мою спас и убивца. Ему Ты явился в видении, ему и передаю Тебя.
Бережно взял Иван дорогой подарок, не смел прикоснуться к нему губами, а только смотрел на него, не отрываясь, и горестно рыдал, сидя на полу.
Пимен Карпов
ОТШЕЛЬНИК
Илл. С. Лодыгина
I
За рекой горели огни деревушки, лаяли собаки, парни горланили песни… Максим, лесной отшельник, прислушиваясь в надречной землянке к шуму гульбищ, к голосам незнакомой жизни, молился о душе… А с молитвами разжигаемые лукавым, жуткие заползали в сердце вопросы… «Куда это собрались парни? Уж не к Анисье ли в лесную избушку? О, Господи, пощади окаянную душу! Очисти!»
Над лесным обрывом в избушке на курьих ножках вещавала о житье-бытье мужиков, сводила с ума деревенскую молодежь молодая колдунья с голубыми глазами и золотыми косами, Анисья, к ней, знать, переплыв в лодке реку, и брела ватага теперь…
Опутал молодежь старый лесник, отец-то молодайкин. Да и дочь свою опутал нашептами древними да наговорами. Он как будто и простой человек, он, знай, караулит лес, да песни распевает старые, но вовсе чертяка он доподлинный был, одно слово, леший. Брал скупо за дочь с проезжих купцов, шабашил по ночам с нечистью, опутывал души праведных…
Уж на что Максим зорок был и строг за собой – а и его опутал старик. День и ночь творил отшельник в глухой землянке пламенные молитвы, держа пред собой золотой наперстный крест игуменский, ратовал за мир христианский. А за дверью колдовал, распевал песни языческие старый лесник, шутил воду в святом живоносном источнике. И хохотала звонко да искристо дочь лесника…
Вот и теперь – только и слыхать, что лютые песни лесные буйной ватаги. А у двери юлил уже, кропя себя заклятым ересным зельем, старый леший – некуда от него бежать отшельнику!
II
Каноны, ладан, свет лампад, богомольный цветок вешний на окне – все это оглушило вдруг старую облезлую голову лесника. Но, понатужившись и древними зачуравшись седыми заклятьями, одолел-таки колдун святое место, пролез в красный угол землянки.
И тут его совсем уже присадило. Под красным кутом за свечами да крестами нельзя было и перед охнуть… Делать нечего, пришлось старику лезть в запечье. Страх уже на него напал. «Не уйти ли подобру-поздорову? – кумекал он, – искусить праведника, – не так-то легко… Не потрафил – ну, и поминай, как звали… За каторжной этой работой – искушением праведников, – не один, гляди, чертяка сложил голову…»
Обида кровная у старого лесника на отшельника: проработал над ним, можно сказать, целое лето, работал прочно и добросовестно, все способы испробовал, и все – без толку: отшельник и не думает впадать в блуд, напротив того, всеми правдами и неправдами норовит в царство небесное проскочить.
– Ну, это, брат, шалишь. Не на того наехал, – шепчет себе в бороду лесник, а отшельник, притихнув за аналоем, все это слышит, да запечатлевает в сердце своем.
И кается в душе Максим: возврата нет, душа-то уж обречена, раз впущен в святое место леший. Господи, пощади окаянную душу! Очисти!
Лешие недаром слывут самыми страшными и злыми прихвостнями Антихриста… Тощ и лядащ лесник, а лютости и зла у него – непочатый край; сразу видно, что смрадом своим зальет он душу отшельника светлую – не увидеть ей потом уже солнца во веки веков! А у Максима и без того висит на вороту куча смертных грехов: богохульство, гордыня, убийство, воровство, похоть, клевета, ложь, зависть… Уж без этого и праведник– не праведник…
А теперь, должно быть, не миновать отшельнику и последнего греха, незамолимого: христопродавства.
III
Но, сотворив молитву «Да воскреснет Бог», осмелел праведник, поднял святое кропило. Окропил светлыми струями иорданскими углы землянки… В запечье сморщенный закоптелый старик, поперхаясь, заскулил вдруг нудно, закрыл чекменем от живоносной росы облезлую свою голову, да и ну ересным зельем Максима околдовывать!
Не пронять все-таки Максима-праведника зельем, – одно слово, отшельник.
Тогда, покумекав малость, пустился старик на хитрости. Повалился наземь, ударился плашмя, завыл жалобно:
– Хворь одолела… Умираю… Помоги, отче праведный!
– Изыди, нечисть! – обдает его отшельник целым дождем иорданских брызг. – Да воскреснет Бог и расточатся враз и его!.. Изыди, дух тьмы!..
Гонит кропилом лешего за порог, шепчет молитвы. А старик, в нуде истошной, свернувшись в клубок и корчась от боли, воет глухо, стонет, пуская изо рта кровавую пену:
– Задушил!.. Ой, тяжко!.. Смерть, моя!.. Не губи, отче праведный!.. Дай живота, а не смерти!.. Вытащи меня из кельи святой!.. Спрячь кропило! Дай живота!..
– Да я же кроплю тебя живоносной водой!.. – говорит Максим. – Живи!
– Кому живоносная, а мне – смертная! Смерть моя! Задыха… юсь…
Жаль стало лесника затворнику. И хватает праведника за душу раскаянье – зачем забидел нечистого, – не миновать теперь Божьего гнева…
Откуда ни возьмись – молодайка, лесникова-то дочь, Анисья – тут уже, на пороге кельи затворниковой вертится, – греет жарким дыханьем старика, ласкает его.
А сама искоса глядит на Максима, улыбается, изгибаясь, шепчет ему кротко:
– Папаня мой как убивается… И что с ним – ума не приложу… Нечистым духом считает себя… Статочное ли это дело?..
Отшельник загляделся вдруг на молодайку. Затаил дух, пораженный лютым каким-то голосом, что заговорил в пылком его чистом сердце…
– Господи, очисти!.. – затрепетал он в знойном трепете, страстном. – Зачем она пришла?.. Искушение одно… Господи, укрепи!..
А гибкая Анисья потягивалась, разливая колдовской синий яд из синих глаз, шептала все так же вкрадчиво:
– Вздыхаешь?.. Ох, люб ты мне, Максим… Знаю, что святой ты, пропадать мне через это в пекле, ну, да что ж делать!.. Целовать хочу тебя!.. Хороша я, чай?.. А?..
– Хороша… – глухо и не помня себя, сказал отшельник.
– Поцеловать?.. – тянулась к нему знойная молодая колдунья.
Максим отступил к красному углу, крестясь и шепча яростно:
– Отойди, исчадие ада!.. Да воскреснет Бог и расточатся врази его!.. Изыди, дьяволица!..
Но Анисья все-таки обхватила жаркими дрожащими руками Максима, закрутила его, люто поцеловала в губы – чересчур уж жарко поцеловала…
У отшельника голова закружилась, ухнуло куда-то в преисподнюю пылкое, одурманенное сердце…
IV
Не помнил он, куда ускользнула Анисья, только, открыв глаза, увидел, как старый лесник, наклонившись над ним, с налившимися кровью глазами, подводит к груди его острое шило, шипит ядовито:
– Мы те покажем, как обличать нас на народе да травить нас, выжига!.. Держись-ка… В другой раз не станешь обличать…
Штырхает острым шилом в грудь Максиму, сдавливает горло, а вокруг рычит уже остервенелая глухая ватага парней, засучивает рукава – давно они добирались до отшельника, добрались теперь, разорвут, как пить дать…
Онемел отшельник; хочет кричать «Да воскреснет Бог», хочет стыдить мучителей – и не может: огненная волна пыток захлестывает его, сжигает. И сквозь лютую огненную страсть кровавую слышит он, как бахвалы, топча его ногами, прикрякивают:
– Не ябедничай, сукин сын!.. Не трави!.. Себя спасай, а других неча путать!.. У-у… паскуда ядучая, ехида!.. Души доглядимся!.. Потому, ты нас доел проповедями этими самыми… держ-и-сь!..
А дальше ничего уже не слышал Максим – все слилось в сплошной кровавый клубок мук и жуткого мертвого кошмара…
Когда перед рассветом исколотый, разбитый, окровавленный весь, открыл усталые больные глаза отшельник, едва дыша и слыша, как жизнь медленно гаснет в нем, – над ним уже какие-то старики в скуфьях и черных подрясниках держали на руках его, отливали живой водой.
– Мы – монахи из соседней пустыни… – говорили старики в скуфьях. – Пришли поклониться тебе, отче праведный. А тут – вот… злодеи… Ну, да мы главного-то связали… вон он лежит… Не уйдет теперь!
Поглядел в порог Максим – точно, лесник лежит скрученный, кряхтит.
– Что с ним делать, окаянным? – спрашивают монахи, указывая на лешего.
– Отпу… стить… – чуть слышно говорит отшельник.
– Что?.. Отпустить?.. – всполошились монахи. – Да он все равно тогда нас решит с своей ватагой… Нет уж, отче, мы сейчас отправим его в стан, а там пускай шлют, куда полагается… пускай судят по закону… нешто можно разбойничать, да еще в святом-то месте?!..
– Отпусти…те… – повторил праведник.
Тогда повиновалась братия, отпустила лесника. А тот, раскрученный, – нет того, чтобы скорее уходить, но, напротив того, лезет в красный кут, бахвалится, выпятив грудь:
– Что, выкусили?.. Не на таковского наехали!..
И, кивая на полуживого Максима, ехидствует:
– Думаешь, простил меня, так и спасен?.. Как бы не так?!.. Забыл разве, что Христа продал?.. Погляди в окно!
Поднял глаза к окну землянки отшельник, видит: к окну склонилась улыбчивая лютая молодайка – крестом золотым, снятым с праведной отшельниковой груди, прости Господи, маячит…
Кивает русой головой из-за окна, хохочет:
– Ха-ха!.. Не праведник ты теперь, а шишига лесная!.. Оборотень!..
Взглянул на себя Максим да и помертвел: одежда с него вся содрана, тело все в черной руде, волосатое, грязное – точь-в-точь, как у лешего. Уж и впрямь, не оборотень ли он?
V
А лесник, как ни в чем не бывало, кадит уже по келье ересным зельем, шепчет жуткие какие-то заклятья да, почесывая себе брюхо, ехидствует:
– Знаем мы этих праведников!.. Поставит келью под елью, да и ждет, чтобы к нему девки ходили… А по народу думу пускает, будто для ради души исповедует, да целует девок… Ан вот поцеловал давеча – кивает в окно леший, – и душу продал… крест отдал за поцелуй бабий, Христа продал…
– Засть, иродово семя!.. – кинулись на него монахи. – Человека убил почти, да еще смеешься над ним!.. Вязать его, братие! Колоду на него!
Монахи кинулись на колдуна уже с веревками. Но Максим остановил их скорбным страдным взглядом, промолвив печально:
– Да, я продал Христа… Похоть помутила мой разум… Я поцеловал женщину… диаволицу… И она сняла с меня золотой крест игуменский… Христа я отдал, крест Христов – за поцелуй… А все – леший опутал меня… Кабы не он, я бы крепился… Я бы не устал молиться!.. Но он пришел ко мне в келью… и я пропал…
Заплакали горько монахи-старики над Максимом: пропала душа праведника ни за что, ни про что. Да что ж делать: христопродавство – грех незамолимый, возврата к свету нет брату Иуды!
Плачет, едва дыша, и Максим, прощается с белым светом, убивается.
– Тяжко мне! Люто мне!.. Продал Бога моего… Проща-й-те… Смерть моя…
А все же, прощаясь с Божьим светом, благословил отшельник братию, цветок на окне вешний. Поднял живоносное кропило, окропил им углы кельи в последний раз, прошептав древнюю какую-то молитву предсмертную.
И вдруг красный угол кельи просиял светом незаходимым…
Завыл тут окованный светом леший на месте святе голосом истошным и безнадежным. Забился в нуде смертной:
– Вот, когда я дошел… Капут мне.
Свет предсмертной молитвы грешника, роса живоносная, знать, сокрушили нечисть, победили…
– Зады… ха-юсь!.. – вопил, корчась от света и живой воды, леший. – Спасите!..
И опять жаль стало его измученному и отверженному праведнику…
– Хоть и леший, а все же живая душа…
И молит уже в сердце своем отшельник Бога слезно, да отпустит Царь света вражину на волю… Тяжко, поди, лешему в святом месте… Чертяке без болота – все равно, что праведнику без царства небесного. Господи, смилуйся над лешим! Господи, прости ему его каверзы!
Молит отшельник, а старый леший крутит облезлой головой, корчится, шипит змеино:
– Молится!.. За меня!.. Я душу его кончил… А он… Дур-рак!..
И люто хохочет…
– Ха-ха-ха!.. Дуррак!.. Не клянет, а молится!.. Ха-ххаа!..
Говорит едва слышно Максим:
– Мой Бог заповедал молиться за врагов…
– Ну да, чертяка я, это верно, вражина, одно слово… Да ведь я тебе ж ребра попереломал!.. Грудь исштырхал шилом!.. А ты молишься?!.. Ведь я же наслал на тебя парней!.. Вражина ведь я?..
– Вот я и молюсь за тебя…
Едче, лютее закатывался лесной старичище:
– И ты думаешь, я буду помилован?..
– Мой Бог всех прощает и милует, – кроткий был ответ.
– Ой ли, всех?
Корчится, лютует в белых лучах незаходимого ангельского света старый леший, харкая в лицо отшельнику:
– Ты – жулик!.. Как будто мне молишь прощенья… а выходит, о своей только душе заботишься!.. Вымолю, дескать, врагу своему прощенье, ну, и сам буду прощен. Ан врешь, – Иуду-то Бог не простил!.. Да и разбойника неблагоразумного – не простил ведь?.. То-то и оно-то!
VI
За лютой болью, за муками души, отверженной, продавшей Бога – не разобрал дальше Максим, что изрыгал леший, но сам запомнил одно, – Иуда Искариот, христопродавец, да и разбойник неблагоразумный – прощены Распятым, очищены. Не мог же Распятый делить грешников на прощаемых и непрощаемых! За всех Он пострадал, всех очистил, всем безнадежным дал надежду, всех умерших в смраде и тьме – воскресил.
– Иуда прощен… – твердил, едва слышно, в горячем последнем бреду, отшельник. – Разбойник неблагоразумный – в раю. Всех благословил Бог мой!..
– Ха-ха-ха! – извивался в корчах леший. – Недоставало еще лжи!.. Теперь и она налицо!.. Недаром дьявол – отец лжи. Отшельник – дьявол!.. Ха-ха-ха!..
– Господи, прости ему, не ведает, что творит… – молился в страстном последнем бреду отшельник за врага рода человеческого, за лешего. – Господи, отпусти его на волю, в леса!.. Прости ему его каверзы!..
Услышал Бог молитву умирающего пустынника, прю его с нечистым духом. Положил Господь в сердце своем: да будет прощен и враг рода человеческого! Да будет дарована ему радость, какая положена от века нечистому.
Ну, и снял Господь оковы света с лешего, выпустил из места свята чертяку на все четыре стороны.
То-то была пляска у облезлого!
Да и как не плясать: душу сгубил праведникову, а он еще за лешего молитвы творит, спасает его, а себя губит. Ну и дурак! Ну и простофиля! Жить ему осталось – до зари, а он даже и покаяться перед смертью у отцов-монахов забыл, все молит Бога за чертяку…
Отшельник, отмолив, затих сам, закрыл глаза замертво. Почернела, окаменела его душа: Христа продала: этого уж не замолить; в этом не раскаяться, не посметь с этим нести душу перед смертью на исповедь… Крест-то игуменский – у лесовухи… Проклятие смрадному христопродавцу! Вечная ему пытка! Смрад! Тьма!
А зорями потаенными, росными прилетали в келью ангелы светоносные, овевали отшельника белоснежными своими крылами…
И сам Царь Славы, возложив на грудь Максима золотой его игуменский наперсный крест, венчал праведника нетленным венцом вечной жизни – за то, что сотворил жаркую мольбу за врага рода человеческого, за чертяку.