355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Тамара Бендавид » Текст книги (страница 23)
Тамара Бендавид
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:51

Текст книги "Тамара Бендавид"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)

Главным действующим лицом, блестящим героем, деятельным фактором и авторитетным вершителем на конгрессе явился не князь Бисмарк, удовольствовавшийся для видимости скромной ролью «честного маклера», а возведенный в сан лорда Беконсфильда еврей Бенъямин дИзраэли, – и одной из первейших забот его было доведенное до счастливого конца стремление отстоять полное гражданское равноправие и свободу эксплуатации для евреев в Румынии, Сербии и в прочих вновь возникающих политических организмах на Балканском полуострове. Это был первый положительный и крупный результат конгресса, заставивший возликовать все еврейство, сразу почуявшее, какое широкое новое поле открывается для его высасывающей деятельности! Затем конгресс с редким единодушием разрешил Австрии бессрочно занять Боснию и Герцеговину, подразумевая под этим, как естественное следствие такого занятия, вассальное подчинение австрийским видам и независимой Сербии, и независимой Черногории, и всей западной части Балканского полуострова вплоть до Эгейского моря. И русская дипломатия, по замечанию И.С.Ахсакова, видела во всем этом «даже какое-то особое торжество своей политики, и с увлечением, которому граф Аддраши даже и не вдруг поверил, приветствовала как новую эру разграничение сфер влияния России и Австрии на Балканском полуострове». В конце концов выходило, что мы дрались как бы за тем только, чтоб отдать во власть Австрии славян, даже и тех, которые до сих пор пользовались относительной свободой, да еще для того, чтобы предоставить евреям полную свободу эксплуатации всех этих христианских народностей, до сих пор не знавших еще этой язвы египетской. Уже во время самого конгресса между Англией и Турцией была заключена особая конвенция, – в сущности, оборонительный союз, – в силу которого Англия забрала себе остров Кипр. Сюрпризное объявление этой конвенции из уст самого Беконсфильда и завершило собою, 1-го июня, Берлинский конгресс, по выражению дипломатии, «самым неожиданным и блестящим образом». Это был настоящий финальный coup de theatre всего конгресса. «Неужели все это сон, не просто страшные грезы, хотя бы и наяву?»– с чувством ужаса и горечи восклицал И.С.Аксаков [16]16
  В известной речи своей, произнесенной 22 июня 1878 года в Московском славянском благотворительном обществе.


[Закрыть]
,– «Неужели и впрямь на каждом из нас уже горит неизгладимое клеймо позора? Не мерещится ли нам все то, что мы будто слышим, видим, читаем? Или наоборот, прошлое было грезой? Галлюцинация, не более как галлюцинация – все то, чем мы утешались и славились еще менее полугода тому назад?! И пленные турецкие армии под Плевной, Шипкой и на Кавказе, и зимний переход русских войск через Балканы, и геройские подвиги наших солдат, потрясшие мир изумлением, и торжественное шествие их до Царьграда – эти необычайные победы, купленные десятками тясяч русских жизней, эти несметные жертвы, принесенные русским народом, эти порывы, это священнодействие русского духа, – все это сказки, миф, порождение воспаленной фантазии… Вот к чему послужила вся балканская страда русских солдат! Стоило для этого отмораживать ноги тясячами во время пятимесячного Шипкинского сидения, стоило гибнуть в снегах и льдинах, выдерживать напор бешеных Сулеймановских полчищ, совершать неслыханный, невиданный в истории зимний переход через досягающие до неба скалы!»

Нигде, может быть, не чувствовалась живее и ближе вся горечь и скорбь этих слов, как в Сан-Стефано и на русских позициях под Царьградом, на виду этих минаретов и купола св. Софии. Нигде не сказывалась так явно перемена отношений к нам со стороны всех этих разношерстных представителей Европы и местных населений, так как именно там, где еще так недавно все они были преисполнены удивления и почтения к русской силе, а теперь глядели на нее, эту силу, с нескрываемой пренебрежительной насмешкой. И все это приходилось терпеть молча, с болью горькой обиды в ежечасно оскорбляемом русском сердце. Дух уныния, озлобленной скуки и апатии все более и более овладевал русскими под Царьградом. Нравственно удушливое положение их становилось невыносимым, – хотя бы домой скорее, что ли, от этого жгучего стыда и позора! – вот каково было всеобщее чувство. Бежать, бежать прочь и дальше от всех этих немых и живых свидетелей вчерашних наших торжеств и подвигов, – вот было общее желание. И с какой завистью гляделось на тех счастливцев, которые могли тогда же совсем уехать в Россию!

К этой мертвящей, томительной скуке и апатии, еще усиливавшейся от продолжительного бездействия и стоянки в нездоровых местностях, присоединились болезни, – болотные лихорадки, сыпной и пятнистый тиф, близкий к чуме. Солдаты ежедневно мерли десятками по госпиталям, русские кладбища позади лагерных позиций все разрастались и разрастались… Жара стояла убийственная. Плохо зарытые болгарами трупы людей и животных на полях сражений, внутри страны, распространяли зловоние и грозили чумой. Кроме строевых учений начальство старалось занимать войска обширными работами на пристанях, по выгрузке различных предметов довольствия, улучшением путей сообщения в районах их расположения, закрытием падали, лежащей по всем дорогам и вблизи селений, и т. п. Но несмотря ни на что, эта двусмысленная неопределенность положения и полная безвестность насчет ближайшего будущего все-таки накладывали на всех и все в русских станах печать унылой скуки, а вести с Запада и в особенности из Берлина плодили глухое раздражение и горечь сдержанной злобы и на чужих и на своих, – «Вот они, наши настоящие нигилисты!»– повторялось тогда на чужбине вслед за Аксаковым, – «Нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий, которые, как и нигилисты вроде Боголюбовых, Засулич и К, одинаково лишены всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства; и те и другие – иностранцы в России!» И действительно, «самый злейший враг России и престола не мог бы изобрести чего-либо пагубнее для нашего внутреннего спокойствия и мира». Берлинский конгресс действительно казался, в особенности там, в Сан-Стефано, «открытым заговором против русского народа, – заговором с участием самих представителей России», этих «государственных нигилистов», как определил тогда и конгресс, и наших дипломатов, Аксаков.

Но что же! Зато Берлин добился своей цели: Россия была временно ослаблена войной, ее расстроенные финансы стали в еще большую зависимость от Берлина, и Франция от нее отвернулась; между ней и Россией возникло недоверие и охлаждение; славяне ускользнули из-под русского влияния; в среду балканских христиан и их молодых государственных организмов, благодаря умышленному их расчленению и нарочно несправедливому определению их этнографических границ, было брошено злое семя взаимной зависти, вражды и будущих раздоров и усобиц, Австро-Венгрия получила подачку за свой позор Садовой и Пражского мира, и естественным образом должна была отныне пристегнуться к Германии, Англия прикарманила Кипр, ограничила Россию в Малой Азии, – и ликующий еврей Беконсфильд возвратился в Лондон истинным триумфатором. «Всемирный Еврейский Союз» – эта новая великая держава – окрылился и расправил свои когти, а «честный маклер» в Берлине потирал от удовольствия руки: Россия получила от него «достойное возмездие за 1875 год: «не заступайся вперед за Францию!»

XXVII. ПРАВДА СКАЗАЛАСЬ

Общая апатия и скука под Царьградом, общее нравственное недомогание, глухое раздражение и недовольство невольным образом отразились и на сестрах милосердия. Пока кипела война, пока совершались все эти изумительные переходы и подвиги и приносились великие жертвы народом и армией, – нравственное настроение сестер оставалось приподнятым на ту высоту, где они являлись олицетворением самоотверженности и героизма; там не было среди них места никакой мелочности, ни дрязгам, напротив, все они единодушно были заняты своим общим великим делом, все великодушно помогали в работе одна другой, христиански носили тяготы друг друга, и в этом дружеском единодушии и в сознании своего святого призвания и долга крылся тот великий стимул, который нравственно облегчал этим женщинам их великие, часто сверхсильные, труды и лишения, побуждая переносить все это бодро и охотно. Но замолкли громы войны, прошли дни подвигов и торжеств, началась долгая, бездейственная стоянка под Царьградом, полная лишь самых будничных и однообразных злоб и забот текущего дня, – сегодня, как вчера, вчера, как сегодня, все одно и то же без малейшего просвета и разнообразия, при полной неизвестности, что будет впредь и долго ли протянется такое скучное положение, – и вот мало-помалу в среде сестер невольно стали обнаруживаться, незамечавшиеся прежде, последствия несходства личных характеров, темпераментов и лет, неравенства в степени образования, развития, разницы их прежних общественных положений, среды и т. п. Житейская, нередко чисто женская, мелочность под влиянием однообразия и скуки в обиходе вступала между ними в свои права, и тут уже начинали разыгрываться в своем мирке мелочные страсти, самолюбия, эгоистические побуждения, – пошли кое-какие взаимные столкновения, неудовольствия друг на друга, мелкая зависть, мелкие дрязги, мелкие сплетни и ссоры, – и вся эта перемена сделалась исподволь, так обыкновенно, просто и незаметно, как самое естественное дело, точно бы так тому и следовало быть.

Добрая доля всех этих мелочей обрушилась и на голову Тамары. Заметилось вдруг, что она хороша собою, – красивее и моложе всех, – чего прежде как-то не замечалось. Заметилось, что она будто бы слишком уже стала заниматься своим скромным туалетом, – зачем, например, завелись у нее эти духи «violette de Раrmе», это тонкое парижское мыло, как будто нельзя мыться обыкновенным яичным или кокосовым! Зачем появились эти маленькие boucles l’amour на лбу и висках? Каждый бантик, черная бархатка на шее, какой-нибудь цветок в волосах, манера носить головную косынку и т. п., – все это относилось на счет ее кокетства, неприличного для сестры милосердия. Заметилось также, что Ахтурин «ухаживает» за ней, да и сама она тоже, кажется, неравнодушна к нему, а это уже прямое бесстыдство – кокетничать с человеком, завлекать его, будучи невестой другого! Вспомнилось, что, как-никак, и все-таки она «жидовка», «из насих», и что, в сущности, она в общине, как говорится, сбоку припека, – чужая, пришлая особа, временная доброволка, сегодня здесь, завтра упорхнула, – не то что настоящая «штатная» сестра милосердия, коренная общница, которая всю жизнь уже посвятила этому делу. А из всего этого, по женской логике, выводилось заключение, что Тамара вообще слишком много о себе думает и ведет себя не так, как прилично бы сестре, не мешало бы-де поскромнее, так как ее ветреность может, пожалуй, компрометировать всю общину. Правда, далеко не все сестры разделяли насчет Тамары такое мнение, но довольно уже было и того, что в их среде образовалась такая «партия», и это тем хуже, что в «партии» оказалась и старшая «сестра», имевшая по своему положению немалое влияние на старушку-начальницу. Пошли разные «шпильки», намеки и даже замечания, поселявшие взаимную рознь и охлаждение между Тамарой и «партией», и все это с течением времени начинало все больше и больше досаждать и надоедать ей, так что нужно было немало самообладания, чтобы подавлять в себе чувство раздражения и сносить покорно, как требовала общественная дисциплина, замечания старшей сестры, часто не совсем справедливые и придирчивые. Тамара, наконец, стала замечать, что и сама начальница как будто переменилась к ней, сделалась как-то суше, официальнее, и это ее глубоко огорчало. Хорошо еще, что при ней оставалась неизменно добрая и преданная сестра Степанида, с которой она могла порой в откровенном разговоре облегчить свою душу, зная, что всегда встретит в ней искреннее к себе сочувствие и утешение в своих лечалях и досадах. И действительно, сестра Степанида своим сердечным словом и простым, здравомысленным отношением к делу всегда, бывало, хоть на время вносила нечто примиряющее и целебное в ее мучимое сердце. Это одно только и поддерживало Тамару, не имевшую и даже не видевшую пока никакого исхода из своего зависимого положения. Куда она пойдет здесь, на чужбине, что предпримет, на что решится, не имея ни достаточно влиятельной поддержки, ни средств, кроме того скромного жалования, на свои личные маленькие нужды, какое временно дает ей «Красный Крест» за госпитальную службу? Поневоле приходилось пока терпеть и смиряться в ожидании лучшего… Но лучшего ли! – вот вопрос, все еще покрытый для нее полной неизвестностью.

С Атуриным, после объяснения в пасхальную ночь, отношения ее остались по-прежнему добрые, дружеские, только он сделался несколько сдержаннее, даже еще почтительнее к ней с виду, и уже ни словом ни взглядом не пытался более выражать или напоминать свои чувства. Тем не менее его посещения давали «партии» пищу к разным шпилькам и известному злословию между собой насчет Тамары, что иногда прорывалось обиняками даже в его присутствии. Заметив это, он стал бывать гораздо реже, не желая ни ее подвергать этим шпилькам и сплетням, ни в самом себе напрасно бередить серьезное чувство, невольно пробуждаемое самым видом и присутствием любимой девушки, так как после объяснения с ней знал, что все равно из этого ничего не выйдет. Тамара понимала его побуждения и причины, заставлявшие его поступать таким образом, и потому оставалась в душе очень ему благодарна за это, хотя видеть его реже, чем прежде, и не иметь возможности ни разу даже поговорить, как хотелось бы, казалось ей досадным лишением и несправедливой жертвой, которую оба они, как бы по безмолвному соглашению между собой, вынуждены приносить ее «доброжелательницам», чтобы не давать лишней пищи их умозаключениям и злословию. Но понимая все это и подчиняясь такому положению, она, однако же, с сожалением убеждалась в душе, что жертва эта, кажется, совершенно напрасна, так как несмотря ни на что, доброжелательницы из «партии» все равно ведь говорят и говорить от этого не перестанут.

– Господи, до чего все это мне надоело! Просто, рада бы бежать, куда глаза глядят! – говорила однажды Тамара сестре Стспаниде. – Тут никакого терпения не хватит!

– А знаете, что я себе думаю? – поразмыслив, ответила ей на это сестра. – Ведь Атурин-то, давно уже замечаю я, любит вас серьезно, и сдается мне так, что готов бы, пожалуй, хоть сейчас жениться.

– Ну, и что ж из этого? – грустно усмехнулась Тамара.

– Как что?! Одно ваше слово – и готово. Вот вам и выход.

– Дорогая моя, но вы забываете, что у меня уже есть жених, которому я дала слово, – возразила девушка.

– Э, полноте, пожалуйста! – досадливо качнула головой Степанида. – Жених, жених! Чего же он медлит-то, жених этот? Где он? Шутка сказать, столько месяцев ни слуху ни духу! Ни строки не написать, не интересоваться, как и что с моею невестой! Да разве это любовь, извините меня?! Да я бы, на вашем месте, на такого-то жениха давным-давно плюнула бы, да и вся недолга!

– Это легко сказать, – раздумчиво заметила Тамара. – Будь я уверена, что он действительно не любит, или забыл меня, я бы это сделала, но… почем знать! – быть может, есть какие-нибудь обстоятельства, которые вынуждают ею поступать таким образом, быть может, иначе ему невозможно, и он даже не виноват в этом… И пока во мне есть еще такие сомнения, я не нарушу своею слова.

– И буду ждать у моря погоды? – с усмешкой подсказала ей подруга.

– И буду ждать, – убежденно подтвердила девушка. – Буду ждать, пока не разберусь окончательно.

– Сами себя только напрасно мучите – с дружески укоризненным сожалением заметила Степанида.

– Почему напрасно?

– Да потому, что вы его ведь не любите.

– Кого это? Графа? – вскинула на нее удивленный и несколько встревоженный взгляд Тамара. – Почему вы так думаете?

– Потому что любите Атурина.

– Атурина?! – невольно воскликнула она, вся мгновенно вспыхнув при этом слове.

– Ну, разумеется! – спокойно и просто, со свойственной ей прямотою подтвердила сестра Степанида. – Разве у меня глаз нет? Давно я это про себя, голубушка моя, замечаю.

– То есть, как люблю?! Как друга, как брата, как очень, очень хорошего человека, – да, пожалуй! – согласилась Тамара, пытаясь подбирать подходящие объяснения в оправдание своего чувства. – Он, к тому же, самый близкий родной матери Серафиме, женщине самой дорогой для меня на свете, которую я почитаю за мать… С этой точки зрения, если хотите, я действительно люблю его, но… не более!

– Полноте, милая! – слегка махнула рукой Степанида, – «Как друга», «как брата»! Все это пустяки, придуманные слова и только! А на сердце-то совсем не то!

– Да зачем же я стала бы лгать вам? – возразила Тамара, – Вам-то, подумайте!

– Не мне, мой друг, – самой себе лжете! Сами себе признаться не хотите, или боитесь, вот что! – теплым тоном искреннего убеждения заметила ей Степанида. – Говорите-то вы одно, а лицо выдает совсем другое. С чего же это вы вся вдруг вспыхнули, как маков цвет, чуть только я назвала его имя?

Тамара замолкла и опустила голову, точно бы уличенная. И в самом деле, до этой минуты никогда еще вопрос о том, что она любит Атурина, и какой именно любовью, не вставал перед нею так прямо и с такой неотразимой ясностью. Если этот вопрос и шевелился когда в ее душе, то всегда более или менее смутно, и всегда она старалась при этом разуверять себя в этой смутно чувствуемой истине, объясняя себе свое чувство к Атурину именно дружескими, братскими побуждениями, – словом, всеми посторонними причинами, только не тем, чем оно есть на самом деле в глубине ее сердца. И на этих, придуманных самой себе, объяснениях и разуверениях ей удавалось до поры до времени как бы обманывать себя и баюкать в себе подозрительную мысль и тревожный вопрос об истинном значении своей перемены к Каржолю. То, что доселе чувствовалось смутно и отгонялось ею от себя, как некий тревожащий признак, вдруг получило теперь силу и осязательность действительного факта. Слово сказано, и этим словом все осветилось и все определилось для самой Тамары, и она чувствует в душе, что все возражения против него будут несостоятельны и бессильны. Но что же делать ей? «Плюнуть», как говорит Степанида, на Каржоля и идти за Атурина? Да, но если бы ей не встретился на жизненной дороге Атурин, разве она бы на него «плюнула»? Разве без этого обстоятельства она разлюбила бы графа из-за того только, что он несколько месяцев не пишет, по причине, которая и до сих пор остается еще неизвестной? – Нет, она наверное мучилась и терзалась бы этим, сомневалась бы и досадовала, – все это так, но разлюбить… едва ли такая мысль пришла бы ей в голову, не будь тут Атурина. А что, если причина молчания графа окажется уважительной? И если, к тому же, он все еще любит ее по-прежнему? Чем, в таком случае, оправдает она перед собственной совестью свое отступничество? Только своим личным, эгоистическим чувством? – Понравился, мол, другой, и этого довольно!

– Да имеет ли она право, – нравственное право на это? Ведь это было бы преступно, низко, подло с ее стороны, – ведь это измена, за которую она сама себя всю жизнь презирала бы. – Нет, что бы там ни было, но пока все вопросы относительно Каржоля не выяснятся для нее окончально, она не изменит раз данному слову. Перед богом и людьми она все-таки его невеста, и если лукавый попутал ее этой любовью к другому, она найдет в себе силы заглушить, убить со временем это несчастное чувство, и все-таки останется верна своему долгу.

– Что же вы так задумались, Тамарушка, и головку повесили? – обратилась к ней Степанида, ласково кладя ей обе руки на плечи. – Может, на меня рассердились, что я там попросту брякнула вам? – Простите, дорогая, ведь я от сердца…

– Нет, не то, – успокоила ее Тамара. – Я знаю, что от сердца, и знаю, что вы меня любите… А раздумалась я над вашими словами.

– Что ж так? – вопросительно взглянула на нее Степанида. – Слова, кажись, не мудреные…

– Видите ли, может быть, вы и правы, – принялась объяснять ей девушка, – но идти мне за Атурина невозможно: я уже отказала ему, и он знает причину, почему – я не скрыла от него… Стало быть, и говорить об этом больше не станем… никогда, слышите, никогда, дорогая моя, я прошу вас! – говорила она тоном убедительной дружеской просьбы, пожимая ей руки. – Тяжело мне все это! Ужасно тяжело! А что до графа, – прибавила Тамара, – пусть будет, что Бог даст, но первая своего слова я не нарушу.

– Неисправимая вы идеалистка, как я погляжу! – с ласковым укором покачала на нее головой Степанида. А впрочем", Бог чистую душу видит и знает, куда ведет. Его святая воля!

И в заключение этой откровенной беседы, обе они от души расцеловались друг с дружкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю