Текст книги "Кольцо Сатаны. (часть 1) За горами - за морями"
Автор книги: Вячеслав Пальман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
НА СЕВЕР, НА СЕВЕР.
Теперь на «берзинских» заключенных, одетых в полушубки и валенки, посматривали как на аристократов. И не только посматривали, но и следили за ними с великой тщательностью, постоянно ожидая оплошки, чтобы воспользоваться ею и «увести» из-под носа хорошую одёжу.
Ночами кто-нибудь из пятерых не спал. А чтобы ненароком не уснуть, к бодрствующему присоединялся еще один – в разговорах и долгая ночь не казалась очень утомительной. И оплошности не произойдет.
Прошли те времена, когда по зоне заключенные ходили свободно и даже пользовались возможностью выходить в город. Из разных мест Колымы приходили сведения, что последние так называемые поселения, где жили относительно вольно, превращены в зоны со строгой охраной, что работать стало трудней, а еда хуже. Павлов и Гаранин «наводили порядок».
– Здесь все пришло в соответствие с духом времени, – тихо говорил в кругу своих Николай Иванович. – Нас уже перестали числить людьми. Мы стали рабами. Нас не хотят просто расстреливать или держать в тюрьме, по нынешним временам это кажется неким милосердием – тюрьма, койка, трехразовое питание. Нет. Удел другой: не просто расстрелять или замучить в тюрьме, а заставить работать до тех пор, пока человек не упадет в бессилии. Казнь трудом и морозом.
– Тихо, тихо, Николай Иванович! – Черемных обнимал его за плечи. – В ваших суждениях есть несоответствие. Для Дальстроя нужна рабочая сила. И золото. Кто бы ни был руководителем этого филиала НКВД, он обязан поддерживать заключенных в рабочей форме. Мы ведь еще должны оправдать расходы по содержанию тюрем, охраны и следователей. Так что обстоятельства вынуждают местных руководителей создавать для колымчан условия жизни. – И, задумавшись на минуту, добавил: – Интересно, есть ли в Магадане обком партии, советская власть, или все это сосредоточено в самом Дальстрое?
Разговор утих. Потрескивали в бочке лиственничные поленья, от белья над печкой подымался пар. Барак выглядел полупустым. Большинство заключенных с «Кулу» уже отправили в глубь Колымы. И часть следующего этапа, прибывшего с «Джурмой», одетого в черные бушлаты, уехали вслед за ними. Лишь сотня-другая «полушубков» остались по недосмотру в пересылке.
Иван Алексеевич оглядывался – не слышал ли кто Верховского? Чужих рядом не было. Тщательно скрываемая правда была высказана без недомолвок, та самая правда, которая ходила в народе, не мешая этому народу славословить Сталина, выкрикивать осанну в честь «вождя всех времен и народов», заглушая немного сердечную тоску и мысли о том, куда приведет их жестокий и циничный деспот.
И Сергей понял, наконец, по какой такой причине с ним обошлись как с преступником: он откровенно высказал слова поощрения тем, кого расстреляли или посадили, ведь они были соратниками Владимира Ильича, более близкими к Ленину, чем Сталин! Что за время, что за жизнь, если все ленинское отодвигается на задний план истории, а над народами страны светит ослепляющее и сжигающее солнышко? «Сталин – это Ленин сегодня!» писали на плакатах.
Ужас какой-то!
В теплом бараке на полтысячи человек они прожили еще около десяти дней. Ходили по зоне, вызывались сами идти за дровами. Вот тогда Сергей и увидел город Магадан, вернее, единственную улицу из кирпичных трех-четырехэтажных домов, которая начиналась от перевальчика между парком и бухтой Нагаева и уходила вниз до здания почты и телеграфа, за которым текла речка Магаданка и начинался первый километр Колымской трассы.
По обе стороны от главной улицы, конечно же, имени Сталина, ветвились боковые улицы из деревянных домов и бараков. Недалеко стояла высокая кирпичная школа, а ниже и правей подымалось новенькое четырехэтажное здание Дальстроя, за которым туманилась морозная низина. Там распластался на многие гектары пересыльный лагерь за колючей проволокой ограждения с мрачными угловыми вышками. Рядом с зоной чернел угрюмо приземистый «дом Васькова», тюрьма, известная всем как место, откуда не выходят. В тюрьме расстреливали или просто умирали от пыток и голода.
На окрестных сопках, покрытых темно-зеленым стлаником, уже улегшимся на землю и кое-где присыпанным снегом, стояли высокие, сильно изреженные лиственничные леса, иные деревья были неохватно толсты. Здесь пилили дрова. Отсюда город внизу выглядел большим и дымным таежным поселком, который только-только прижился в неродимой стороне. Место, впрочем, удобное и по-своему красивое. Покатая к востоку ровная площадка, две округлые сопки по краям – сразу за перевальчиком; наконец, бухта, похожая сверху на удлиненную каплю воды, узким проходом соединенная с морем. А восточнее города – река и темная от леса долина, убегающая к поселку Ола, где высаживались первые партии геологов-поисковиков. Пока еще мало затронутый лиственничный наряд покрывал подножия сопок, забирался выше, уступая там место стланику.
По Колымскому шоссе почти непрерывно в оба конца шли автомашины, среди них много крытых фанерой «перевозок», в кузовах которых, плотно сжавшись, сидели три десятка заключенных. Машины шли на северо-восток, навстречу им бежали другие – груженные рудой-касситеритом, деталями машин, требующими ремонта, бревнами, дровами. Все, что морем доставляли теплоходы «Н. Ежов» (бывший «Г. Ягода»), «Кулу», «Джурма», «Индигирка», «Дальстрой» и несколько небольших судов, порт принимал и отправлял в город и на трассу. Все золото, что добывалось на Колыме, вывозилось либо на военных кораблях, либо самолетами. Морской путь во Владивосток проходил проливом Лаперуза, мимо японских берегов.
Ноябрьское солнце еще светило, но уже не грело, в природе преобладали белые и серые тона, наводившие грусть при одном воспоминании о том, как далека отсюда родина, Россия, оставшаяся в памяти теплой и светлой. Лежала она за морями, за горами, и от этого становилось еще тяжелей. Тем более что впереди была жуткая неизвестность и каторжная работа.
Ближе к вечеру, когда Сергей, нагруженный дровишками, возвратился в лагерь и был принят охраной вместе с двумя десятками других заключенных, в глаза бросилось новое возбуждение: много бегающих заключенных, озабоченные лица, скорые – на ходу – переговоры – все это являло собой наступление каких-то перемен. Охрана была на редкость строга и подтянута, несколько вохровцев со своими помощниками-уголовниками загоняли всех в бараки, хотя до темноты оставалось не меньше часа. Уже шли на ужин первые группы, но не вразброд, не толпой, как всегда, а партиями и с охранниками. Казалось, даже воздух стал более жестким, нормированным, как хлеб и баланда. Скорей, скорей в столовую! И так же быстро назад.
Черемных, Супрунов, Верховский и отец Борис кучно сидели на нарах и разговаривали вполголоса, постоянно осматриваясь, словно заговорщики.
Сергей с ходу спросил:
– Что это все такие суматошные? Случилось что?
– Больше по дрова не пойдешь, – сказал Супрунов. – С нашими статьями из лагеря ни шагу. Приказ нового начальства.
Он сел – голова к голове. И тогда Черемных сказал, что подтвердились слухи о том, что Берзина арестовали. И всю головку Дальстроя. Новое руководство прибыло из Москвы. Пайку урезали сразу на двести граммов. Срочно готовят списки на этап, уркачи видели на автобазе как сбивают фанерные укрытия. На подходе еще теплоход, для заключенных освобождают пересылку. Так что, прощай Магадан!
Ночью из соседнего барака, где жили в основном ленинградцы, увезли всех до одного, это были люди, прошедшие за два года все тюрьмы и лагеря в разных концах страны, измученные и мало приспособленные к работе на приисках.
Спать в бараке ложились встревоженные. По проходу то и дело проходили наряды вохровцев с расстегнутыми кобурами наганов: видно, для быстроты действия кобура у каждого была не на боку, а почти на животе. Подъем по свистку проходил на час раньше, в пять утра. В шесть в их бараке уже выкрикнули сто пятьдесят фамилий и увели с вещами. Свободные нары сразу же опрыснули карболкой, ее удушающий запах надолго повис в бараке. Оставшимся разрешали выходить группами по двадцать пять человек до уборной и обратно. Такой же порядок сохранялся и во время завтрака.
А к середине дня зону стала заполнять новая толпа с теплохода. Тысячи заключенных, шатающихся от долгого и голодного путешествия, пропускали через душевую, одевали в ватное и заталкивали в бараки.
На улице заметно похолодало. После нескольких дней оттепели, когда ветер дул с моря, установилась подозрительная тишь и открылось небо. Сверху на землю свалился мороз, крепкий и еще влажный. Чувствовалось, что зима берет погоду в свои руки.
Прошло три, потом пять дней. Ежедневно всех выгоняли к вахте, с возвышения выкрикивали фамилии, названные отходили в сторону и садились. Кто не отзывался, тех искали и после били на виду у всего лагеря. От железных ворот через короткие промежутки времени отходили полные (по тридцать человек) машины.
– Мужики, – командирским тоном сказал Черемных, – при первом намеке на этап – не потеряться в многолюдстве. В списках мы должны быть рядом. Но все может случиться. Домашние адреса у всех запрятаны? Через родных будем искать друг друга, как договорились.
– Если Господь сподобит, не потеряемся, – отозвался отец Борис.
У него успела отрасти борода, усы. Голубые глаза с нескрываемой болью осматривали лица друзей. Хотел запомнить навсегда.
Начали разгружать их шестой барак. Супрунов, что-то подсчитав, сказал:
– Сегодня до нас не дойдет. С того конца начали.
Сергей на нарах спал крайним слева. Дальше места занимала группа туркменов, их привезли позже. Русский язык среди них знали лишь двое. В своих лохматых папахах и в черных стеганых халатах с бушлатами поверх, они громко разговаривали по-своему, суетились, переодевались, а потом вдруг обратились все на восток и стали на колени. Молились, проводя ладонями по лицу и груди. Молитву им закончить не дали. Нарядчик подошел ближе, сказал «ваш черед» и стал выкликать, а знающий русский язык – повторять фамилию. Названный отходил за спину нарядчика и садился.
Друзья Сергея прощались друг с другом и с ним. Сейчас и их тоже… Но вызовы вдруг прекратились. Часть туркменов уже шла к выходу. Им кричали оставшиеся, размахивали руками, пытались идти за единородцами, вохровцы грубо остановили. Загалдели протестуя, так не хотелось расставаться с земляками. Охранники бесцеремонно вытолкали названных наружу, одному в кровь разбили лицо.
До вечера Сергей и его спутники, как и оставшиеся туркмены, не вышли за зону и вернулись в барак. До утра, это понимали все.
Когда перед сном четверо из друзей пошли в уборную, на дворе, на черном и чистом небе светились какие-то особенно мохнатые, большие звезды. Луна выкатывалась из-за сопки – светло-зеленая, равнодушная к горестям земным. Подувал настырный северный ветерок, мороз пощипывал лицо и руки.
В темноте огнями светился только многоэтажный дом Дальстроя. И подведомственный ему Севвостлаг. Судьба (жизнь или смерть заключенных) на обширном северо-востоке страны зависела сейчас и в предвидимом будущем только от этих сидевших в кабинетах людей, старательно исполнявших приказы своих начальников Павлова и Гаранина.
Утром, когда в бараке раздался свисток и заключенные, как овцы, опережая друг друга, бросились в уборную, чтобы потом успеть наскоро умыться, на улице было еще совсем темно. Луна, сделав обход неба, скрылась за высокой сопкой Марчекана. На земле лежал толстый слой изморози, казалось, что из глубин земных вымораживается последнее жизненное тепло. Дул сердитый северный ветер, он обжигал лица и руки. Ранняя зима…
Наскоро справившись с утренним обрядом, простояв долгие полчаса в очереди к раздаче и жадно выпив через край миски перловой баланды, приберегая пайку хлеба на день, заключенные скорым шагом возвращались в бараки. А через полчаса туда уже ввалились нарядчик с вохровцами, чтобы продолжить прерванный вечером вызов на этап.
Туркмены тревожно и громко переговаривались. Они толпились около нарядчика и, услышав свою фамилию, чуть не бегом бежали к выходу, похоже, надеясь, что еще смогут увидеть, догнать своих, увезенных вчера.
Отец Борис не таясь перекрестил Сергея. Все пятеро перецеловались друг с другом. У Николая Ивановича на глазах блестели слезы. Еще раз договорились при всякой возможности писать. Нарядчик как раз выкрикнул имя последнего туркмена и сложил было списки, но охранник, считавший людей, сказал ему:
– Двадцать девять…
– Как так? Тридцать!
– Вчера одного лишнего прихватили.
– А, черт!..
Он вернулся под свет лампы, стал листать списки. Все замерли. Сейчас он назовет тридцатого, чтобы заполнить машину.
– Морозов! – с какой-то злостью крикнул нарядчик.
Сергей медлил. Может, ошибка?
– Морозов! – все более раздражаясь, снова крикнул нарядчик.
– Я! – произнес Сергей машинально.
– Заспался, что ли? Имя?
– Сергей.
– Бери шмутки. Быстро!
Свет померк в глазах Сергея. Отделили. Одного. Он оглядел потерянные лица друзей, жалкЬ улыбнулся, обнял стоящего рядом отца Бориса и пошел за туркменами. Что делать?..
Как по бараку шел последним, так и в машину забирался, когда все скамьи были заняты. Свободным было лишь одно место справа у заднего борта. Он сел, охранник опустил брезентовый полог, навинтил гайки на болты и пошел в кабину. Еще пять-семь минут, машина загудела и, подскакивая на мерзлых комьях, пошла по улице и оказалась за почтой, на Колымском шоссе.
Сергей крепился. Не плакал. Он сидел, прищурившись, крепко сжав зубы. Он был в таком взбешенном состоянии, что мог убить всякого неосторожного, посмевшего сказать ему что-нибудь насмешливое или оскорбительное. Один среди чужих.
В машине царила тупая тишина. Покачивались мохнатые папахи. Сосед слева все ниже опускал голову, пока не заснул. Спал, несмотря на холод, врывающийся в щели по краям брезента. Сергей всей спиной ощущал, как, завихряясь в кузове, под его полушубок проникал морозный ветер. А не все ли равно – замерзнуть где-нибудь на прииске или сейчас! В уме почему-то проносилось горьковское «человек – это звучит гордо!», и все отчаяние, вдруг окаменев, обратилось в презрительное равнодушие к почитаемому писателю. Какой издевкой звучали эти слова на Колыме…
* * *
Как в дантовом аду, в Северо-Восточном лагере существовало несколько кругов страданий для заключенных, оказавшихся за 64-й параллелью северной широты.
Немногочисленные ныне здравствующие и все давно погибшие сходились тогда во мнении, что нижний, самый страшный круг обозначался золотыми приисками в любом из пяти управлений, поделивших территорию Колымы. В самом конце 1937 года, когда теплоходы, трудясь на трассе Вторая речка (Владивосток) – бухта Нагаева (Магадан), успели переправить на Север около двухсот тысяч заключенных, и не меньше чем семеро из каждой десятки обязательно оказывались в этом нижнем круге. Прииски Дальстроя называли «основным производством», а все другие производства – дорожное, автомобильное, лесозаготовительное, речное и морское, рыболовецкое и совхозное – все они работали на «основное производство», которое и приносило главный продукт – золото или касситерит, то есть олово.
ОСЕДЛАЯ ЛАГЕРНАЯ ЖИЗНЬ
Вероятно, Сергей Морозов родился под счастливой звездой. На «основное производство» он поначалу не попал. Помогли туркмены.
В учетно-распределительном отделе и на пересылке в Магадане уже знали, какими никудышными работниками оказывались на Севере жители жарких стран. И не стали дразнить начальников приисков и горных управлений посылкой туркменов. Машину с ними адресовали на строительство большой казармы возле моста через реку Колыму на пятисоткилометровом расстоянии от Магадана.
Едва под колесами крытого грузовика с полуживыми от холода пассажирами прогремели гулкие доски мостового настила, как машина сбавила ход и повернула с трассы налево, а вскоре и остановилась у ворот лагеря.
Была ночь, светила половинка луны, вокруг зоны лежал мятый-перемятый грязный снег, дали занавесились темнотой и только около ворот и вокруг зоны было светло от прожекторов. Они вырывали из тьмы большой квадрат за колючей проволокой.
– Вылазь! Становись по четыре! Плотней, плотней! – покрикивал конвоир, стараясь ускорить сдачу партии «новеньких» и убежать в теплую казарму.
Скоро не получилось. Сергей хоть и спрыгнул первым, но сразу повалился на снег: ноги одеревенели, не слушались. Большинство его спутников тоже не устояли на ногах в своих ватных бахилах. Как позже выяснилось, у троих были серьезно обморожены ступни, они катались по снегу и стонали, что-то выкрикивая гневное и дикое.
Из вахты вышли двое заспанных дежурных, подскочил лекарь, немощных поволокли в зону. Сергей поднялся, сделал несколько неуверенных шагов. Ноги щипало, они затекли от долгого сидения и холода. Своим ходом прошел через вахту, нарядчик принялся перекликать новеньких по фамилиям, матерился, отталкивая одного за другим в сторону, наконец, сверил со списком и повел в барак.
Распахнулась утепленная дверь, обитая поверх сена мешковиной. Подтаявший лед по краям двери посыпался вниз, от порога в темный барак повалил морозный туман, кто-то на нарах отвел душу трехэтажным матом. Торопливо протиснулись – и сразу к теплой печке с трубой, там едва горели последние головешки. Туркмены окружили печь, совали к железу руки, снимали папахи. Сергей расшуровал золу, положил пяток поленьев, приготовленных к утру. В трубе загудело, бока бочки малиново засветились.
Слева от входа трехэтажные нары были свободны. Ни тюфяков, ни подушек. Но и голые доски в теплом и смрадном помещении после холодного кузова показались пушистым ложем. Сергей постелил полушубок, под голову тюфячок с одеждой и лег в валенках, а через минуту снял и валенки, чтобы сделать из них подобие подушки. В следующие пять минут он уже спал. Ни возбужденный говор туркменов, ни беспокойные движения соседей по нарам не могли разбудить его после утомительной дороги, за время которой все его тело, казалось, пропиталось холодом. И во сне он дрожал и сжимался калачиком. Но не просыпался.
В шесть утра, когда еще стояла глубокая ночь, в лагере раздались резкие удары железа о рельсу. Звуки не сразу доходили до сознания спавших. Сергей вскинулся, сел и никак не мог понять – где он и что с ним. Вокруг, молча, суетились тени, светились под крышей лампочки, печки гудели, распространяя тепло. Возле каждой плотно стояли или сидели на корточках молчаливые люди. Кто сушил над самым железом портянки, носки, кто-то блаженно охал от жары, хлопала дверь и тогда видно было как ползет в помещение морозный туман. По скорости этого потока определяли насколько холодно на дворе.
Ругались, молча оттесняли друг друга от печки, на нарах постанывали, шевелились те, кто не мог подняться. А у вахты, через небольшие интервалы, продолжали бить молотком по рельсе, каждый резкий звук заставлял вздрагивать. Полчаса на сборы, полчаса на завтрак – и всем построиться около вахты.
Вновь прибывших на работу не вызвали. После семи, когда в бараке остались только больные, туркменов и Сергея повели в столовую, за пять минут они проглотили перловку с запахом соленой рыбы. Триста граммов хлеба запили теплой подслащенной водой.
Уже в бараке поняли, что у них выходной. Сергей устроился сушить портянки, рядом с ним освоили места еще человек десять. Дров оставалось мало, и дневальный, разбитной мордастый мужик, затрубил тоном приказа:
– Черномазые, которые ночью приехали, после бани – за дровами, понятно? Топоры дам. И провожатого. А то ведь как: у печки все, а за зону никого. Ты с ними? – спросил у Сергея.
– С ними, из Магадана.
– Ну что там? Как новое начальство?
– Не знаю, не встречался.
– Твои по-русски кумекают?
– Двое или трое. А что?
– А то, что тебя определят в бригадиры, понял? Работники они, вижу, квелые, так что все шишки покатятся на тебя.
– Не впервой…
В бане им выдали желтое и грубое белье, полчаса ушло на мытье и стирку. Сюда же заглянул лекпом, молодой фельдшер, и троих назначил в стационар: ступни у бедняг посинели и опухли. Обратился к Сергею:
– Ты, вроде, посмышленей. Забери их прямо отсюда. Из каких краев сам-то?
– Рязанский.
– А статья?
– Дрянная статья, пятьдесят восемь-десять. Особое совещание.
– Это хуже, парень. Раз Особое совещание, значит, только общие работы.
– Знаю. Растолковали по пути.
– Ты вот что. Просись к бетонщикам. Не на холоде все же.
– Спасибо, попробую. Худо здесь?
– А то… И все-таки лучше, чем на приисках. Там уже по двенадцать часов вкалывают. На полный износ. У нас пока десять часов осталось. И то больных уже девать некуда. В день одного-двух жмуриков вытаскиваем.
– Жмуриков?..
– Ну, покойников, значит. А я почти твой земляк. Тульский я, город Белев, знаешь? Прямо из медтехникума и сюда. Спецколлегия судила, пять годочков. Ну, будь! Заглядывай, потолкуем.
Вот так для Сергея Морозова началась уже не пересыльная, а оседлая лагерная жизнь. Засыпая вечером, он привычно подсчитал: осталось ему два года и полтора месяца. Семьсот восемьдесят четыре дня.
В тот день его вызвали к нарядчику.
Молодой и крепкий мужичок, как потом выяснилось, сверхсрочный старшина, из армии, с пятью годами за изнасилование, он оглядел Сергея с ног до головы и усмехнулся:
– Тебя обмундировали, как на парад, а твоих чучмеков оставили в холявах, кое-как. Бригадиром у них будешь, ты в одном списке. Котлован под фундамент рыть. И построже с ними, чуть что – в рыло. Ты кто по специальности? Агроном? Ну, здесь полей-огородов нема. Хотя с твоей статьей и брагидиром-то…
– А я не пойду бригадиром. Я работать буду как все. Приходилось когда-то и бетонщиком, – соврал Сергей. – А бригадиром к туркменам назначайте из них, там трое по-русски говорят. Им сподручнее и в рыло, и все такое.
– Ну, смотри. У бетонщиков тоже не мед. Я хотел помочь тебе. Деньги есть? Дай пятерку взаймы.
Сергей дал, хотя у самого осталось четырнадцать рублей. Понял, что нельзя не дать, от этого ухаря много чего зависит. Наверное, он уже привык обирать всех и каждого.
Этапники отдыхали до обеда. После рыбного перлового супа, ложки перловой каши и четырехсот граммов хлеба на обед и ужин сразу же погнали за дровами. Все ближние сопки уже стояли голые, идти пришлось километра за два, конвоир знал, где остался лесок, туда уже наторили тропу в глубоком снегу. Рубили молодые лиственницы, свалили одно старое дерево, разделали, каждому балан на плечо или бревно на двух.
У входа на вахту у них отобрали половину дров. Тут были свои порядки, не поспоришь.
Все бригады возвращались к шести часам, уже потемну. И по тому, как входили, как сразу кидались к печкам, как готовы были горло перекусить за место у тепла, Сергей понял, каково пробыть десять часов на морозе. У всех лица в белом, лед нарастал на бровях, усах, на небритых щеках, под носом тоже натеки льда. Никто не произнес и слова, пока не разморозили лица, пока не унялась дрожь в настуженном теле. Грели в консервных банках воду, жадно глотали горячее, обжигая руки и рот. И после разговаривали мало. Все были чужими друг другу, боялись сказать что-нибудь такое… Сидели на нарах, вздыхали и тупо глядели перед собой. Каторга.
Бытовиков в бараке оказалось десятка полтора. Они устраивали в своем углу нескончаемый шум, дрались за теплые места, скидывали с нар старых и больных интеллигентов. Завладев местом у печки, садились играть в карты, гоготали, матерились, сил хватало, поскольку все блатные места в лагере принадлежали им. «Классовое расслоение», – невесело подумал Сергей.
Его притягивали к игре, считали за своего: молодой, крепкий, еще не успевший истратить силы на лагерной работе, не превратившийся в «доходягу». Он отказался и раз, и другой, и третий, после чего блатные оставили его в покое, хотя и не без зависти продолжали посматривать на валенки и полушубок. Берегись, Морозов!
Он пошел к бетонщикам. Большую половину времени они находились в утепленном помещении, где крутились две небольшие бетономешалки. Здесь оттаивали горы мерзлых песков и гальки. Сергей как ухватился с первого дня за тачку, работу тяжелую, но подвижную, так и катал ее первые десять дней, возил песок и гальку из мерзлых куч в помещение. Тяжело, конечно, десять часов – с малым перерывом – держаться за груженую тачку. На его счастье, бетономешалки то и дело выходили из строя, и тогда работяги отдыхали возле большой печки из железных листов. Десятник у них был тертый калач, в нарядах делал бессовестные приписки и «вытягивал» на сто-сто десять процентов. А это уже девятьсот граммов хлеба и баланда погуще.
К этому времени всю Колыму накрыл обычный зимний антициклон, термометр опустился до отметки в 48–53 градуса мороза. Если было 49, то работали. Замотанные по самые глаза лица, каменеющие ноги, пар изо рта вырывается с шипением, слезы замерзают, не успев выкатиться, – но работали. Стоять нельзя, превратишься в ледышку. Из этого тяжкого испытания многие выходили уже калеками. Чаще всего обмораживали руки, уши, щеки, хуже – когда легкие: верный конец. Другие лишались пальцев, ходили с черными пятнами на щеках.
Надзиратели все в теплых полушубках, ватных штанах, валенках и меховых рукавицах с отдельно отшитым указательным пальцем, чтобы нажимать на спусковой крючок винтовки, не снимая рукавицу, они, как нарочно, подолгу держали бригады на входе и выходе у вахты. В темном предрассветье, в поздний вечер застывали, коченели люди в строю, пока их пересчитывали, впуская и выпуская, пока назначали конвойных, которые не слишком торопились. Тепло одетые, они выходили из натопленных помещений и, кажется, даже испытывали некое удовольствие, задерживая промороженных заключенных на лютом морозе. В этой неспешности было что-то садистское, ощущение высшей власти над интеллигентами особенно, которые и оказывались «врагами народа»… Они были полностью в распоряжении молодых и не обремененных моралью парней.
Уже достаточно наглядевшись на жестокость в тюрьме и на этапах, Сергей как-то очень по-взрослому стал думать – а не с таких ли вот сцен низменного издевательства и начинается воспитание палачей высокого и низшего ранга? Не отсюда ли начиналось скорое продвижение по служебной лестнице новой касты для укрепляющейся диктатуры даже в нашей, в общем-то, милосердной российской стороне? Как они быстро возникли – способные к убийству и садизму, без малейшего колебания или угрызения совести!
Несчетно следователей, тюремщиков, надзирателей, охранников Сергей уже видел во время этапа и вот здесь, в первые месяцы пребывания в лагере. Что это был лагерь невероятно тяжелого труда – понятно. Но причем тут исправительный? Разве дикость, злоба и постоянная угроза смерти исправляли когда-нибудь человека, тем более ни в чем невиновного? Зло способно рождать только ответное зло, но никак не исправление, не доброту. Злобой к «врагам народа» была пронизана вся жизнь в первом из колымских лагерей, куда попал Морозов. Он уже нагляделся, как вывозят из лагеря на санях «жмуриков», чаще всего старых и больных людей, с которыми охрана была особенно безжалостна, хотя эти застывшие лица и могли напомнить им собственных отцов и дедов.
Сергею вспоминались слова отца Бориса, сказанные в вагоне поезда, когда речь у них шла обо всем происходящем в тридцатые годы. Кажется, он пересказывал слова какого-то мудрого философа: «не соучаствовать в торжествующей несправедливости есть нравственная обязанность каждого порядочного человека».
Теперь он часто вспоминал четырех заключенных, с которыми подружился на тюремных этапах. И возникало что-то особенно горькое в том почти мгновенном, неожиданном прощании, происшедшем в магаданской пересылке. Он не успел сказать и слова благодарности этим добрым людям, идущим на смерть, да, на смерть! – ведь у Николая Ивановича Верховского в деле, где полагалось назвать статью из уголовного кодекса, стояли четыре буквы Особого совещания: КРТД, означавшие, как он теперь знал, только работу на «основном производстве» с двенадцатичасовым рабочим днем. И у остальных трех протяженные сроки в восемь и десять лет, какие не мог вынести не один крепкий здоровьем человек. Значит, ехали на верную смерть…
Где эти славные люди, что с ними? И будет ли так милосердна судьба, чтобы послать радость новой встречи?
Только на втором плане у Дальстроя значилась хозяйственная задача: пока колымские лагерники «доходят», они должны успеть «выгрести» из мерзлых недр сколько-то тонн золота. Все поступки больших и малых подчиненных Ежова, какими бы ни были они бесчеловечными, оправданы подобной доктриной. И тем золотом, которое добудут узники Севвостлага.
В первые месяцы 1938 года сумрачные и несколько сумбурные мысли Сергея Морозова, которыми он не мог поделиться ни с одним человеком, полу-чили еще одно доказательство: в бараках заговорили о скором этапе на золотые прииски. Видно, потери в людях там были настолько велики, что постоянно требовалось пополнение, а с юга Дальстрой этого пополнения получать зимой не мог. Оставалось одно: сократить все подсобные предприятия на самой Колыме.
Слух подтвердился. Яро-морозным предутренним часом две крытые машины были нагружены каменщиками и землекопами, которые готовили фундамент под второе крыло казармы.
Лагерь охватила тревога. Около нарядчика, этого всемогущего распорядителя, выдвинутого непременно из стукачей, продолжали увиваться люди, шептались, совали ему в карманы деньги. Он одобрительно кивал, улыбался, делал на клочке бумаги обнадеживающие записи и всячески поощрял раскошеливаться. А через два дня на разводе выкрикнули тридцать фамилий, приказали через полчаса быть у вахты с вещами; в их число попали и все хитрованы. Нарядчик не замечал ни их самих, ни намеков, он просто хотел поскорее отделаться от обманутых людей.
Может быть, этими машинами этапы и завершатся? Так думали, так надеялись. И продолжали работать. Морозов возил свою тачку, ладони его даже под рукавицами покрылись не то чтобы твердой кожей, а прямо-таки сплошной сухой мозолью. Бригада бетонщиков получала высшую категорию питания – девятьсот граммов хлеба. Сильный голод, томивший Сергея в первые недели, притих, молодой организм приспособился и к работе, и к однообразной пище. Пусть бы так…
На Колыме погода отпустила. Повис теплый атмосферный фронт, мороз упал до 28–30 градусов, небо закрыли толстые облака. Днем стало пасмурно, часто шел крупный мохнатый снег, как в средней России, дым из труб не уходил кверху, а стелился. Краснели и смягчались обожженные морозом лица. У вахты уже не было суеты, бригады ожидали выхода спокойно.
Туркмены, с которыми приехал Сергей, стояли в колонне первыми. И тут раздалась необычная команда: