355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шишков » Колдовской цветок (Фантастика Серебряного века. Том IX) » Текст книги (страница 5)
Колдовской цветок (Фантастика Серебряного века. Том IX)
  • Текст добавлен: 12 марта 2020, 20:07

Текст книги "Колдовской цветок (Фантастика Серебряного века. Том IX)"


Автор книги: Вячеслав Шишков


Соавторы: Валерий Брюсов,Иван Соколов-Микитов,Дмитрий Соловьев,Николай Карпов,Пимен Карпов,Варвара Устругова-Осташевская,Павел Белецкий,Сергей Гусев-Оренбургский,Михаил Плотников,Василий Бруснянин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

Ал. Горбунов
ТАЙНЫ ЛЕСА
(Из уральских легенд)

Тихий, теплый летний вечер. Солнце медленно садится за узористый гребень старого дремучего леса, далеко-далеко и вдоль и поперек, словно безграничное зеленое море, раскинувшее свои обширные владения.

Последние красноватые лучи заходящего солнца причудливо золотят вершины гигантских деревьев, поднимаясь все выше и выше. Из потемневшей, словно укутанной сероватой дымкой чащи повеяло сыростью, сильнее запахло лесными травами и цветами.

Тихо в лесу. Мирно стоят лесные великаны, погруженные в сладкую дремоту. Ничто не нарушает этой таинственной, жуткой тишины. Только вещунья-кукушка где-то вдали уныло кукует, да непоседа-белка прыгает с одного дерева на другое, изредка нашумит вверху и опять все стихнет…

Крепко занедужилось сегодня старому Назарычу, да и немудрено: изнурила, иссушила крепкое тело суровая заводская жизнь, проведенная большей частью в тяжелой работе у фабричного горна, да в далеких дровосеках; болят и ноют старые кости от непосильного труда и давно уже просятся на покой.

Внука своего Ванюшку отпустил он сегодня в завод и сидит один в своей лесной караульной избушке на нарах, покряхтывает от боли в пояснице да творит молитву.

Тихо, чудно, сегодня в лесу. Высоко к небу тянутся пышные вечнозеленые пихты и ели, гордо стоят стройные гиганты-сосны, далеко распластав свои могучие, словно из красной меди вылитые узловатые ветви и ревниво охраняя от бурь и непогоды целые семьи молодой поросли, пугливо приютившейся в низах у корней.

Тихо в лесу. Только изредка набежит ветерок и лес оживет: зашумят-заговорят старые сосны и ели, медленно и важно качая своими вершинами, нежно зашелестит красавица-береза, боязливо, чуть-чуть слышно залопочет молодая осинка своим трепетным листом.

Привык Назарыч, крепко привык к этому чудному зеленому лесу, сжился он с ним, как с родным братом.

Вот и теперь сидит он на своей убогой постели и не то дремлет, не то бодрствует; седая голова его нет-нет да и свалится как-то беспомощно на впалую, разбитую кашлем грудь.

Вдруг какой-то необычайный шум, сразу вырвавшись из таинственной глубины лесной чащи, поразил слух старого Назарыча и нарушил немую тишину сладко дремавшего леса.

Что бы это такое было? Напряженно прислушивается старик, плохо верит он ушам своим, – не в голове ли шумит? Бывает это с ним, особливо к снегу аль ненастью, да нет, как будто и вправду гудит что-то в лесу, и все ближе и ближе…

В бору действительно слышался все приближающийся не то рев, не то крик множества голосов.

Жутко стало Назарычу.

– Не разберу я никак, что за оказия такая. Инда оторопь взяла… Посмотреть идти. Охо-хо! Господи Иисусе…

Кряхтя и охая, подошел старик к дверям и в ужасе отпрянул назад, не веря глазам своим… Много лет прожил на свете старый Назарыч, пожалуй, и счет потерял им, а такого зрелища не видывал.

Картина, представившаяся его глазам, была действительно необычная: на большой поленнице дров, сложенной на прогалине как раз против лесной избушки, поднявшись во весь свой рост на задние лапы и страшно рыча, стоял матерый бурый медведь. Кругом поленницы целое стадо рассвирепевших волков бешено выло и прыгало, стараясь достать своего сметливого врага. Многие из них пытались добраться до вершины поленницы, но медведь одним могучим ударом лапы замертво отбрасывал смельчаков на несколько сажен.

Волки, видимо, преследовали за что-то этого мохнатого царька северных лесов, и медведь, потеряв надежду уйти от своих настойчивых и свирепых врагов, решил попытаться спастись наверху поленницы, подвернувшейся ему на пути.

Но, не предвидя скорого конца этой правильной осады и выведенный, надо полагать, из терпения, медведь схватил тяжелое полено и с страшной силой швырнул его в стаю волков, бешено кружившихся около дров, за ним полетело другое, третье… и пошла баталия.

Ужасающий вой и рев огласили лес.

Медведь, свирепея все более и более, страшно рычал, в бешенстве брызгая кругом пеной и неутомимо поражая нападающих волков; поленья, как град, сыпались во все стороны.

Волки, получая полновесные удары, кубарем вились по земле, выли, визжали, в бессильной ярости грызли брошенные поленья и снова, как безумные, бросались на своего врага.

Вой, шум и рев стояли невообразимые.

Отпрянув в ужасе назад и трясясь всем своим старческим телом, следил Назарыч в растворенные двери за исходом этой невиданной, страшной борьбы…

А борьба, видимо, приходила к концу, да и не могла она долго продолжаться: поленница быстро убывала.

Вскоре медведь, разбросав дрова, очутился на земле: крепость его точно растаяла.

Не рассчитал, видно, лесной богатырь, что врагов у него много, а боевых припасов мало, и теперь только смекнул свое критическое положение.

Тревожно заворочал он своей мохнатой головой, соображая, где бы можно найти убежище и еще раз попытаться спасти свою теплую шубу…

И вдруг, не успел Назарыч опомниться, как медведь, свирепо взмахнув последним поленом, с быстротою молнии ринулся к нему в избу, захлопнул дверь и подпер ее своим могучим туловищем.

Долго с воем и визгом кружились волки около одинокой лесной избушки, долго скребли они лапами ветхие двери ее; непрошенный гость не покидал своей позиции, чутко поводя короткими, заросшими шерстью, ушами. Порой он наклонял свою кудлатую голову то в одну сторону, то в другую, как бы прислушиваясь к наружному шуму, и затем сердито и глухо рычал, недовольный результатами своих наблюдений.

Обезумевший от страха Назарыч прижался в дальний угол хаты и не сводил своих старых очей с лохматого посетителя.

Бессвязные обрывки мыслей проносились в седой голове его.

– Ужели это смерть пришла, так давно жданная? Ужели конец… Да нет, не такой чаял он кончины… Не от зубов лютого зверя, а тихой, тихой, христианской. Не умолил он, знать, великих грехов своих пред Господом… А что, если Ванюша теперь воротится? – тревожно пронеслось в его голове. – Господи помилуй… Владычица Небесная, заступи, спаси и помилуй! – шептали его бледные трясущиеся губы.

Сколько прошло времени в таком ужасно-томительном положении – старик не помнил, но пережитые минуты показались ему вечностью. Наконец, медведь тихонько приотворил дверь и стал внимательно прислушиваться – в лесу было тихо, ни одного звука – потом осторожно перешагнул порог и грузно пошел в глубь уже утонувшего в вечерней мгле леса, потрескивая на ходу сухим валежником.

Особенно тепла была молитва в этот вечер старого Назарыча. Долго стоял он на коленях пред потемневшим от времени медным Распятием и без счету клал земные поклоны, благодаря Спасителя за свое чудесное избавление.

На другой день, только что показалось солнце, одевая лес в пурпур и золото, Ванюша, 15-летний внук Назарыча, уже подходил в лесной избушке, с удивлением посматривая на большую борть[41]41
  Лесной улей (Прим. авт.).


[Закрыть]
, стоявшую у дверей караулки.

Старик сидел на пороге и ковырял лапти. Морщинистое лицо его было как-то особенно светло и радостно.

– Что это, дедушка, у тебя? – спрашивал Ванюша. – Никак борть, да еще и с медом, откуда это Бог послал?

– Уж именно, Ванюша, Бог послал… Много годов на свете живу я, много всяких видов видал на своем веку, а этакому делу никогда не поверил бы, кабы не со мной все это случилось, – говорил старик, указывая внуку на борть. – Вот ведь, равно и зверь лесной, лютый, а и тот добро помнит…


Василий Брусянин
КТО ПЕРВЫЙ ЗАПЕЛ КОЛЫБЕЛЬНУЮ ПЕСНЮ?
(Уральская легенда)

Первым запел колыбельную песню темный, угрюмый лес на вершине горы «Благодать»…

Так гласит одна старинная уральская легенда.

Давно это было… Не помнят люди, когда это было… Жили в лесах, на глухих скатах гор угрюмые люди, отшельники-сектанты, «бегунцы» от соблазнов и греховности мира. Жили мирно, и мать-земля кормила их обильными соками. И лес обогревал их и оберегал их «светелки» с теплящимися лампадами от северных ветров. И зверь пушной дарил им шубы теплые. И птицы леса отдавали им и себя, и свои яйца – яблоки сердца, теплым пухом согретые.

Прошли по горам несметным полчищем люди незнакомые из Татарвы азиатской. Прошли и оставили после себя слезы да стоны, проклятия да беды.

И загубили девичье счастье, теплым пухом матери от северных ветров не прикрытое.

Она была молода, прекрасна и покорна, как покорны голубеющие снега гор пред ярким лицом солнца вешнего. Он был молод, как роса утра раннего, силен как Бог, смел и ласков как дьявол.

Нашептал он, басурман, ей, девице-красавице, в ночи ясные, лунные, нашептал слова вещие. И запали те слова в ее душеньку и жарким пламенем раскалили в душеньке струны певучие.

Ушёл татарский князь с проклятым полчищем, ушел и не простился. И загудели в ее душе струны певучие, загудели и выдали тайну девичью.

Подслушали старики богобоязненные тайну девичью, и загорелись в их глазах дьявольские искры сердца потревоженного. Встали старики, как седые лесные призраки, и обступили вокруг нее кольцом недругов. И, не щадя стыда девичьего, крикнули:

– Опозорила ты нас, окаянная девка!

А она опустила глаза и затрепетала от страха, и заныли в душе ее струны певучие, раскаленные князем-басурманом.

И кричали старики:

– Оскорбила ты нашу веру христианскую!..

– Ты, проклятая девка!..

– Ты, поганая девка!..

А она стояла покорная, как голубеющие снега гор пред лицом солнца вешнего, стояла и молчала, пряча стыд девичий.

Обступили ее старики кольцом недругов… Обступили девку поганую, связали ее по рукам и ногам и в ночку темную унесли в глухой лес, за балку глубокую, и бросили в пещеру на вершине горы «Благодать».

Плакала она, надрывалась и просила:

– Помилуйте!.. Простите!..

Как в бурю осени, диким воем носились по лесу их грозные голоса и гудели:

– Проклятая!.. Поганая!..

Плакала она, надрываясь, и просила мучителей отпустить ее грех молодости… Ушли старики, уплыли, как уплывают тучи чёрные, разразившись грозой-ливнем.

Осталась она одна и вдруг смолкла… И молчал угрюмый лес на вершине горы «Благодать».

А к ночи поднялась, загудела лесная буря и как будто завалила страшными голосами вход в пещеру, темную и холодную… А та пещера холодная была молочным сосцом земли-матери.

Обласкала мать-земля мать-страдалицу и подслушала ее души струны певучие, раскаленные князем-басурманом.

И родилось в ту ночь новое древо страданий – новый человек…

Так гласит одна старинная уральская легенда.

В глухую, ненастную ночь проснулся лес, стряхнул со своих отяжелевших веток вековую дремоту, пошевелил мохнатыми лапами елей и сосен и загудел-загудел… И запел свою чудную, длинную песню без слов, песню неба…

Родился он во тьме, и крик и стон матери встретил его торжественным гимном страданий.

То был стон матери-земли…

К утру небо прояснилось. Замолкла буря. Ушли за далекие грани гор ненастные облака. Встало ясное, яркое солнце. Встало, улыбнулось. Улыбнулось и бросило искры света.

Заалели верхушки замолкших елей и сосен. Сползли на дно балки сырые туманы, точно тая в ярких лучах солнца. Прижались в отдаленные углы пещеры ночные тени. И загорелся свет в глазах нового человека.

Зашептались багряные в лучах восхода листья берез, кленов и лип. Зазвенели тонкие иглы сосен и елей.

И пошел по лесу звонкий гул протяжных голосов. Загудел лес и запел свою вечную мелодичную песню без слов.

Прислушалась к песне леса одинокая мать-страдалица и улыбнулась, улыбнулась и запела, вторя лесу. Запела и излила в песне свою радость дню первому малютки…

То была первая колыбельная песня… Песня песней…

Первым запел колыбельную песню темный, угрюмый лес на вершине горы «Благодать»…

Так гласит одна старинная уральская легенда…

И до сих пор та песня, как мировая бессмертная мелодия, носится в горах. Как бескрылая птица, спускается с вершины горы в долину, припадает к журчащему ручью и поет вместе с ним какую-то новую песню без слов, песню неба и земли…

Но вот бескрылая птица несется вдоль долины. Пахучие цветы кивают ей головками и кланяются ей вслед зеленые травы… И опять поднимается та песня леса до вершины горы «Благодать». И повсюду за нею, как прозрачная, незримая тень, носится чуткое, гулкое эхо, носится и вторит песне леса.

Эхо вторит песне леса и чуть слышно гудит-гудит…

Никогда песня леса не обретет покоя, никогда не замолкнет. Гордые зоркие орлы не унесут со своим клекотом всех ее непонятных слов к синим тучам. Мрачные вороны, закружившиеся в ненастный день над лесом, не унесут ее слов в мрачные ущелья гор. Птицы певчие не перельют ее непонятных слов в хрустальные звенящие трели своих мелодий… Вечно будет гудеть песнь леса, пока не умрут вековые ели и сосны, и не поникнут поверженными белостволые березы и серые осины с вечно дрожащими листочками…

Не умрет песня леса, не смолкнет ее мелодия и все будет носиться и гудеть-гудеть…

Переймёт песню леса чуткое гулкое эхо и загудит-загудит…

В ненастную осеннюю ночь родилась она, первая колыбельная песня…

Родилась вместе с ним, с новым древом страдания, с новым человеком, кого прокляли в утробе матери.

Покинутая, одинокая мать-страдалица подслушала ту песню в ненастную осеннюю ночь. Лежала она в лесу, в холодной каменной пещере и ждала, когда явится он, любимый ребенок. Как темная ночь, притаилась в холодной пещере будущая мать и ждала, когда взойдет солнце ясное.

А лес хмурился и гудел. Черные ели стояли у входа в пещеру и точно сторожили брошенную, проклятую мать. Гудели ели, покачивая верхушками, и часто в вое бури доносился зловещий крик ночной птицы… То был крик мрачного, ненастного неба.

Гудели высокие сосны на склоне горы «Благодать»… И часто в вое бури слышался протяжный, жуткий вой шакала… То был крик злобного, голодного зверя, крик земли…

Гудели березы и осины в темной глубокой балке, и вместе с воем в пещеру доносились пугающие голоса ночи… То был стон пустынного леса.

И ему вторил человеческий стон в холодной и мрачной пещере… То был стон земли… Стон земли, рождающий новое древо страданий, нового человека.

Стояла холодная земля, а темные, ненастные тучи проносились над ее челом и уносили в страну света и счастья шелест листвы нового древа страданий, плач нового человека…


Василий Брусянин
БЕЛЫЙ ВОЛК
(Башкирская легенда)

Лежат в белые саваны закутанные холмы и балки. В синеватой дымке тонут далекие, темные леса. В небе тянутся сплошные белые пушистые облака. Уходят к темным лесам узкие, излученные дороги, с ухабами и с вешками по сторонам. Темнеют башкирские хаты под белыми от снега кровлями, и только минарет мечети, как длинный и большой палец самого Аллаха, тянется кверху, напоминая правоверным о небе, о Боге…

В глухие часы ночи, в темные, голодные зимние ночи, воют в лесах и на полях серые голодные волки…

В глухие часы ночи, в лунные, светлые, голодные ночи, воют в лесах и на полях серые голодные волки…

И отзываются на их страшный лесной вой голодные деревенские собаки…

И тянутся долгие зимние ночи, храня тайны чьих-то ночных дум, тайны сновидений… И никто не узнает, каковы эти думы и сновидения. Только кем-то сложенные, кем-то надуманные легенды и рассказы останутся об этих глухих голодных ночах…

А уйдет долгая зимняя ночь, сменит ее утро, холодное и серое, и опять на улице, занесенной снегом, появятся люди. И никто не узнает их дум, никто не отгадает их сновидений…

Загудит, застонет на вышке минарета голос муэдзина, призывающего правоверных к молитве, и начнется жизнь нового дня…

Однажды проснулся я в такое же холодное зимнее утро и слышу далекий и глухой призыв чуждой и непонятной мне молитвы.

И вижу я – стоит на конце нар старик Мустафа, стоит на расписном восточном коврике и молится, обратив лицо свое к далекому Востоку. Вот он стоит на коленях, выпрямив спину и слегка закинув назад голову. Руки его вытянуты вдоль колен, и пальцы сомкнуты и вытянуты, а глаза устремлены куда-то в темный простенок между окон, и что-то шепчут старческие, бледные губы. Вот он поднялся на ногах, выпрямился во весь рост и опять быстро упал на колени. Закрыв лицо ладонями, согнул спину и припал головою к нарам. И снова выпрямил спину, и снова поднял голову… И читаю я в его больших серых глазах тихое, благоговейное спокойствие…

О ком, о чем он молится – не знаю я… Но я чувствую, что и на мою душу спустилось бы благоговейное спокойствие, если бы я умел молиться моему Богу…

Кончил Мустафа молиться и вышел из избы. Бледный рассвет глядел в окна, а из сумрака утра все еще неслась чуждая мне, непонятная молитва муэдзина…

Два дня мы с Мустафой ходили по хатам башкир и выясняли «кормовое довольствие» до сих пор не известных мне молчаливых и спокойных, голодных людей. Обошли хат тридцать, опросили всех, и я занес в ведомости имена неизвестных мне мужчин, женщин, стариков, детей. Заполнил я каждую клеточку то цифрами, то крылатыми словами: «нет», «не имеет», «не родилось», «пала лошадь от голодухи», «продал овец» и т. д., и т. п.

А потом мы, прозябшие и сами голодные, вернулись в хату сельского старосты поздно вечером и принялись отогревать себя чаем.

– Вся работа кончал? – спросил меня Мустафа, ломая русскую речь.

– Все кончил… завтра надо ехать в Разбахтино, – отвечал я.

Усмехнулся Мустафа в углы своих бледных губ и сказал:

– Пиши… пиши… волость бить (ведь) все писарь пишет… а башкир умирает… умирает… ульган, значит, по-нашему…

– Умирает? – спросил я, и это слово сорвалось с языка как-то нерешительно, как будто стыдно мне было произнести его.

– Ульган, – повторил башкир.

И он рассказал мне о случаях смерти от голодовки и в их деревне Училлях, и в Разбахтино, и в других селениях в округе верст на сорок или пятьдесят.

Занес я в свою записную книжку содержание этого бесхитростного рассказа и не знал, о чем еще надо спросить сельского старосту. Сидел на нарах, сложив ноги калачиком, по-башкирски, пил горячий чай с ромом и молчал. Молчал и Мустафа.

А потом пристально посмотрел мне в глаза и спросил:

– Вот сява я хотел тиба спросить: какой день мука, акча (деньги) наша деревня придет?..

– А вот вернусь я в город, передам ведомости в комитет, а там скоро и муку, и деньги вышлют…

Опять усмехнулся башкир, но ничего не сказал. Сидит молча, смотрит на пол и о чем-то размышляет. А потом вдруг тряхнул головою, сдвинул на затылок бархатный с шитьем тюбетей и спросил:

– Долго, бить, бульно это?.. Народ сапсем умирает!..

Смотрю я в его большие серые глаза и молчу. Как молоток стучит мне в голову одна и та же мысль, и знаю я, что пока я объеду три волости, пройдет недели три, а то и месяц. За это время, действительно, люди могут умереть от голода или заболеть цингой или тифом. Но что же я могу сделать?

Точно обиженный мною, вышел Мустафа из избы. Сказал, что пойдет запереть скотину в хлевах. Тихо в избе, и сумрачно, и холодно.

Подхожу к окну, выходящему во двор, гляжу во мглу ночи. Белеет за окном снег, холодом веет от темных стекол окна. Должно быть, за кровлей сараев поднимается луна: мутно-белым светом залито небо там, за этой кровлей, под шапкою толстых слоев снега.

Скрипнула дверь из сеней. На ступени крыльца и на снег упала полоса света. Это Мустафа вышел из сеней с фонарем в руках. Вот он идет двором, направляясь к сараям и хлевам. Темным пятном двигается его фигура, в руке дрожит свет фонаря. Потух огонек, как звездочка, прикрытая набежавшим облаком: Мустафа скрылся под навесом сарая.

И пока он бродил по двору, я стоял у окна и прислушивался, не скрипнут ли ворота, не залает ли где-нибудь собака, не отзовутся ли строгим, размеренным звоном часы, маятник которых так медленно отбивает минуты?.. Тягостные чувства будила эта тишина. Как будто и вправду все население Училлей давно уже вымерло, не дождавшись комитетских денег и муки. И остались в живых только мы с Мустафой. Я хочу отыскать что-нибудь руководящее в своих думах, а он бродит по хлевам и замыкает двери большими железными замками.

Вчера он долго жаловался мне на воров и, жалуясь, никого не проклинал. А говорил только о том, какая беспокойная наступила жизнь с осени. Вот опять блеснул во дворе огонек его фонаря, и снова маячит в сумраке его темная, длинная фигура. Вот он подходит к воротам, стучит тяжелым железом, лязгает большим замком. Вот он подошел к двери в бревенчатом срубе у самых ворот. В этой темной постройке помещается его лавочка: Мустафа – местный торговец, продает чай, сахар, керосин, муку, ситцы разные… Вчера он жаловался на плохую торговлю и говорил, что бывают дни, когда совсем не приходится отпирать лавочку, покупателей нет.

Пожаловался он на отсутствие покупателей и опять заговорил о ворах. Лучший товар он перенес из лавочки в заднюю избу, а все же осматривает по ночам, цела ли дверь лавки, не сбит ли замок. Говорил он мне и о том, как в течение ночи не раз приходится выходить из избы, осматривать замки на дверях хлевов и лавки.

В ночных сторожей он перестал верить с тех пор, как несколько лет назад, в такую же голодную зиму, при содействии ночного сторожа у него взломали в лавочке двери, да и из хлева свели овец и лошадь. Лошадь нашлась, ее вернули за приличный выкуп, а товары и овцы так и остались у неведомых воров.

Вернулся Мустафа в избу, притушил фонарь и молча принялся делать для меня постель, взбивая мягкие перины и подушки.

– Что, верно, воров боишься, Мустафа?

– А… шайтан их!.. – только и вымолвил торговец. Вынул из сундука большое и теплое одеяло, бросил на готовую постель и сказал:

– Мягка… тепла будет… спи!..

И молча вышел, убавив в лампочке пламя.

Лежу на нарах с книгой, но читается плохо: бродят в душе впечатления дня и никак не могу разобраться в них… И чувства точно охладели, и мысли словно разбрелись: не могу привести их в порядок и додуматься до чего-нибудь определенного. Единственным человеком, с которым я беседовал за эти два-три дня, был Мустафа, но и он точно не может понять, что творится в его родной деревне и в десятке соседних селений.

Мустафа – сельский староста, лицо должностное, и в силу этого ему поневоле приходится входить в подробности жизни односельчан. Не раз он в течение дня бранил свою должность и восклицал:

– А… шайтан!.. Торговый, бить, ми селовек… хлеб мала-мала продаем, лошадка, овеська покупаем… и всякий сбруя…

Мустафа – типичный деревенский скупщик. С осени он скупил на базарах хлеб и теперь продает его с громадной прибылью. Скупленный скот держит на хуторе, верстах в пяти от деревни. Хутор охраняют его два сына, а сам он сторожит дом и лавочку.

Все же с какой-то тревогой в глазах и дрожью в голосе рассказывал он мне о том, как скупал лошадей по 10–15 рублей за штуку, коровы шли еще дешевле, а овцы скупались по полтиннику. Не пользоваться случаем он не мог, но его явно беспокоила эта бешеная скупка.

Торговля обещала быть прибыльной, а все же смута пошла в народе, и почти каждый день до его слуха доходили вести то о взломанном амбаре у кого-нибудь в округе, то о том, как угнали лошадь из хлевов какого-нибудь богатея, то согнали со двора овец.

Свои беспокойные думы Мустафа прятал за такими рассуждениями:

– Тащит бедный людя овеська… купи, пожал иста, Мустафа!.. и купим… Лошадка тащит – купим… Сява делаешь… ашать, бить, народ хочет… Бедный башкурт, а ашать хочет…

Говорит так, и вижу я: неподвижным, окаменевшим выражением застыл в его больших серых глазах ужас…

Вчера утром я видел, как привели во двор Мустафы худую, лохматую лошаденку и пару овец. Лошаденку привел низенький с темным и худым лицом башкир, в рваном зилене и в одной тюбетейке на голове. Овец пригнала женщина, старая, с растрепанными волосами, со слезящимися глазами. Смотрел я на этих людей и дивился: как не холодно им на дворе в двадцатиградусный мороз?

Не особенно внимательно осмотрел Мустафа лошадь и овец. Потолковал о чем-то с продавцами, отпер лавку и насыпал в мешки башкира и башкирки муку и сколько-то денег выплатил им за скупленных лошадь и овец.

И не успели продавцы уйти со двора, как увидел я младшего сына Мустафы сидящим на лошади. Отбивая поджарые бока лошади лутошкой, красивый черномазый юноша выезжал за ворота. К себе на хутор угнал Мустафа лошаденку.

– Почем купил, Мустафа? – спросил я старосту, когда он вошел в хату.

– Ай-яй… сапсем дешева! – ответил он, но не сказал, за сколько купил.

Вчера вечером Мустафа рассказал мне старинную башкирскую легенду о белом волке. Лежу я в его хате, при тусклом свете лампочки, и думаю об этой легенде. Книгу читать не могу, а легенда о белом волке занимает мои думы. И мне все хотелось разгадать ее смысл и как-нибудь прицепить ее к жизни, слить ее содержание с тем, что я видел, и с тем, о чем я слышал за долгие дни скитания по голодающей губернии. И в этой легенде говорится о голодающих людях и даже голодных зверях.

Старик Мустафа, деревенский скупщик, рассказал мне эту странную легенду. Как же слить ее содержание с тем, что он делает, с тем, как он думает и чувствует…

Книга была со мною умная и интересная, и автора ее любил я, а вот не мог читать этой книги. Легенда о белом волке кажется мне и красочней, и содержательней, только я никак не могу постичь глубину глубин ее содержания…

Вот она, эта странная башкирская легенда.

«Хоронятся, прячутся в темных лесах, глубоких балках серые волки, прячутся от света дневного, от дозора человеческого. Рыщут в полях, на дорогах серые волки по ночам… И горят в темноте их голодные глаза, как свечи, которых никто не потушит. Рыщут по полям серые волки табунами, „косяками“, как в былые времена бродили по степям башкирские кони… рыщут по полям серые волки и воют от голода…

Белая снеговая поземка стелется по степи, заносит балки и дороги с ухабами, качает засохшие стволы крепких степных трав, треплет вешки у дорог и обдает холодом серых голодных волков, худых, злых, с поджатыми хвостами…

К самым деревням, к сараям и хлевам подбираются волки в глухие зимние ночи. Не увязая в снегу, легкие и дерзкие, подкрадываются голодные волки к сараям и задирают, режут овец и телят. А то и на корову набросятся или на лошадь голодные звери.

Лают, воют, заливаются на деревне собаки, а серые волки ничего не боятся: гонит их голод на ружейный выстрел или на удар дубины или кистеня. А спугнет кто голодных зверей выстрелом или криком, и понесутся они к лесу. Не добегут до леса, остановятся, обернутся и злыми глазами, в которых горят неведомо кем зажженные свечи, смотрят на деревню, занесенную снегом… Постоят, постоят у дороги, а то и лягут, и ждут – когда смолкнет собачий лай на деревне. А смолкнет собачий лай, потухнут огоньки в оконцах, и гуще потемнеет ночь – и волки опять крадутся к сараям и хлевам.

В голодные годы волки бегают по полям целыми стаями: по двенадцати вместе. А тринадцатый волк с ними – белый… Те двенадцать – серые, тонконогие, с поджатыми хвостами, а тринадцатый, белый волк, на крепких и гибких ногах, и хвост у него пушист и толст, как метла…

Белый волк, как атаман, водит по деревням серых волков и точно указывает им, где плохо прикрыты и ухищены сараи, хлевы, где лежат и жмутся от зимней стужи овцы, где коровы, где лошади…

И смолкают деревенские собаки, когда зачуют приближение стаи волков во главе с белым, и прячутся под избы или под плетни, или под телеги, друг на друга сложенные в пустых сараях. И люди засыпают крепким сном, когда приближается к деревне белый волк со своими товарищами…»

Так говорит старинная башкирская легенда…

«А когда опустеют деревенские сараи и хлевы, поедят голодные люди овец или продадут их скупщикам, и уведут те богатые люди овец, коров и лошадей в свои крепкие сараи и хлевы, куда волку не попасть и где целыми ночами сторожат добро люди с ружьями и кистенями в руках… Тогда вот беда и приходит к волкам серым. Рыщут они по полям и лесам и лязгают зубами в жадных и голодных пастях… И еще ярче горят в их глазах неведомо кем зажженные свечи… Тогда и человеку опасно повстречаться с волками…

Рыщут голодные серые волки по полям и грызутся между собою от злости… И вот случается тут лесное звериное чудо. Набрасываются все двенадцать серых волков на тринадцатого, белого, и загрызают его насмерть и утоляют великий свой звериный голод. Набрасываются серые волки на белого, а тот покорно отдает себя на съедение товарищам. И бежать не пытается, и огрызнуться не посмеет, а покорно отдает себя в жертву звериную… Сам Аллах повелевает белому волку отдать себя на съедение зверям голодным. Посылает Аллах волка белого к серым его товарищам, и водит он их по деревням и указывает, где можно поживиться, а когда оскудеют сараи и хлевы, повелевает Аллах волку белому отдать себя голодным серым товарищам».

Так говорит старинная башкирская легенда…

А за этой старинной, странной легендой тянется из тьмы годов и еще не менее странная легенда о старике Тавильяре, башкире неведомого селения…

«Никто не знает, когда и где жил этот Тавильяр… Жил себе, чтил священный Коран и ходил в мечеть молиться. И случилось так в те давние годы, когда жил Тавильяр… Случился на земле большой и страшный голод, и стали люди умирать от болезней… Приели люди хлеб, какой был с осени, приели и весь скот, и даже резвых „косячных“ лошадей не пожалели…

Великий в те годы был голод на земле! Вся земля голодала!.. Летом высохли все ключи, и ручьи и реки обмелели. И солнце всходило на чистое безоблачное небо, жгучее и беспощадное, как огненно-красный царь-мучитель… Посохли хлеба… поблекли травы… Напал на леса громадный красный червь, напал и уничтожил узорный наряд деревьев. Начались лесные пожары, и выгорели поля и леса. Выгорела вся земля, жаждущая воды и голодная, и раскаленная палящими лучами солнца, небесного царя-мучителя…

Пришла зима после голодной осени, опустели деревни. И бродили по полям серые волки и поедали своих белых товарищей, как повелел Аллах. Поели серые волки белых – и голода своего не утолили. Бродят около деревень, воют от голода, и горят в их глазах неведомо кем зажженные свечи…

И вот – так говорит старинная башкирская легенда – и вот вышел седой старик Тавильяр на середину улицы и крикнул всем людям:

– Ешьте меня!.. Ешьте!.. Сам Аллах пришел ко мне в ночи и сказал: „Иди, Тавильяр, к голодным людям и отдай себя им на съедение… Пусть тебя съедят и будут сыты“.

Шарахнулись перепуганные люди от Тавильяра, а он смотрит на всех безумными глазами, в которых так же, как и в глазах голодных волков, горят неведомо кем зажженные свечи, и кричит:

– Ешьте меня!.. Ешьте!.. Аллах так повелел…

Не посмели голодные люди съесть Тавильяра. А когда он заснул, ночью к нему опять пришел Аллах и сказал: „Тавильяр, выйди на улицу и скажи голодным людям, чтобы они тебя съели…“.

И опять вышел поутру Тавильяр на середину улицы и крикнул:

– Съешьте меня, голодные люди!.. Съешьте!.. Так Аллах повелел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю