Текст книги "Кольцо Сатаны. (часть 1) За горами - за морями"
Автор книги: Вячеслав Пальман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Первая бригада – в сторону! Быстро в барак за вещами!
Лагерлое начальство подсчитало туркменов, чего-то забеспокоилось. Вдруг нарядчик вспомнил и выкрикнул:
– Морозов!
Сергей вышел из строя бетонщиков, еще не понимая, что это значит.
– Ты чего прячешься? – Разводящий был сердит. – А ну, за вещами! Пять минут сроку!
Выскочил бригадир бетонщиков, завопил:
– Это наш, он в моей бригаде, гражданин начальник. Ошибка у вас. – Бригадиру вовсе не хотелось терять хорошего работягу. – Вы уж, пожалуйста, увольте, парень нам вот так нужен. И зачем ему с чужими?..
Все эти разговоры задерживали развод, начальник стройки имел привычку встречать бригады на месте и за малейшее опоздание мог наказать и начальника лагеря («Что у вас за дисциплина? Бардак!»), и начальника охраны. Поэтому разводящий только сердито огрызнулся на бригадира:
– В карцер запросился? У нас это мигом…
Морозов побежал за вещами. Туркмены, в списке которых он все еще значился, уже подсаживали один другого в кузов, подозрительно оглядывались. Сергей получил тычок в спину от охранника и полез в наполненный кузов. Тут он окончательно пал духом. А не все ли равно, где свалиться!..
Снег все шел, густой и мягкий, шоссе укрылось под его пеленой, машина шла осторожно. Выехав на прямой отрезок, шофер включил фары, прибавил, было, ходу, но при первом же торможении почувствовал как заносит и снова сбросил газ.
Сергей развернулся на скамье, сел лицом назад. Через щели в брезенте он смотрел на убегающую дорогу, провожал встречные машины, хранил фантастическую мысль, возникшую у него, когда переезжали мост через Колыму: оказывается, они едут назад, в сторону Магадана! Уж не к лучшему ли это? Освоился с мыслью, что чем северней, тем холодней…
Через десяток километров остановились. Впереди случилась авария, две машины с людьми и с лесом зацепились бортами и развалили кузова. На дороге валялись бревна, между ними и под ними лежали люди. Уцелевшие бегали, стаскивали на обочину тела неподвижные и стонущие. С двух сторон подходили, останавливались машины, бензовозы. Крики, грохот, вой моторов – все вязло в густом снегопаде.
Сергей первым спрыгнул, чтобы помочь, но тут же возник конвоир, вскинул винтовку и крикнул:
– Назад, застрелю! В кузов, мать-перемать!..
– Помочь хочу, гражданин боец. Люди же…
– Назад, или стреляю!
Сергей увидел его округлившиеся по-совиному пустые глаза и полез в кузов. Такой застрелит и глазом не моргнет.
Авария задержала их часа на три. Промерзли. Дрожь никак не унималась, холод пробирал до костей. В кузове кашляли, громко чихали, с какой-то вопросительной интонацией тихо разговаривали. Конвоир так и стоял возле задка машины. Его не касалась беда с чужими машинами. Он отвечал за своих двадцать девять чучмеков и русского.
Наконец, тронулись, теперь в бесконечном скопище машин, когда не обогнать, не прибавить скорости нельзя. Снег все еще шел, сбоку наскакивал ветер – предвестие снежной бури. Она не заставила себя ждать. Вскоре под колесами уже ощущались переметы.
Так дотащились до поселка с названием Спорный. Кое-как привалили к лагерной зоне, выскакивали быстро, надеясь на теплый барак. Из разговора конвоира с шофером Сергей понял, что отсюда им ехать в сторону, уже по зимнику, который теперь, конечно, заметен. Придется ждать, пока тракторы расчистят ненадежную дорогу. Люди, стуча зубами и ежась на ветру, пошли в зону, потом в полупустой барак, где сразу же, с криками на своем непонятном языке, оттеснили от двух печек старожилов барака и окружили печи, чтобы отогреться.
– Откуда свалились? – спрашивали Сергея.
Он сказал и в свою очередь попытался узнать, куда им ехать из Спорного.
– В сторону, говоришь? – переспросил пожилой заключенный. – Тут две дороги за поворотом, влево и вправо, обе чуток назад, откуда вы приехали. Одна на временный лагерь, где лесозаготовки – эта будет влево. Другая – на прииск, там километров двадцать по времянке. Не завидую, если туда.
Распространяться он не хотел. Прииск есть прииск. Наслышаны. Хочешь или не хочешь, а поедешь.
Ужина не дали. Спали вповалку, поскольку гости нежданные. Утром, после развода, повали в столовую, там стоял собачий холод, на полу лед, хоть катайся, пар из кухни, ничего не видно. Сунули им по двести граммов хлеба и подслащенный морковный чай. С тем и вернулись.
Больше их не беспокоили. Можно отсыпаться. Но голод отгонял сон. Туркмены требовали пайку, завтрак. Прошло больше часа. Наконец, их увели в столовую, там дали кашу, еще по двести граммов хлеба – только утолить голод.
Явился местный нарядчик, оглядел туркменов, остановился против Морозова.
– По-русски кумекаешь?
– Еще не разучился.
– Айда со мной, поработаешь. И поешь по-человечески. Сегодня вас не отправят. Метель.
Он вывел Сергея за зону. Шли против ветра, отворачивая лицо. Жутко завывало, в воздухе висела сплошная муть, тропа только угадывалась. Перешли шоссе, миновали штакетный забор, из мглы выплыло какое-то большое помещение. Вошли в жарко натопленную кухню. Тут царили щекочащие запахи жареной рыбы и картошки.
– Садись к мешкам. Это мерзлая картошка, только что из Магадана. Ты ее в холодную воду бросай помаленьку, как сверху помягчеет, так чисть и сразу в котел с водой, а то черная сделается. Ясно? Ты, небось, голодный? Сейчас принесу «на зубок». Будешь сидеть до вечера, трудись, я зайду за тобой.
Чудеса какие-то. Ни конвоя, ни мороза. Сергей разделся, засучил рукава. Парень забежал, положил перед ним горку нарезанного хлеба – пайки три! – миску жареной кеты и каши, поставил кружку горячего чая.
– Где я нахожусь, кореш? – спросил Сергей.
– В шоферской столовой. Никак не справляемся сами, пособляй, чем мерзнуть в бараке. Ты сперва поешь, я там за перегородкой, в буфете.
Рай, да и только!
Сергей ел и работал. Работал и ел. Картошка чистилась хорошо, руки к холодной воде привыкли, покраснели. Много картошки этой перечистил. И много поел – все, что принес буфетчик.
Тот зашел посмотреть, удивился:
– Ты гонишь как заправский повар. А рубаешь как волк. Еще принести?
– Не откажусь, – сказал Сергей. – Наголодался на баланде.
– Сам все пережил, пока не устроился на этом барском месте.
– Устрой и меня…
– Ты по какой?
– Особое совещание. Три года.
– У-у-у… Не выйдет. Первый же оперчек застукает меня, как пособника врага народа, понимаешь? Сам-то я до Колымы в торговле был. Ну, то-сё, погорел. А ты отхватил по-крупному. Эти три года тебе полной десяткой покажутся. Прииск тут за перевалом, недалеко. Туда все возят и возят народ, а оттуда никого. Понимаешь? «Незаметный» называется. Так что наедайся, там не больно жалеют.
Поздно вечером буфетчик отвел Сергея в зону, хвастался, что у него здесь все начальнички в друзьях: спиртик в буфете водится, то-другое. Потому его просьбы – закон. Вот у тебя Особое совещание, а он выводит за зону.
– Завтра вы не уедете, я за тобой опять приду. Отсыпайся. Почти три дня Морозов отъедался, даже мяса попробовал. Ел так, что ходить было тяжело, в сон потягивало. Но эта удача оказалась короткой. Метель стихала, на чистку дороги вышли трактора.
Буфетчик пришел утром, сунул тяжеловатый сверток в мешковине:
– Спрячь, это жратва. Ешь втихую, а то други твои разнесут – не спросятся. И будь здоров, вашу повозку уже заправляют.
Машину подали к вахте через полчаса. Отдохнувшие туркмены лениво полезли в кузов. Сергей сел на свое место, свертки с вещами и подарком держал у живота, сам был сыт, чувствовал легкое опьянение этой сытостью. И только мысль о страшном прииске, «куда везут и откуда не вывозят», вызывала нарастающее чувство страха.
Ехали долго, два раза их машину вытаскивал трактор. Кругом стоял засыпанный снегом мелкий и редкий лес, чувствовался подъем. Небо прояснялось, на землю сваливался крепнущий мороз. Миновали какую-то грустную, словно бы нежилую зону с четырьмя огромными бараками. Дымок подымался из труб, меж бараков согнутыми тенями передвигались редкие люди. Никакой разработки или забоя вблизи не было. Отсюда дорога пошла вниз, по сторонам стояли белые сопки почти без растительности, потом возник распадочек, дорога зазмеилась и открылась перспектива безлесного и холодного пространства, навевающего тоску. Дикий север…
Со второго крутого виража проглянул поселок. Он открылся весь на две-три минуты: огромный четырехугольник зоны, внутри восемь или десять огромных бараков с дымками над ними, а в стороне – зияющий острыми черными стенами карьер и высокие конусы отвалов с лебедками поверху. Над карьером висела синяя мгла, там мельтешили черные фигурки. Забой. Так его описывали соседи по дебинской стройке, уже побывавшие на приисках, так просто и страшно описал буфетчик: сюда везут, отсюда вывозят…
Машина стала у ворот вахты. Откинули полог. Снизу на заключенных смотрели трое военных в белых командирских полушубках.
– На кой черт! – произнес один, рассмотрев халаты и лица туркменов.
– Бери, что везут, – отозвался другой.
– Отбросы сваливают. Уже не впервой, – злобно сказал первый и, повернувшись, ушел.
Выползали из машины как скованные, разминали не гнувшиеся ноги. Один замешкался – и тут же хлестким ударом был сбит, папаха отлетела.
Туркмены, захлебываясь, закричали все сразу, но кто их слушал! Конвоир вскинул винтовку, перевел затвор.
– Садись! – крикнул свирепо.
И все присели на корточки. Выстрелит…
Выдержав минут пять, конвоир приказал встать, построиться. И показал на зону, на барак. Рассовали всех по одну сторону, кто пробовал поменять место, получал отработанные удары по чем попало. Здесь хозяйничала барачная администрация, четыре крепких сытых уголовника.
– Скажи своим чучмекам, – заявили Сергею, – пусть сдают деньги сразу. Нам. Отыщем сами – головы не сносить, понял?
– У них денег нет. Не из Магадана, а со стройки, там почистили.
Не поверили, с ног до головы обыскали первых двух, убедились, что поживы нет, и потеряли к новеньким всякий интерес.
Явился нарядчик, проверил по списку. Посмотрел на Сергея, еще раз в список, сказал:
– Бригадиром будешь.
– Не могу, – Сергей покачал головой. – У меня Особое совещание.
– Не радуйся.
– Я не радуюсь, просто, чтобы вы знали.
– Подъем в пять. – Нарядчик не удостоил Сергея даже взглядом.
«НЕЗАМЕТНЫЙ»
Зона была большая, таких Сергей еще не видел.
Лагерь и прииск находились в низине, со всех сторон окруженной близкими сопками и далекими горами. Большое пространство с однообразным белым покровом вызывало вполне понятный озноб: саван… Лишь у подножия отдаленных гор можно было увидеть темные полоски леса.
И тишина.
Со стороны лагерь выглядел, наверное, столь же странно, сколь и чужеродно. Огромный квадрат был отгорожен двойной стеной из колючей проволоки. В этом квадрате стояли бараки, простые брезентовые палатки, каждая с одним выходом. Крыши у бараков были черными – от внутреннего тепла снег на них постоянно таял, они не высыхали даже при сильном морозе, только дымились паром. Казалось, что эти крыши висят в воздухе! Стены бараков были толсто обложены снегом и облиты водой. Матово-белые ледяные стены без окон сливались со снегом на земле. Из труб над бараками, над помещением кухни-столовой, над домом лекпома, над рубленой из бревен вахтой день и ночь стояли сизые дымы. Широкие, тысячами ног протоптанные тропы сходились к столовой, еще шире была дорога к вахте. И совсем узенькая – к лекпому. Внушительные марсианские вышки на четырех ногах стояли по углам. Стекла поблескивали под низко нависшими досками; оттуда следили за всеми передвижениями по зоне.
Сейчас зона выглядела пустой, заключенные работали в забое, этот забой был почти рядом – большой карьер глубиной метра в четыре с черными, рваными стенами. Над карьером висела дымка – от теплого дыхания тысяч работающих, от редких костерков. Там приглушенно гремело железо, повизгивали тросы и цепи. Они втягивали на два конических отвала деревянные короба с пустой породой, с торфами, как называли на открытых разработках грунты над золотоносным слоем. До троса у отвала короба тянули вручную. Короб цепляли к тросу, он подымал их наверх, там опрокидывался и возвращался пустым.
Из всех темных и тоскливых ощущений, владевших Морозовым, пока он осматривал то, что называют золотым прииском, опаснее всех была его полнейшая беспомощность перед событиями, которые делали его рабом в полном смысле слова. Он, как личность, уже ничего не значил, каждый его шаг диктовался надсмотрщиками с властью казнить или жаловать. Здесь размашисто орудовал механизм насилия, против него ни воля, ни руки Морозова ничего не могли поделать. Он прожил немного, но и эти годы успели воспитать в его душе и собственную значимость, и какие-то деловые качества, и мораль. На прииске все это человеческое оказывалось ненужным, здесь годилась только его физическая сила. Эту природную ипостась из него выдавят до конца, хочет он того или не хочет. Взнузданный, в хомуте и оглоблях, мерин…
Все понятия о труде оказывались перевернутыми. «От каждого по способностям, каждому по труду» – так любил говорить товарищ Сталин. Что бы сказал он о колымских работягах?..
Сколько может продержаться физически крепкий Сергей, если будет работать по двенадцать часов в день, а получать пайку и перловку? Дней на пять у него есть еда, подаренная добрым человеком. А потом? Превратившись в отработанный скелет, в «доходягу» он либо тихо замерзнет в углу забоя, либо кончит свою жизнь в домике фельдшера, откуда путь только в отработанный карьер.
Как в жутких романах, кровь и золото здесь снова перемешивались, потом золото отмывалось от крови, ну а дальше из него можно было отливать монеты с чеканным профилем вождя; можно отлить самый большой в мире памятник, чтобы своей азиатской роскошью затмить монументы всех тиранов – Суллы и Нерона, Чингис-хана и Батыя, Ивана IV с его опричниной и Гитлера с его гестапо, как у всех присных, запятнавших грязью и убийствами историю человеческой цивилизации.
Бороться за жизнь? А с кем и как бороться? Ведь НКВД – карающая рука народа. Значит, с самим народом? Такое и в голову не придет. Писать жалобы? Немедленно окажешься в бетонном карцере, откуда тебя вытащат уже безнадежным. А жить надо. И, как писали древние, «не соучаствовать в торжествующей несправедливости», что и есть духовная необходимость, выражение нравственных поступков любого порядочного человека.
Сергей замерз, дрожь охватила его. Спина одеревенела. И он вошел в барак, где его туркмены спали, тесно прижавшись друг к другу.
Ближняя печка едва теплилась. Он открыл дверцу, подбросил три полешка и полез на нары. Полежал, согреваясь, в полушубке, потом снял его, укутался, прижал руки к бокам. И тоже уснул.
Разбудил его безголосый шум движения. То и дело хлопала дверь, морозный пар стелился по полу и пропадал в дверце печи.
Шаркали холявы. Кашляли. Становились стеной у печки. Он сел на нарах и посмотрел вниз. Входили заключенные, все в черных бушлатах и таких же штанах. Они грудились у печки, чуть не садились на нее, стараясь впитать как можно больше тепла. Никто ни с кем не говорил, лишь вспыхивали короткие злые споры – толчки за место. Нехотя отваливались от печки, шли к своему месту, падали на нары в грязных холявах, с грязными руками, видимо, даже умыться не было ни сил, ни желания. Кстати, в умывальниках не было воды.
К печке подходили другие, сдирали с лица, с замотанных платков, с небритых щек потускневший лед, плитки его, хранившие черты лица, как маски, падали на горячее железо и печь сердито шипела. Все чего-то ожидали.
– Уже пора. Когда же? – раздавались нетерпеливые голоса.
– Пятая бригада – на ужин! – хрипло прокричали от двери. – Шестая, седьмая приготовиться!
Усилился проворный ворох одежды, говор, споры. К двери шли, оттискивая друг друга. Выходили в считанные секунды. Минут через пять ушла шестая, потом и седьмая бригады. Из глубины барака возник и вальяжно встал перед бригадой Сергея староста барака. Брови его гневно сошлись:
– Без жратвы решили? На запасах? А ну, по-быстрому! Ты что, детка, распустил своих черномазых? Выкатывайся. Кухня закроется, ждать не будет.
Сергей соскочил, потянул за ноги одного, другого. Туркмены задвигались, папахи на головах, сонные глаза уставились на Сергея. И с опаской на старосту.
– А ну, рысцой, гвардия!
В переполненной столовой толкались, стояли, сидели за столами, ругались, в углу кого-то били и вытаскивали за попытку получить ужин по второму разу. Четыре раздатчика работали как автоматы: две ложки каши – бросок, черпак супа – бросок, кружка чая и пайка – еще бросок. Следующий! Многие ели стоя, ложек не хватало, суп пили через край, макали хлеб, вылизывали из мелкой тарелки остатки каши. Двое служителей-блатняков выталкивали из столовой тех, кто пристраивался к очереди, били с животным наслаждением.
Мало чего людского оставалось в этой толпе, уже лишенной привычных человеческих качеств: достоинства, уважительности, внимания к окружающим. Лишь алчное, агрессивное проглядывало в этих людях, отброшенных на грань смерти, почувствовавших ее холодное дыхание. Немногие тихие, сохранившие человечность, не замечались, на них глядели как на ненормальных.
Морозов получил ужин одним из последних, ложка у него была своя, поел скоро и не жадно, сунул ложку за голенище валенка и, махнув, своим, повел к выходу.
В перекрестном свете прожекторов метались черные тени – от столовой к уборной, оттуда – к баракам. Цепочка выстроилась у дома фельдшера. Туркмены тоже потянулись к уборной, и Морозов, махнув рукой, направился в барак. Мороз жег щеки и забирался под одежду.
У входа его ожидал десятник. Оглядел, выпятив губы, спросил:
– Черных ты привез?
– Самого привезли. Вместе с ними.
– Ладно. Слушай и запоминай. Наряд на завтра такой: крошить и грузить в короба взорванную ночью породу. Отвозить короба к тросу, цеплять крюк и забирать пустые короба. Норма на одного четыре тонны. На всю бригаду сто шестьдесят коробов при стометровой дороге. Ясно? Ломы и лопаты при спуске в карьер. Подъем в пять. Работа с шести до шести. Обед в забое, ужин в зоне. Вопросы есть?
– Сколько человек смогут тянуть короб?
– Здоровые – шестеро, твои малосилки вдесятером. Надо организовать, понял? Для памяти скажу: сто процентов нормы – восемьсот граммов хлеба, горячее по первой категории. Ниже восьмидесяти процентов – шестьсот граммов и жидкая баланда. Полнормы – штрафной паек, четыреста граммов.
– Это же лошадиная норма, разве кто-нибудь выполняет?
– Я замеряю, я сужу, кто и чего заработал. Понимать надо. Ревизоров у нас нету. Твои, небось, с деньгами?
– Не проверял.
– Ну и дурак, что не проверял. Подумай…
Первый день каторги дался бригаде очень трудно. Они наломали и отвезли, по подсчету человека у троса, всего семьдесят коробов. Штрафной паек с первого дня.
Явился десятник, покачал головой:
– Для начала наброшу, чтобы вытянуть на шестьсот граммов. Дня три, пока привыкнете. А дальше смотрите, чтобы не загреметь.
Куда можно «загреметь», он не счел нужным объяснять.
Пустую породу, глыбами завалившую края котлована, называли почему-то торфами. Торфу и дернины поверх смерзшихся глины и песка со щебнем было сантиметров пятнадцать-двадцать. Взрывы раскалывали мерзлый грунт на глыбы в кубометр или в четверть кубометра, мелочи для лопат почти не получалось. Ломами, клиньями и тяжелым молотом приходилось разбивать глыбы до подъемного веса; за такую тяжесть брались сразу четверо-пятеро и переваливали ее в короб, потом впрягались и тянули на полозьях до троса. Там стоял канатчик, он подхватывал крюк и одним отработанным движением набрасывал на трос. Легкая, но опасная работа – не проходило и двух-трех дней, как канатчики менялись: либо ранило руку, либо отрывало пальцы все время бегущим колючим тросом.
– Завтра черед твоей бригаде ставить человека на трос. Кого назначишь?
– Попробую сам.
– Ишь ты! – Десятник, по возрасту годный Сергею в отцы, жалостливо оглядел его и покачал головой. – Черномазых жалеешь? Все равно через месяц-два дойдут. Ты себя пожалей. За неделю уже двум бедолагам руки оторвало.
Самое страшное время в забое начиналось с середины дня.
По темноте раннего утра, часов до десяти, когда рассветало, все работали, еще сохраняя тепло барака, так-сяк, как раз в меру, чтобы не замерзнуть. Постепенно силы и тепло истрачивались, все труднее было заставить себя нагнуться, поднять лом или молот, все слабее становились удары и реже чирканье лопат по гравию. Все чаще хотелось не то чтобы лечь (это означало верную смерть от мороза, выход, на который шли немногие, но шли), а хотя бы просто постоять, опершись на лопату или край короба. Руки-ноги ныли от непосильного труда, совсем не работать тоже нельзя. И работать уже нет мочи. Замерзать? Этому противился организм, сознание. И потому ковырялись, топтались, короба тянули все медленней, на тросе их видели все реже.
Было одно спасение: костерок. Собирали веточки на глыбах, раскалывали доски от коробов, зажигали огонь и сразу, в два кольца, затеняли свет тепленького костерка. По ярким кострам сверху стреляли часовые. Они прохаживались на трехметровой высоте по краям забоя, оттуда нет-нет да и слышалось:
– Погасить костер!
Петом уже страшное:
– От огня в стороны! Стреляю!..
И стреляли. Не часто, но выстрелы раздавались, и пуля, срикошетив по мерзлоте, находила жертву. Раздавался крик ужаса и боли, кого-то подымали и везли на полозьях короба в зону. И пока везли, все полторы или две тысячи заключенных в карьере стояли и смотрели, прикидывая, а когда же их черед?..
Счет дням вскоре был потерян. Монотонность труда угнетала не меньше, чем потеря силы. Апатия и полнейшая автоматизация поступков делали лица заключенных странно сходными, как у родных братьев. Сутки двигались томительно – в полутемном бараке, в душном тепле у печи, в спешном походе за едой, в ужасающей стоянке на вахте, откуда, уже замерзшие, шли в забой, где их ждали груды взорванных мерзлых торфов, подгоняющий мороз, когда только трудом можно согреть тело, ослабшее настолько, что требовалось понуждать себя, через силу наклоняться, подымать проклятую глыбу, бросать в короб, толкать, двигать по скрипучему снегу и песку, ждать у троса опередивших и чувствовать, как все больше леденит спину, ноги, лицо… Редкий костерок – это единственная отрада, поэтому даже при всех строгостях в конце дня много коробов выглядели, как остовы недостроенных лодок: одни стойки без досок.
Над забоем «Незаметного», далеко не самого крупного участка на прииске «Пятилетка», весь день стояла серая мгла, образованная дыханием множества людей, дымом костерков. Мгла подымалась, унося в открытое небо тепло человеческих тел. Но серый экран снова повисал над огромной ямой, где под ногами заключенных лежал почти обнаженный для летней добычи золотоносный слой. Никто не обращал внимания на богатство под ногами. Будь оно проклято!..
Вообще о золоте не говорили, это слово считалось заклятым. О нем не думалось, подножье выглядело совсем прозаически: смороженная глина, песок, щебенка, там не блестели самородки или крупицы. Пустые торфа счищали не до конца, этот глубинный слой ненавидели еще до его очищения.
Перед сном Морозов старался думать о днях, которые ему еще надо прожить в заключении. Семьсот с чем-то дней, потом просто семьсот. Очень много. Он понимал, что прожить их на прииске не удастся. И скоротечные весна и лето не будут отдыхом, они заполнятся все тем же непосильным трудом. Ему говорили, что на промывке работают в две смены. Где-то в нескончаемой веренице дней пододвинется и его последний день… Как не хотелось думать о конце жизни в свои двадцать два года! Вот здесь он больше трех недель, а уже четырех туркменов пришлось увезти на площадку позади фельдшерского домика, где на утоптанном снегу лежало более полусотни трупов, раздетых до белья. Зарывали их раз в месяц. Экономили взрывчатку и трактор с прицепом.
Страшно, горько, но слез не было. Тупая жуть. Что-то стронулось в сознании. Ужаса и горя вокруг было так много, что на сострадание и жалость к себе и к другим оставалось все меньше чувства. Какое-то равнодушие постепенно захватывало его сознание, вытесняя из сердца все доброе и человечное. За что ему так рано пришло это наказание? Как вообще возникло в России все это жуткое, каторжное? Миллионы русских, конечно, знают о лагерях. И молчат. Даже те, у кого исчезли близкие.
В поисках ответа он насиловал память, перебирал прочитанное. Не было ответа в учебниках, в благостных романах, написанных словно под диктовку одного режиссера: «Легко на сердце от песни веселой…» И однажды он вспомнил слова матери, сказанные ему в Городке в минуты короткого свидания: «Вся надежда на Бога, сынок. Молись, не забывай. Помни, Спаситель тоже страдал…» Тогда он воспринял эти слова поверхностью сознания. И сейчас он не обратил взора к Небу. Бога называют Всемогущим. Почему же он не поразил своим могуществом вот это злодейство. Может быть, потому, что люди сами отвернулись от Бога?.. Ему хотелось плакать. Но слез не было.
Морозов не знал, что за люди рядом с ним, у него не появились новые знакомые, как и у всех других. Люди были замкнуты, собственных страданий хватало каждому. Но из обрывков нечастых разговоров он догадался, что в бараке больше всего людей городских, интеллигентных. Еще на этапе – в поезде, на теплоходе – вокруг него были учителя, студенты, инженеры, партийные работники, высшие служащие, духовные лица, умные рабочие, думающие крестьяне, даже дворяне высокого происхождения. И отношения там складывались дружеские, общая беда сближала, все старались помогать друг другу.
Как скоро все они менялись здесь! Каторжный труд, насилие, голод, холод, издевательство уголовников – все это разъединило людей, отшвырнуло друг от друга, повергло в одиночество, к дикости и рабскому поклонению, поставило на грань выживания. За кусок хлеба кидались друг на друга. Те, кто вчера дорожил честью, стали ловчить. Кто молод и силен, отказывали в помощи больным. Знания и ум обращали на хитрость, если она хоть чем-то облегчала положение. Деградация личности… Эти слова выплыли из давно прочитанной книги.
Неожиданно выдался «актированный» день: мороз больше пятидесяти. Лагерь не работал. По жребию ходили за дровами, жарко светились бока у печей-бочек. Кое-кто сумел попасть в баню. Со всеми туркменами Сергей тоже побывал в бане, вымылся сам и постирал белье. В бараке слитно загудел разговор. Если бы не сосущее чувство голода, то прямо рай. Нет, это еще не деградация, – Понимаю, Николай Иванович. Вы знали Ленина, могли что-то сказать и вас… А такие, как я, комсомольцы? Почему нас тоже?..
– Нужна атмосфера страха, тогда – полное повиновение. Испуг стократно велик, когда берут и невиновных.
– Говорят, были новые процессы?
– Да, чистка продолжается на всех уровнях. Но я ничего не читал, клочка газетного здесь не найдешь.
– Где мне отыскать отца Бориса? Такой старый, слабый, он скорее всех погибнет…
– Смотри внимательно на лица. На разводе, в столовой. Бедный священник, возможно, как и я, прикован к нарам.
Сергей принес кипяток, кусок хлеба. Они почаевничали, посыпав хлеб солью.
– Я потерял адреса, Сережа. У меня есть огрызок карандаша и лист бумаги. Сейчас снова запишу твой адрес и дам свой. Вдруг оказия будет?
Клочок бумаги Сергей спрятал в кармашке еще сохранившейся рубахи.
От входа заорали: «На ужин!»
– Я вам принесу, – сказал Сергей.
– Сперва доложи старосте барака. Он жетон выдаст.
Хоть и тяжкое вышло свидание, а все же на сердце полегчало. Есть и в этом аду старый друг!
Они поужинали вместе, на нарах у Верховского. Еще поговорили, вернее, пошептались. Барак затихал.
– Ты иди, Сережа, а как будет возможность, приходи. Я-то не могу. Спокойной тебе ночи, дорогой. Да, вот еще. Если судьба сведет с Виктором Павловичем Черемных, передай и ему адрес. Вдруг тоже потерял? Мы с ним договаривались… Ты в забое?
– С туркменами. Сейчас крючником стою. Моя бригада совсем выдохлась. Холод убивает их быстрее, чем нас.
– Боже мой! Боже мой! – вырвалось у Николая Ивановича.
Снизу Сергей еще раз оглянулся. Николай Иванович сидел, закрыв лицо руками.
Уснул не сразу. Лежал и думал. О нынешнем и будущем, если оно получится. О Верховском, который на полпути к кончине. Об отце Борисе, который где-то здесь. И о Боге, обязательно возникающем в сознании человека, когда он на краю… Далекое, туманное потянулось вслед за этими мыслями: вспомнилось детство, потом лесной Унгор, запах вспаханной почвы, девичьи песни на улице, чирканье коньков на льду Городка. Раздвинулись рамки жизни, забой отошел куда-то в сторону, как отходит поутру страшный сон. это помрачение. Ошиблись чекисты. Люди все еще были людьми.
Морозов шел по проходу за кипятком и услышал тихое:
– Сережа! Сергей…
В полутьме трудно было узнать, кто звал, он остановился и огляделся. На верхних нарах сидел человек и улыбался, помахивая рукой. По застенчивой белой улыбке он узнал друга.
– Николай Иванович? Это вы?..
– Я, дружище, я самый. Сейчас сползу, поговорим.
– Не спускайтесь, я подымусь.
Он запрыгнул на нары и очутился рядом с Верховским, товарищем по пересылкам и теплоходу. Его трудно было узнать. Еще недавно такой чистый, белолицый, русоволосый, с умным и ясным взглядом бывший секретарь горкома выглядел старым, немощным, отчаявшимся человеком.
Они поцеловались, прижались щеками. И оба заплакали.
– Вот как с нами… – сквозь слезы произнес Верховский. – Всего ждал, очень плохого, но чтобы так… Ты давно здесь?
– Почти месяц. А вы?
– Нас вслед за тобой. Прямо сюда.
– А я на стройке успел побывать. Там много легче. Потом привезли в машине с туркменами, помните их?
– Да-да. И нас тоже разделили. Меня и отца Бориса сюда, а Черемных и Супрунова повезли дальше на север. Вряд ли им лучше.
– Значит, и Борис Денисович здесь?
– Ни разу его не видел. В такой тьме народу, с таким режимом… Что же с нами будет, Сережа?
– Я у вас хотел спросить.
Верховский огляделся и тихо сказал:
– Это лагерь уничтожения. Никто долго не выдерживает. У меня что-то со спиной, как приехал, надорвался. Не могу ходить, только с опорой. И это, представляешь, как спасение. Ты очень похудел, милый. Видно, судьба наша… Ни писем, ни газет, ни посылок. Запрещено, чтобы мы скорее…
– Зачем это надо? Кому?
– Ему. Понимаешь, ему, восточному владыке. Теперь я все могу высказать. Но имей в виду, что здесь любое слово опасно, в бараках много осведомителей, при лагере есть оперативник-чекист, как они себя называют. Уже были новые приговоры и расстрелы. Но не в этом дело. Скажу, чтобы ты знал, если выживешь. В стране после смерти Владимира Ильича произошла тихая контрреволюция. Ее лидер – Сталин. Он такой же троцкист, как и Троцкий. Он устранил не соперника по идее, а соперника за власть, вот в чем разница. Это жажда к жизни, та самая жажда, которая «юношей питает, отраду старцам придает». Не может быть, чтобы страшное опрокинуло жизнь. Надо только перенести все это, подброшенное судьбой не одному ему, а тысячам и тысячам!