355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Крестовский » Тамара Бендавид » Текст книги (страница 1)
Тамара Бендавид
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:51

Текст книги "Тамара Бендавид"


Автор книги: Всеволод Крестовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 34 страниц)

I. НЕЖДАННЫЕ ГОСТИ

Октябрь 1876 года. Слегка морозное утро. Реденький снежок мелькает в воздухе и ложится на первую порошу, мягко запушившую собою озимые поля и щеткою торчащие пожни.

Пассажирский поезд одной из второстепенных железнодорожных ветвей центральной России движется по широкой равнине, пересеченной небольшими сосновыми лесками. В отдельном купе первого класса сидят четверо пассажиров. Старик генерал, в «тужурке» с красными лацканами, на которой отсутствие погон прикрывалось накинутою сверху шинелью – маленькая невинная хитрость, к какой прибегают многие отставные военные, не желающие казаться отставными. В петлице тужурки у генерала видна полосатая оранжево-черная ленточка, и белеет георгиевский крестик. Рядом с ним, запрокинувшись головой в бархатную спинку дивана и вытянув вперед ноги, сидит молодая элегантная женщина, одетая в дорожное платье с широким raatine, которое, однако, не в состоянии скрыть ее интересное положение. На лице этой особы заметно некоторое утомление – быть может, от дороги, быть может, от этого ее «положения». Против этой пары сидят два молодых офицера, один – армейский улан, другой – гвардеец. Последний, с кисловатым видом не совсем выспавшегося человека, апатично позевывает и равнодушно глядит в окошко на мелькающие мимо кусты и столбы телеграфа, тогда как чуткое внимание его соседа всецело сосредоточено на сидящей против него элегантной особе. Он старается незаметно для нее уловить в ее лице малейшее движение нервов, малейший взгляд или складку бровей, чтобы предугадать ее мысль, ее желание, ее каприз и стремительно исполнить все, что ей хочется.

Общее молчание. Генерал время от времени нервно поводит скулами, покусывая набегающие на губы кончики длинных седых усов, и пробегает глазами смятый номер «Голоса», но видно, что мысли его озабоченно вертятся на чем-то ином… Порою он нетерпеливо, с недовольным видом взглядывает то в окошко, то на свои часы и сердится на медленно ползущий поезд. Соседка его будто дремлет в своей покойной полулежачей позе, а, сама тоже думает о чем-то неотвязном и неприятном. В лице ее при этом сказывается порою как будто тень сомнения, сгоняемая затем выражением непреклонной, твердой решимости. В этом купе, по-видимому, сидят все «свои» – или родные, или близкие между собою люди, едущие в одно и то же место, за одним и тем же делом.

– Ага! Вот он, наконец! – громко произнес гвардеец, ни к кому собственно не обращаясь, и с более живым вниманием приблизил лицо свое к стеклу. Вслед за ним и все остальные устремили оживившиеся любопытством взгляды в то же окошко. – Где? Что такое?

– Город Кохма-Богословск – русский Манчестер, так нас в географии учили.

Пред вышедшем из леска поездом вдруг открылась оригинальная картина.

На склоне равнины, покатой к излучине левого берега реки Уходи, и на другом, приподнятом и несколько всхолмленном берегу ее раскинулся среди небольших садов город, производящий совершенно своеобразное впечатление. Множество высоких фабричных и заводских закоптелых труб, вперемежку с высокими белокаменными колокольнями и златоглавыми куполами старинных церквей, – это сочетание неугомонной, кипуче-прогрессирующеи промышленной деятельности нашего века с величавыми, вековечными символами «древнего благочестия», смешение грохочущего шума ткацких станков и паровых машин с гулом церковного благовеста – все это делает оригинальный город совсем непохожим на другие города России. Разве только в наших двух столицах встречается такое сочетание фабричных труб и церковных колоколен, но там оно, в общей картине, вовсе не кажется чем-либо особенным, среди обширных предместий и городских окраин, раскинувшихся на многие десятки-верст по окружности, – там оно как бы стушевывается и расплывается в самой обширности и широте всей панорамы той или другой столицы; здесь же все это является скученным на весьма небольшом, сравнительно, пространстве, и все эти фабрики и заводы составляют самый город, самое ядро его, характернейшую его черту как в центре, так и на окраинах.

Поезд замедленным ходом приближался к станции. Пассажиры первоклассного купе, приготовляясь к выходу, принялись торопливо разбираться в своих дорожных вещах и помогать укладке в широкий плед подушечек и баулов своей спутницы. Еще минута, еще последний толчок от эластично столкнувшихся между собой буферов и – стоп, машина! Приехали.

Нагрузив вещами втиснувшихся в купе носильщиков, четверо первоклассных пассажиров сошли, вслед за ними, на людную платформу, оглядываясь по сторонам с тем несколько недоумевающим и озабоченным видом, какой всегда является у людей, впервые приезжающих в совершенно незнакомый город, – к кому ж, мол, теперь обратиться? Куда рядить извозчиков, в какую гостиницу? – Черт их знает!

В эту самую минуту, откуда ни возьмись, навстречу им вынырнул из вереницы сновавших в обе стороны людей – молодой, жиденький еврейчик в «цивильном» костюме, и, с подобострастной любезностью приподнимая с головы свой котелок, бойко обратился прямо к улану.

– И зждравстуйте вам, гасшпадин поручник! Не взнаете?

Тот с некоторым удивлением окинул его с ног до головы недоумевающим взглядом.

– И когда ж вы меня не взнаете? Я же с Украинску. Может, помните гасшпадин Блудштейн, Абрам Иоселиович? Ну, то я как раз буду его пильмянник, мордка Олейник… Олейник, – может, помните? Я даже очень довольно хорошо знаю вас, и гасшпадин енгирал знаю, и барышня знаю… Зждрастуйте вам, ваше первосходитёльство! – говорил он с любезной улыбкой, кланяясь поочередно и остальным путникам, точно бы и в самом деле обрадовался старым знакомым. – Может, вам извозчики надо?.. Может, ув какая гасштиницу? – то все это зайчас!.. Позволшьте вслужить… Я же издесь комиссионер и все знаю.

– Ну, вот и прекрасно, – согласился поручик. – Нанимай четырех извозчиков и вези, – какая у вас тут лучшая гостиница?

– Московски нумера, купец Завьялов держит… Самый лучший гасштиницу, будете довольний.

– Валяй! Да гляди, живее!

Поручик даже обрадовался, что так неожиданно встретил знакомого человека.

Мордка Олейник добросовестно доставил новоприезжих в «московские нумера» купца Завьялова, где он» заняли под себя четыре невзрачные комнаты, считавшиеся «лучшими». Суетясь более даже, чем следовало, и с необыкновенно значительным и самодовольным видом помогая вносить их вещи, Мордка успел мимоходом сообщить не только «нумерному», но и торчавшему у подъезда полицейскому хожалому, что это-де очень важные господа, и он-де их очень хорошо знает, старый знакомый с ними, и даже заранее знал, что они должны приехать, потому что ему нарочно телеграфировали об этом родные из Украинска, – он уже двое суток поджидал-де их на станции. Пускаясь в такие откровенности, Мордка тешил этим собственное самолюбие. Он вообще был очень доволен и даже горд собою по случаю приезда столь «важных гостей» и спешил поделиться своим гордым чувством с «нумерным» и хожалым, дабы в их глазах поднять свое собственное значение, – вот мы-де с какими господами знакомы, вы что-себе думаете!

Хожалый, не дожидаясь дальнейших подробностей, тотчас же побежал доложить полицеймейстеру, что какое-то важное начальство наехало – генерал с двумя офицерами и при них барыня. В полиции это произвело некоторую сенсацию, и хотя усердному хожалому пришлось съесть дурака за то, что не узнал толком, какое начальство и как его фамилия, тем не менее, на всякий случай, полицеймейстер приказал приготовить себе мундир с орденами, – может, и в самом деле, кто-нибудь из важных экспромтом нагрянул – нужно будет явиться, значит, и представиться. Но, чтобы не зря натягивать мундир и не спороть горячку впустую, он наперед командировал более умного полицейского чина узнать обстоятельно, кто именно приехал и по какой надобности.

Этот же вопрос не менее интересовал и хозяина «нумеров», а потому, как только новоприезжие успели осмотреться и расположиться по-домашнему в своих комнатах, к генералу явился «нумерной» с графленою книгой и почтительно потребовал «пачпорта» для записи в книгу и заявки в полицию.

Генерал сначала было поморщился. – На кой черт сообщать это сейчас же! Не успели приехать, уж и имена подавай, чтобы сорока на хвосте сию же минуту по всему городу разнесла! Генералу хотелось бы лучше сохранить, до поры до времени, полное инкогнито, и потому, с привычным ему начальническим апломбом, он коротко отрезал нумерному, что это-де успеется и после. Но нумерной заявил, что таков порядок – «очень уж ноне строго стало»– полиция, значит, требует и, чуть что, с хозяина штраф берет. – Нечего делать, пришлось генералу подчиниться местному «порядку».

– Пиши! – с досадой приказал он нумерному. – Генерал-лейтенант Ухов с дочерью и племянником, гвардии корнетом Засецким.

Тот записал и даже с кляксой, вытащив, по нечаянности, на пере заплесневшую муху.

– А другой господин тоже с вами будут, или сами по себе? – осведомился нумерной.

– С нами, – буркнул генерал. – Поручик Пуп, пиши.

– Пуп-с? – переспросил тот, не доверяя собственному слуху.

– Пуп, говорю. Кажется, ясно. Аполлон Михайлович Пуп, поручик… «Порядок» тоже, черт возьми, завели! – ворчал он себе под нос, похаживая по комнате, пока тот записывал. – Дохнуть людям не дают и уж с «порядками» лезут… Записал? – Ну, и убирайся к черту:

– Насчет пачпортов еще доложить осмелюсь, – пачпорта пожалуйте?

– Тфу ты, дьявол! Как банный лист пристает! – вспылил сердитый генерал, однако достал из бумажника свой вид и ткнул его нумерному. – На, и проваливай!

– А тех господ как же будет?.. Насчет пачпортов, то есть?

– У тех и спрашивай, болван! Нянька я тебе за ними, что-ли!?

Оторопелый нумерной поспешил убраться.

Между тем у поручика Пупа в это время шла другая, весьма для него интересная беседа. Мордка Олейник, покончив с переноской дорожных вещей, явился к нему в номер за получением «благодарности» и в то же время, осведомился, не будет ли еще каких приказаний? – Может, дело какое? Может, купить что, или сбегать к кому, или сведения какие господину угодно? – то за всеми такими комиссиями он просит обращаться к нему, Мордке Олейнику, – дать ему «заработать», – потому как он все это знает и все это может лучше всякого другого.

– Ты давно в Кохма-Богословске? – спросил его поручик.

– Хто? ми?.. Ми вже три месяцы издес, – с достоинством ответил Мордка, которого в душе коробило, что Пуп третирует его, такого цивилизованного еврейчика, на «ты», вместо того, чтобы говорить ему «вы» и «господин Олейник».

– Эк тебя куда шагнуло из Украинска? И чего ради?! – покачал на него поручик головою.

– Што делать, надо кушить, надо хлеба заработовать, – вздохнул, подернув плечом Мордка. – Издес жить ничего, можно. Насши тоже есть, за восемьдесят человек будет.

– За восемьдесят?! Ого! – удивился поручик. Даже и сюда пробрались… Ну, и что же, все восемьдесят шахруете?

– Нет, зачем шахровать, – увсе при деле: которово портные, которово часовщики, скорняки, юбелиры, мало ли там…

– Ну, и закладчики, конечно?

– Н-ну, и што я знаю?.. Я ж не закладовал, – неохотно и поеживаясь процедил Мордка сквозь зубы. – А издес тоже ваш старый знакомий ест, тоже з Украинску, – круто свернул он вдруг на другую тему, принимая прежнии развязно любезный тон.

– Кто ж такой? – притворно полюбопытствовал поручик, догадываясь о ком идет дело.

– Хто?.. Граф Каржоль. Помните?.. Издес!

– Да? – спросил Пуп, с видом полного равнодушия. – И давно он здесь?

– Три месяцы. А до того все на Москва жил, в гасштиничу.

– Хм… И что ж он здесь делает?

– Шахрует… Когда ж вы его не знаете, – увсегда шахрует. Ув Москва кимпаниона себе знайшол – богатый купец один – отец недавно помер… И дурак же такой, звините, – вместе теперь анилиновый завод строят за пятнадцать верстов от города, когда у нас и свой ест ув городу. За чиво?.. Глупий купец верит и всево дела ему передал, даже и чековая книжка, а сам больше все с арфянками на Москва гуляет… Совсем глупий купец, как ест глупий… А Каржоль уже и служащих наймает, берот задатков, обезпеченьев… Комэдия!.. Пфе!

– Что ж он там и живет, на заводе?

– Нет, живет издес, а только ехает на туды; каждаво дня почти ехает… Лошади завел, харошаво квартэра, – этово он все умеет, сами знаете.

– И здешние фабриканты… ничего, верят ему?

– Хто ж его знает!.. Издес народ, звините, такой, чтог ему все равно. Ув карты з ним в хозяйском клубе займаются, – значит, верут.

И Мордка мало-по-малу рассказал про Каржоля всю поднаготную: и что он, сверх завода здесь делает, и как живет, и с кем знаком, и у кого бывает, даже за кем ухаживает. На этот последний счет оказалось, что ухаживает он за женою мирового судьи, – «таково красшивенькаво мадам», – а сам «моровая сшудья» ничего этого не замечает, только спит себе после обеда, да пиво пьет; но есть у Каржоля соперник, и соперник этот никто другой, как сам полицеймейстер здешний – тоже большой «зух» насчет сердечных дел, – нужды нет, что сам женатый, только жена у него вечно больна, всегда с флюсом ходит, подвязанная. И полицеймейстер сначала имел было у судьихи успех, пока не было здесь Каржоля, а появился Каржоль, и все это «переверталось», судьиха дала полицеймейстеру отставку и занялась Каржолем. Полицмейстер и рад бы ему какой ни-на-есть подвох устроить, подножку подставить, да все никак не удается. А между тем, со стороны поглядеть на них – друзья, совсем друзья, и в карты вместе играют, и друг у друга бывают, и даже покучивают порою.

Аполлон Пуп все это слушал и принимал к сведению, находя, что судьба послала ему в лице Мордки Олейника истинный клад.

Спустя около получаса, когда все прибывшие собрались в комнате генерала пить чай и закусывать, нумерной доложил, что приехал полицеймейстер и просит позволения войти, желая представиться его превосходительству.

II. КАК ВСЕ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ

Внезапное исчезновение Каржоля из Украинска прошло в местном обществе почти незамеченным, особенно в первые дни, ввиду почти совпавшего с ним еврейского погрома, который исключительно занял собою все умы, интересы и толки. Да и самим евреям не до Каржоля уже было. В обществе тем не менее обратили внимание на его отсутствие, что графу и прежде не раз случалось уезжать на время по делам в разные места, и потому внезапный отъезд его был сочтен за самое обыкновенное дело. Несколько странным показалось исчезновение это одной только Ольге Уховой: как в самом деле, удрать чуть не тайком, не предупредив ее ни словом, ни запиской, и особенно зная ее «положение», – это что-то подозрительное. Уж не вздумал ли милейший граф избавиться таким маневром от женитьбы на ней, и от нее самой, и от своего будущего ребенка?.. Но нет, это было бы слишком уж подло, на такой поступок он не способен. Так думала Ольга и в первое время все еще чего-то ждала, на что-то надеялась. Но вот, улеглась сенсация и затихли толки, поднятые в Украинском обществе погромом; разбитые дома поспешно приводились в надлежащий вид, местное еврейство успело опомниться от страха, оправиться, успокоиться и вступить в колею обычной своей жизни, и вместе с сим, мало-по-малу, по городу пошли из еврейской среды кое-какие слухи и толки по поводу Каржоля и его участия в деле Тамары Бендавид. Евреям, на первых порах, казалось выгодным компрометировать его и всех предполагаемых его сообщников, подразумевая под таковыми игуменью Серафиму. Прежде всего, в обществе обратили внимание на то, что в окнах дома, который занимал Каржоль, появились белые билетики, свидетельствовавшие о сдаче его внаймы; стало быть, граф уехал окончательно или на очень продолжительный срок, если счел нужным сдать свою квартиру. Затем, в «Украинских Губернских Ведомостях», в отделе объявлений, появилась публикация о продаже лошадей и экипажей, принадлежавших графу – это еще очевиднее свидетельствовало, что граф Каржоль де Нотрек в Украинск более не вернется. Что за странность?! Почему? Отчего? По какой причине? – задавались вопросы во всех гостиных и кабинетах украинского monda. Даже в канцеляриях разных присутственных мест интересовались этим-вопросом; всех невольно интриговала загадка такого странного исчезновения, всем хотелось знать, в чем дело?

Никто не ведал ничего положительно верного, но тут-то вот, тем охотнее и схватились все за нити разных слухов и толков, шедших под сурдинку из еврейского и польского мира. Заговорили, что граф, пронюхав о миллионном состоянии Тамары Бендавид, задумал на ней жениться и для того вскружил ей голову и убедил принять христианство; другие передавали, что мать Серафима была с ним в заговоре, и он обещал ей за пособничество огромный куртаж; третьи добавляли, что не только Серафима, но были подкуплены и консистория, и сам преосвященный, да кажись, и сам губернатор с Мон-Симоншей не совсем-то чисты в этом деле. Говорили, что тут была– де целая облава, на еврейские капиталы, целый комплот против Тамариных миллионов, но что старик Бендавид успел вовремя предупредить интригу, скупив все векселя Каржоля, и только этим путем принудил его отказаться от дела и уехать из Украинска и, наконец, что Каржоль согласился-де на все, выговорив себе, однако, пятьдесят тысяч отступного, которые и были ему с рук на руки переданы Бендавидом. Все либеральные чиновники, адвокаты, судьи и великовозрастные гимназисты приходили в благородное негодование, – вот, дескать, каковы у нас представители православия и правительства! Ясно, что и то, и другое отжили свой век и находятся в процессе разложения, от которого может спасти только одна конституция, – конституция и ничего кроме конституции; другие же, и в том числе Охрименко, находили, что не конституция, а ничего кроме революции и «черного передела». Но дамы, – все акцизные, судебные и проч., и проч. дамы решали вопрос по-своему. Каржоль, в их глазах, не был виноват нисколько, или – как крайняя уступка противному мнению – виноват несравненно менее прочих, даже менее Мон-Симонши. Причем тут, собственно, Мон-Симонша, этим вопросом никто не задавался. – Разве при том только, что она губернаторша, задающаяся «тоном», перед которой все эти «шерочки», «дущечки» и «милочки» лебезят в глаза и всласть ругают ее заочно. По мнению акцизных «шерочек» и контрольных «милочек», Каржоль, как мужчина, вправе был увлечься Тамарой (ах, зачем только ею, а не ими!), но она… она, – о, для нее нет оправданий! Она преступна, она безнравственная, беспринципная девчонка, – вот он истинный нигилизм-то где, вот он! Удивительно, право, как это ее принимали в обществе, как это находились такие матери семейства, которые позволяли своим дочерям дружиться с этакой тварью, с жидовицей… А все кто – все Мон-Симонша, все она, – она первая всегда ей протежировала. Но тут акцизные и контрольные дамы, кстати, вспомнили, что не совсем-то одна Мон-Симонша, что есть еще и барышня Ухова, которая сама рассказывала всем и каждому про то, как она была в заговоре вместе с Тамарой и Каржолем, как сама привела ее к нему ночью – horreur – (воображаем, что там было!..) и как жиды застали ее утром в квартире Каржоля. – Да, но позвольте, какими же судьбами могла она сводить его с Тамарой, если мы все – entre nous soit dit по секрету – очень хорошо знаем, что не только до Тамары, но и до последнего времени Каржоль ухаживал за Ольгой, и даже не просто ухаживал, а был так-таки прямо «в интишках» с нею, что уж греха-то таить! Ведь Ольгина горничная знакома с горничной Марии Ивановны и с прачкой Дарьи Степановны, и все, как есть все, разболтала им по секрету, – отсюда и узнали всё их мистэры. – Все это так, возражали этим милым дамам их мужья и поклонники, – все это так; но какая же цель могла быть в таком случае у, Ольги сводить графа с Тамарой? – Как какая?!Как это какая?!? – кипятились дамы. – Очень понятная: Каржоль женится на Тамаре, прибирает к рукам все ее капиталы, а Ольга… Ольга с левой стороны пользуется и Каржолем, и капиталами. Но ведь у Ольги свое собственное состояние! – Фу, какой вздор! Состояние!.. Велико состояние, какие-нибудь несчастные сто тысяч, когда тут миллионы. Они бы составили между собою преинтересное трио, пока у этой еврейской дурочки не открылись бы наконец глаза. Но что ж, ведь она нигилистка, и к свободе любви должна относиться сочувственно; зато у нее был бы графский титул… и красивый муж, добавьте, которым, время от времени, она все-таки могла бы пользоваться.

Расходившиеся дамы и матроны, в своем благородном негодовании не замечали даже, в какие нелепые противоречия становятся они сами с собою, среди вороха всех этих обвинений и предположений. Но это ничего не значит: сплетня, своим порядком, все разрасталась, разветвлялась во все концы, как пышное растение; вчерашние догадки и предположения сегодня превращались уже в непреложные факты, – и катилась эта сплетня по базару житейской суеты все дальше, забиралась все глубже, раздувалась все чудовищнее и дошла наконец не только до самой Ольги Уховой, но и до старика генерала, которому какие-то «ваши добродетели», как водится, сочли нужным написать об этом анонимное письмо, – принимайте, дескать, ваши меры.

* * *

Крутой генерал вспылил и опрокинулся было всеми громами своего негодования на Ольгу, но…

Странное, хотя и зауряд встречающееся обстоятельство: этот храбрый кавказский воин, привыкший когда-то командовать полком, бригадой, дивизией и деспотически властвовать во вверенном ему округе над покоренными азиатами, а потому и в отставке сохранивший заматерелую привычку относиться к людям «по-генеральски», брюзжать, приказывать, кипятиться и обрывать их порою своим начальственным тоном, – пред Ольгой как-то смирялся и стихал, уступая ей во всем, чуть только она принимала с ним твердую и независимо настойчивую ноту. Генерал до обожания любил свою дочь и в то же время как будто боялся ее, пасовал пред нею, – он, человек, который не боялся ни турецких пуль, ни черкесских шашек, ни даже самого черта в образе известной всему Тифлису и сильно влиятельной в свое время восточной княгини Нины Мцхичварчшидзе, которой все боялись. Это бывает с людьми подобного закала. Ольга знала свою нравственную силу над отцом и широко пользовалась ею во всех случаях, когда ей было надобно. Она командовала им, как хотела. Никто лучше ее не мог ему втереть какие угодно очки, заставить глядеть на все ее глазами, думать ее мыслями и укрощать порывы его вспыльчивости. Он сам поэтому называл ее своею командиршей и укротительницей. В одном только старик не уступал ей, – это во взгляде своем на графа Каржоля, в котором не только своим житейским опытом, но и отцовским инстинктом чувствовал неподходящего для Ольги и вообще ненадежного человека. – «Черт его-знает, от него как будто припахивает скамьей подсудимых!»– таково было интимное мнение генерала о графе, которого он если и принимал у себя, то потому лишь, что «все принимают» и что не находилось никакой достаточной причины не принимать его. Но когда Каржоль попросил у него Ольгиной руки, старик отказал ему очень вежливо, но наотрез и без объяснения причин, и не сдался потом на все настояния дочери. Это был единственный раз в его жизни, когда он сполна выдержал пред нею характер. Что же до позднейших сплетен и анонимного письма, то ей не стоило особого труда направить гнев генерала в другое русло, – на безымянных «доброжелателей» и сплетников; но так как они безымянны, то генералу оставалось только платить им презрением, да и то молчаливым, потому что в глаза ему никто не отважился бы сказать и сотой доли тех мерзостей, что были наворочены в анонимном послании.

Ольга, как и прежде, продолжала показываться в обществе; но теперь она стала замечать, что большинство благородных матерей и дщерей разных гражданских ведомств и даже некоторые «военные дамы» относятся к ней очень сдержанно, сухо точно бы сторонятся от нее или стесняются ею. Одна Мон-Симонша – надо отдать ей справедливость – почему-то продолжала еще относиться к ней по-прежнему, – быть может, потому, что среди всех этих контрольных и акцизных аристократок, по воспитанию и рождению своему, она все-таки была более порядочным человеком. Но «шерочки», со свойственной им проницательностью, объяснили себе это тем, что и Мон-Симонша-де была в заговоре, вместе с Каржолем и Ольгой, против Тамариных миллионов. Заметив охлаждение к себе со стороны разных дам и барышень и странные взгляды, которые начинают кидать на нее в обществе мужчины, а также встречая порою от иных матрон приторно притворные выражения Сочувствия, вроде фраз; «как нам жаль вас, шерочка, как мы все вам сочувствуем:, что делать, мы понимаем ваше положение», – заметив все это, Ольга более всего не выносившая никаких «сожалений» по отношению к своей особе, решила себе, во-первых, осаживать подобных ядовитых сердобольниц, а затем – не бывать больше в обществе. Последнее было благоразумнее всего, потому что беременность ее понемногу начинала уже сказываться и наружными признаками. Она подумывала, что надо бы во всем признаться отцу и уехать с ним поскорее за границу, чтобы там скрыть естественные последствия своего опрометчивого увлечения. Но как сказать, как признаться ему, – такой шаг даже и Ольге казался тяжко трудным, и она долго, но тщетно обдумывала, каким бы образом сделать его полегче, поудобнее, чтобы не слишком уж поразить старика этим ударом. Ей все-таки было жалко его.

В первые недели по исчезновении Каржоля, она ждала от него какого-нибудь известия – письма или телеграммы, которая успокоила бы ее хоть тем, что она, по крайней мере, знала бы, где он, и потому могла бы написать ему, объяснить свое положение, потребовать, наконец, от него откровенного да или нет, – но он молчит, исчез куда-то, без следа, а время, между тем, идет да идет, и Ольга, наконец, убеждается, что она обманута и брошена. Не столько горе душило ее при этом сознании, сколько оскорбленное самолюбие, негодование и жажда, так или иначе, отомстить за себя графу Каржолю. Ее опасения, что он, того и гляди, в самом деле женится на Тамаре, усилились в особенности с тех пор, как по городу пошли слухи, выдаваемые за безусловную правду, что все документы Каржоля, скупленные Бендавидом, погибли во время разгрома, а потому граф теперь совершенно-де свободен от всех своих обязательств перед евреями, узда с него спала и, конечно, не дурак же он, чтобы не воспользоваться во всей широте своей свободой, чуть лишь проведает об этом счастливом для него обстоятельстве. Этого же опасались еще в большей мере и сами евреи, в особенности Бендавид и члены Украинского кагала, которые готовы были рвать на себе «святые пейсы» от досады, что черт его знает как и через кого вышел из замкнутого круга еврейской общины и огласился среди гойев ужасный факт погибели Каржолевских документов. Они всячески старались отрицать это и уверять в противном, но не могли представить ровно ничего в доказательство своих уверений, – и христиане им не верили. В христианском обществе, напротив, сложилось твердое убеждение, что не только графские, но и множества других лиц долговые документы совершенно погибли. По именам называли даже людей из местных мещан и рабочих, которые сами были в числе их истребителей, и не скрывают этого. Кагал чувствовал, что все его голословные отрицания бессильны и что Тамарин миллион висит для него на волоске, готовый достаться Каржолю, – стоит лишь ему протянуть руку, при помощи женитьбы и столичных «знаменитостей» адвокатского мира. Самым лучшим, самым желанным исходом для кагала, конечно, была бы смерть Тамары или Каржоля; но смерть последнего устроить очень трудно и рискованно, раз что он выпущен из Украинска; о Тамариной же смерти нечего и мечтать: Тамара теперь обставлена в Петербургской Богоявленской общине так, что до нее не доберешься. Ввиду всего этого, кагал сознавал, что надо бороться против грозящей опасности, надо, во что бы то ни стало, одолеть ее, но только более тонкими и легальными путями.

К этому времени Абрам Иоселиович Блудштеин уже получил от Мордки Олейника известие, что Каржоль, кажись, окончательно оселся в Кохма-Богословске, занявшись там анилиновым заводом, а потому-де Мордка считает миссию свою законченной и просит выслать ему денег на возвращение в Украинск. Малая толика денег хотя и была послана Мордке, за счет Бендавида, но с тем, однако, чтобы Мордка и думать не смел пока о возвращении, а продолжал бы оставаться в Кохма-Богословске и еще зорче следить за Каржолем, давая своевременный отчет о каждом его существенном шаге. В находчивой голове Абрама Иоселиовича уже назревал один план, который если – даст Бог – осуществится, то весь Украинский Израиль воспоет его творца и в гуслях, и в тимпанах. Объектом этого плана был Каржоль, а средством к достижению – барышня Ухова.

Абрам Иоселиович знал, что она беременна и от кого; знали об этом и в кагале, и знали очень просто, как и все вообще, что творится в обществе гойев. благодаря обыкновенной системе пронырливого жидовского факторства и шахрования, содействием коих кагал искони пользуется, в случае надобности, ради собственных интересов.

Проживала в Украинске одна, пожилых лет, бездетная еврейская вдовица, Перля Лившиц, которая «шахровала» тем, что шлялась с заднего крыльца по всем дамам и барышням Украинского monda и брала у них старые платья, шляпки, башмаки и т. п. на комиссию до «предажи» или в обмен на разные принадлежности туалета, блонды и перчатки, попадавшие к ней в руки тоже на комиссию, по знакомству ее с содержателями контрабандных складов; мужчинам же, холостым и женатым, Перля носила безбандерольный табак и «щигарке контрабандове». Это была, так сказать, гласная сторона ее деятельности; негласная же состояла в том, что «мадам Перля», зная от разных «шерочек», из числа своих клиенток, и от их горничных, о том, кто за кем ухаживает и кто с кем в связи, «по дружбе» оказывала нуждающимся неоценимые услуги по части переноса от «предмета» к «предмету» любовных записочек, или передавала на словах об условном часе и месте секретного свидания и т. п. Дружескими услугами мадам Перли пользовались более или менее все, кто не безгрешны по части «фигли-мигли» и «закретных амуретов», и эти интимные услуги оплачивались ей обеими заинтересованными сторонами гораздо лучше и щедрее, чем ее гласная профессия. Благочестивые еврейские балбосты, конечно, относились за это к Перле с презрением, многие из них даже и на порог к себе не пускали ее; но благочестивый кагал смотрел на ее секретную деятельность более снисходительно, находя, что зазорное по отношению к своим – не зазорно или, по крайней мере, допустимо по отношению к гойям, в разносторонней и всевозможной эксплуатации коих для еврея, в сущности, нет ничего зазорного. Кагал находил, что секретная профессия Перли Лифшиц, при случае, может быть небесполезна и для каких-либо катальных целей и интересов, а потому негласным постановлением своим продал ей, за известный ежегодный взнос в катальную кассу, право меропии на этот род эксплуатации гойев, подобно тому, как он продает своим однообщественникам-евреям право на содержание разных гласных и негласных публичных заведений, шинков, ссудных касс и т. п. Благодаря такому отношению к негласной профессии мадам Перли, в руках кагала сосредоточивались, между прочим, сведения о всех тайнах и грешках Украинского общества; он знал, так сказать, всю поднаготную всех этих «шерочек» и «душечек», с их «ферлакурами», «хахалями» и «халахонами», которые не подозревая ничего подобного, считали Перлю золотым человеком, за ее будто бы дознанную скромность, – на Перлю-де в их делах можно побожиться, как на каменную гору, Перля никогда ни в чем не проболтается, это – сих дел могила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю