Текст книги "Испанцы Трех Миров"
Автор книги: Всеволод Багно
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
ТРУБАДУР ХРИСТА

Долгая жизнь Рамона Льюля (Люллия или Луллия, если придерживаться латинизированной формы его имени) (1232–1316), прошла в «тревоге чувств, в безумье дел», в полном соответствии с этой строкой из посвященной ему «неоконченной поэмы» А.К. Толстого «Алхимик» (1867) (несмотря на то, что русский поэт вкладывал в них совсем другое содержание)[61]61
См.: Толстой Л.К. Полн. собр. соч.: В 2 т. Л., 1984. Т. 1. С. 247.
[Закрыть]. При этом он не был алхимиком, как не был «испанцем», «монахом» и «священником», несмотря на то что именно эти слова долгое время переходили из одной энциклопедической статьи о нем в другую.
* * *
«Малой родиной» Льюля, гражданина Средиземноморья, была Майорка, незадолго до его рождения – в 1229 г. – отвоеванная у арабов. Этого человека, вознамерившегося стать властелином своей судьбы, можно счесть типичным ее баловнем. Рамон был знатен, богат, пользовался расположением сильных мира сего, был всесторонне одарен, женат, имел двоих детей. До тридцати трех лет он вел рассеянный образ жизни при дворе инфанта Жауме, писал стихи на провансальском языке. Основным для его «Жизнеописания» является мотив ухода, обращения, озарения, т. е. добровольного отказа от прошлого и перехода к новой жизни, как безумию любви. Согласно легенде, в жизни Льюля до обращения был случай, когда он, преследуя прекрасную незнакомку, въехал на коне в церковь. Сам он объяснял резкий поворот в своей жизни – аналогичный обращению Св. Павла, Августина Блаженного, Франциска Ассизского, Паскаля – посетившим его в 1263 г. видением распятого Христа в то время, когда он был занят сочинением любовного стихотворения, посвященного замужней женщине[62]62
См.: Vida coetánia de Ramón Llull // Molí F. de B. Textos i estudis medievals. Montserrat, 1982. P. 5–7.
[Закрыть]. Видение повторилось еще четыре раза. Его уход, во многом напоминающий уход Алонсо Кихано Доброго, описан самим Льюлем в главке 12 его мистической «Книги о Любящем и Возлюбленном»: «„Обезумевший от любви, почему ты перестаешь быть самим собой, пренебрегаешь деньгами, отказываешься от соблазнов этого мира и живешь, окруженный всеобщим презрением?“ Ответил Любящий: „Дабы заслужить заслуги моего Возлюбленного, который людьми скорее незаслуженно нелюбим, чем любим и оценен по заслугам“»[63]63
Льюль P. Книга о Любящем и Возлюбленном // Багно В. Зеркало загадок. От Рамона Льюля до Хулио Кортасара. М., Центр книги Рудомино, 2016. С. 28.
[Закрыть].
Оставшуюся жизнь (а умер он в возрасте 84 лет) Льюль посвятил религиозно-подвижнической деятельности, то миссионерствуя в Тунисе и на Кипре, в Иерусалиме и в Армении, то пытаясь увлечь своими грандиозными утопическими проектами папу, королей, профессоров Сорбонны или монахов доминиканских и францисканских монастырей. По удачной формулировке братьев Каррерас-и-Артау, философия Льюля – это «философия приобщенного», философия обращенного в христианство, стремящегося обращать[64]64
Carreras у Artau Т, Carreras у Artau J. Historia de la filosofía española. Madrid, 1939. T. 1. P. 635.
[Закрыть].
Отказавшись от семьи, светской жизни, имущества, – иными словами, от прошлого, Льюль совершил паломничество в Рокамадур и в Сантьяго де Компостелу и намеревался отправиться в Париж для получения глубокого теологического образования. Однако для его дальнейшей жизни и творчества решающее значение имел совет высоко чтимого им Раймунда де Пеньяфорт, который, узнав о намерении Льюля посвятить себя миссионерской деятельности, посоветовал ему не отправляться в Париж, а вернуться на Майорку, население которой в ту пору в основном еще было мусульманским, дабы изучить там восточную премудрость, знание которой и погружение в которую необходимы в полемике с неверными. Важнейшей вехой в биографии Льюля стало основание им на Майорке, в Мирамаре, при поддержке покровительствовавшего ему Жауме II, первой, по сути дела, в Европе школы иностранных языков, в которой монахи изучали арабский и еврейский языки, столь важные для решения миссионерских задач.
Биография Рамона Льюля, поразившая Европу упорством в построении своей судьбы, – это динамическое напряжение оппозиций, счастливая встреча равновеликих полярных начал в одной человеческой личности. Прежде всего это пространственная, географическая оппозиция: с одной стороны, Майорка, на которую его неизменно и неодолимо влекло, которая давала покой, необходимый для самоуглубления и творчества, а с другой – стягивавшее в единое целое католическую, православную и мусульманскую культуры Средиземноморье (Франция, Италия, Северная Африка, Ближний Восток), ради которого он в конечном счете и самоограничивал себя на время в своем майоркинском затворничестве. В.Н. Топоров пишет об активной, «навязывающе осваивающей» деятельности «средиземноморского» человека, об инициативности, отличающей его духовный склад[65]65
Топоров В.Н. Эней – человек судьбы: К «средиземноморской» персонологии. М., 1993. С. 40.
[Закрыть]. При этом не следует забывать, что, несмотря на свою поразительную мобильность, Льюль был сыном своего времени и унаследованной им культуры. Размах его перемещений в пространстве был абсолютно прогнозируемым и четко ограниченным. Географический горизонт Льюля был одновременно и духовным горизонтом христианского мира[66]66
См.: Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. С. 130–132.
[Закрыть].
Одной из утопических надежд Льюля была попытка в одиночку отвоевать для Запада захваченную арабами и освоенную исламом Северную Африку, исконно западную, эллинистически-христианскую средиземноморскую зону, родину Августина Блаженного. В то же время Льюль всегда был раздираем противоречием между «навязывающе осваивающей» деятельностью и самоуглублением, миссионерством и отшельничеством, подвижничеством и созерцанием. Неполнота, недостаточность и ущербность каждого из этих двух путей заставляла его, потерпев крах с очередным утопическим проектом, будь то религиозные диспуты на базарных площадях Туниса или теологические споры в аудиториях Сорбоннского университета, вновь отправляться на Майорку, с тем чтобы снова, спустя месяцы или годы, создав новую версию своей универсальной науки, вырваться на средиземноморский простор.
Удивительное сочетание в нем высоких идеальных устремлений и практического расчета, математических выкладок и мистических озарений позволяло ему при всей фантасмагоричности миссионерских чаяний весьма прагматично строить планы обращения в христианство ближайших соседей – арабов и евреев[67]67
См.: Nicolau М. Motivación misionera en las obras de Ramón Llull // Actas del II Congreso Internacional de Lulismo. Palma de Mallorca, 1979. V. l.P. 130.
[Закрыть]. Важнейшей задачей Запада он считал также обращение в христианство татар, незадолго до его рождения разоривших Киевскую Русь и представлявших серьезную угрозу для христианской цивилизации. Задача эта, с его точки зрения, была относительно легко достижимой, поскольку речь шла в ту пору еще о язычниках, куда менее стойких в своей вере, чем мусульмане и иудеи. Льюль не был одинок в своих надеждах и в своей убежденности. Нетрудно заметить, насколько распространенным было мнение, что нет язычников, которые не мечтали бы перейти в христианство, а есть проповедники и миссионеры, которые не владеют в достаточной степени даром убеждения. Марко Поло, например, следующим образом объясняет, почему не состоялось обращение монголов в христианство: «Если бы папа послал к великому хану людей, сведущих в искусстве проповеди, то хан стал бы христианином, так как известно, что у него было великое желание стать таковым»[68]68
Цит. по: Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. С. 141.
[Закрыть]. Постулируемый экуменизм и провозглашаемая готовность к диалогу в точности отражали тенденции эпохи, возможно, при этом в немалой степени формируя их и концентрируя. Упование Льюля на бескровные крестовые походы и на неоспоримость доводов христианства было как бы квинтэссенцией великих надежд всей христианской цивилизации XIII в., неоднократно посылавшей к татарам и монголам светские посольства и специальные доминиканские и францисканские миссии. Надежды эти завершились великим разочарованием, так как немыслимая ранее готовность к диалогу не исключала осторожности, интриг и расчета.
Можно предположить, что одно из ранних и самых замечательных произведений Льюля «Книга о язычнике и трех мудрецах», написанная на арабском языке и посвященная выбору веры, воспринималась им в том числе и как своеобразная рабочая площадка, экспериментальное поле, позволявшее оттачивать полемическое мастерство и обосновывать грядущий успех. Язычник в книге Льюля, внимательно выслушав аргументы иудея, мусульманина и христианина, остановил свой выбор на христианстве[69]69
См.: Llull R. Libre del gentil e deis tres savis H Obres selectes. Palma de Mallorca, 1989. T. 1. P. 263–272.
[Закрыть]. История показала, что опасения и торопливость Льюля были обоснованны, и вскоре татары сделали свой выбор, однако, в отличие от хазар, которые предпочли иудейство, и русских, последовавших византийскому образцу, выбрали ислам.
* * *
Одновременное тяготение Льюля к миссионерству и отшельничеству проявлялось в его экуменических и догматических доктринах, схоластических и мистических пристрастиях, в его сложных отношениях с доминиканцами и францисканцами, в его промежуточном – между философией и литературой – положении. В высшей степени показательным было его колебание между доминиканцами и францисканцами, которым было присуще одинаково настороженное и в то же время в высшей степени заинтересованное отношение к нему самому. Согласно Г.К. Честертону, доминиканцы были братством философов, в то время как францисканцы – братством певцов. «Главное в Доминике – пишет он, – дар обращения, а не дар насилия, а разница между ними, никого из них не умалявшая, в том, что он обращал еретиков, а Франциск, чье дело как бы тоньше, обращал обыкновенных людей. Нам нужен новый Доминик, чтобы обратить язычников, еще нужнее Франциск, чтобы обратить христиан»[70]70
Честертон Г.К. Вечный человек. М., 1991. С. 281–282.
[Закрыть]. Обе эти цели одновременно – вполне осознанно – поставил перед собой Льюль, пытаясь «привить» францисканство к доминиканству, пытаясь в своих мистических книгах взывать к сердцам погрязших в пороках христиан, а в своих схоластических работах – к разуму язычников и еретиков. Вполне понятно поэтому промежуточное положение Льюля между францисканцами и доминиканцами, положение «над схваткой», его стремление примирить оба начала как в своей душе, так и в христианстве.
«Христианство пассивно или активно?» – задавался вопросом В.В. Розанов, возможно, учитывавший оппозицию францисканцев и доминиканцев. «Мы не приготовляемся решать этого вопроса, – пишет Розанов. – Наша мысль скромнее и законнее; мы только обводим красною чертою этот вопрос, останавливаем на нем человеческое внимание и хотели бы, чтобы он въязвился в душу каждого и начал в ней мучительно саднить – но именно как вопрос»[71]71
Розанов В.В. Религия и культура// Соч. М., 1990. T. 1. С. 186.
[Закрыть].
Не столько вопрос, сколько сама суть данной дилеммы «въязвилась» в душу Льюля с момента его обращения и мучительно в ней «саднила» до самой его кончины. Поразительным тому свидетельством является его поэма «Отчаяние», написанная в момент тяжелейшего душевного кризиса, сомнений Льюля в своем призвании. Автор трагически раздваивается: его лирические герои, миссионер и отшельник, не в силах выбрать между двумя философскими, эмоциональными и жизненными правдами[72]72
См.: Pi de Cabanyes О. Ramón Llull. Dos poemes i una crisi: «Lo Desconhort i el Cant de Ramón» H Miscellanea Barcinonensia. Barcelona, 1971. № 28. Abril. P. 45–55.
[Закрыть]. Богатейший полемический опыт Льюля, его способность к внутренним спорам, готовность глубоко проникаться аргументами противника наделили поэму редкой для средневековой литературы психологической глубиной. Льюлю удается преодолеть кризис и, несмотря на сомнения, убедить себя в том, что выбранные некогда поприще и судьба – его удел.
Крайняя форма религиозного подвижничества облекается в форму юродства. Максимализм в юродстве и безумная любовь к Богу всегда бывают чреваты непониманием, отторжением, насмешками и побоями со стороны толпы. «В своем аскетическом вышеестественном попрании тщеславия, – пишет А.М. Панченко, – древнерусский юродивый идет дальше, чем Франциск Ассизский, в известном смысле он смелее и последовательнее. Он не только покорно, безропотно, с любовью к мучителям терпит унизительные поношения, он постоянно провоцирует зрителей, прямо-таки вынуждает их бить его, швыряя в них каменьями, грязью и нечистотами, оплевывая их, оскорбляя чувство благопристойности. Юродивый задирает публику, как масленичный дед он вовлекает ее в действо, делая зрителей актерами»[73]73
Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. Л., 1984. С. 90.
[Закрыть]. Агиографы часто пишут о том, что «нормальные» люди подвергают юродивых «укорению, и биению, и пханию». В общественном поведении Рамона-безумца (Ramón lo foll), как сам он любил себя называть, есть элемент юродства.
Проявлялось оно в равной степени в его общении, как правило активном, провоцирующем и конфликтном, с представителями как средиземноморского Запада, лишенными, на его взгляд, религиозного рвения, так и средиземноморского Востока, религиозное рвение которых, с его точки зрения, было направлено по ложному руслу. В главке 281 «Книги о Любящем и Возлюбленном» читаем: «“Проповедуй, безумец, доноси до людей слова своего Возлюбленного. Рыдай, постись!”. Оставил Любящий мир, ушел на поиски своего Возлюбленного и прославлял его везде, где сам находил хулу и обиду»[74]74
Льюль Р. Цит. соч. С. 54.
[Закрыть]. Это тем более знаменательно, что католическая Европа не знала юродства как социального явления. Не исключено, что для Льюля (как и для древнерусских юродивых) имел в этом смысле значение опыт мусульманских дервишей, с которыми его, несомненно, сводила судьба во время его миссионерских блужданий.
Страстная и бескомпромиссная любовь подвижника жертвенна и – в крайнем измерении – трагична.
«Любовь, – согласно Н. Бердяеву, – трагична в этом мире и не допускает благоустройства, не подчиняется никаким нормам. Любовь сулит любящим гибель в этом мире, а не устройство жизни. И величайшее в любви, то, что сохраняет ее таинственную святость, это – отречение от всякой жизненной перспективы, жертва жизнью. Этой жертвы требует всякое творчество, требует жертвы и творческая любовь»[75]75
Бердяев Н. Смысл творчества // Бердяев Н. Философия свободы; Смысл творчества. М., 1989. С. 427.
[Закрыть]. Жертвенность и мученичество – неотъемлемый элемент любого подвижничества как модели человеческого поведения. При этом стилизация нередко становится стилем. Однако и для современников подвижника, и особенно для последующих поколений жертвенность и мученичество представляются непременным элементом его жития. Житийная сторона биографии Льюля является в этом смысле одним из самых хрестоматийных примеров. Не может быть никакого сомнения в том, что Льюль готовился к мученической смерти, звал ее, блуждая по чуждому ему Востоку в надежде обратить его на путь истинный. Он вызывающе вел себя во время религиозных диспутов, когда убеждался в нежелании оппонентов следовать его логике, а это происходило всегда, поскольку оппоненты оказывались на удивление упрямы и отказывались играть в предложенную им игру с непременным финальным переходом в католичество[76]76
См., например: Colomer Е. El pensament ecuménic de Ramón Llull // Estudis Universitaris Catalans. Barcelona, 1983. T. 25. P. 61–80.
[Закрыть]. По-видимому, достаточно характерным образцом его «полемических» приемов служат гордые слова, произнесенные в пылу религиозного диспута на одной из площадей Востока: «Вера христиан истинна и благословенна, а магометанская секта лжива и мерзопакостна; и я готов доказать это»[77]77
Vida coetánia de Ramón Llull. P. 17.
[Закрыть]. Тем самым возникало очевиднейшее противоречие между его полной убежденностью в своей способности добиться желаемого результата и житийной топикой с непременным мученическим итогом. Противоречие, которому он столь же очевидным образом не придавал никакого значения.
Жизненная программа Льюля, всецело ориентированная на служение Господу, содержала в себе два взаимоисключающих элемента – грандиозный невиданный успех и мученический финал. Так возникало еще одно столь присущее жизни, учению и творчеству Льюля динамическое напряжение, на этот раз между традицией и его не укладывавшейся в традицию способностью создавать собственные поведенческие и эстетические модели – источник постоянных разочарований, переживаний и сомнений. Известно, в том числе из «Жизнеописания», составленного неизвестным автором при его жизни и, возможно, при его участии, что его диспуты в Северной Африке с богословами и толпой были отнюдь не бесконфликтными; его неоднократно били, сажали в тюрьму и выпроваживали восвояси[78]78
Ibid. Р. 13–15, 17–20.
[Закрыть]. Об обстоятельствах смерти Льюля мы знаем очень мало[79]79
См., например: Bonner A., Badia L. Ramón Llull: Vida, pensament obra literaria. Barcelona, 1988. P. 53–54.
[Закрыть]. Очевидно лишь, что гипотеза о мученической смерти во время его последней попытки, когда он отправился в Тунис, то ли найти долгожданное признание, то ли удостоиться наконец мученического венца – вполне возможно, что надеялся он на этот раз именно на последнее, – не основывается на фактах. Однако легенда упорно на ней настаивала, равно как настаивала она на его кощунственном появлении в церкви верхом на коне, а также на его занятиях алхимией. Если даже оставить в стороне авторитет житийного канона, Льюль настолько настойчиво и недвусмысленно всю жизнь шел к мученической смерти, воспевая ее в своих сочинениях, что, казалось бы, не могло быть никаких сомнений в том, что именно такой итог его жизненного пути был наиболее закономерным и естественным. Согласно легенде, мусульмане, возмущенные его нападками на ислам, забросали его камнями. Находившиеся в Тунисе генуэзцы погрузили его тело на корабль и доставили на Майорку, где с почестями похоронили в монастыре Святого Франциска.
* * *
Вера – та же любовь. Страстная, экзальтированная любовь (или вера) всегда таила и таит в себе определенную опасность. Или она страстная – и тогда нередко фанатичная и нетерпимая, со шлейфом сопутствующих особенностей и проявлений. Или она не-страстная, бес-страстная, и тогда она подчас – не любовь. Однако в этом случае она толерантна, терпима. По счастью, это лишь крайний случай, но не общий закон. Однако он давно заставил обратить внимание на отличие любви естественной от любви экзальтированной, представляющей для нашей темы особый интерес. Строго говоря, в любой любви есть элемент экзальтации, одержимости и экстаза. Цепочку «заинтересованность – одержимость – любовь» анализирует X. Ортега-и-Гассет в книге «Этюды о любви»: «Одержимый – это человек с ненормальными проявлениями заинтересованности. Почти все великие люди были одержимыми, только последствия их одержимости, их навязчивой идеи представляются нам полезными и достойными уважения <…>. Итак, я убежден, что влюбленность – это проявление заинтересованности, ненормальное ее состояние, возникающее у нормального человека»[80]80
Ортега-и-Гассет X. Этюды о любви // Ортега-и-Гассет X. Эстетика. Философия культуры. М., 1991. С. 378.
[Закрыть]. В любви к Богу, человечеству, родине, идее, своей Прекрасной Даме все – Василий Блаженный, Рамон Льюль, Тристан или Дон Кихот – «блажили» и «блажат» по-своему и с разной степенью одержимости.
Одна из центральных тем, все чаще звучащих в общем массиве донкихотовской проблематики – тема донкихотов христианства. Аналогия между подвижничеством Рыцаря Печального Образа и религиозным подвижничеством, естественно, была замечена давно, но, как правило, выявлением частных аналогий вопрос и ограничивался. Для полноты картины необходимо свести в единое целое разговор о реальных «предвозвестниках» сервантесовского героя и о вымышленных персонажах мировой литературы, таких как князь Мышкин Достоевского, Савелий Туберозов Лескова, Насарин Гальдоса или монсеньор Кихот Грэма Грина, его «наследников по прямой». Самой бесспорной фигурой в первом ряду, на мой взгляд, является Льюль.
Если Дон Кихот унаследовал утопизм Льюля, то Льюль предвосхитил донкихотство. Слова М. де Унамуно о Рыцаре Печального Образа: «“Утратил рассудок”. Нам во благо утратил, дабы явить нам вечный пример духовного великодушия. Разве достиг бы он такого героизма в здравом рассудке? На алтарь своего народа принес он величайшую из жертв: собственный рассудок. Его фантазия наполнилась прекрасными вымыслами, и он уверовал как в истину в то, что было всего лишь красотою. И уверовал верой, такой живою, так побуждавшей к деяниям, что решил действовать в соответствии с теми образами, что являло ему безумие, и чистотою своей веры претворил безумие в истину»[81]81
Унамуно М. де. Житие Дон Кихота и Санчо по Мигелю де Сервантесу Сааведре, объясненное и комментированное Мигелем де Унамуно. СПб., 2002. С. 25.
[Закрыть], – вполне могли быть отнесены к Льюлю.
Любовь естественная – это любовь современников Льюля, с недоверием относившихся к его утопическим планам. Утопизм пронизывает все фантастические проекты майоркинского мыслителя. Он отразился в вынашиваемой им идее нового крестового похода, концепции объединения всех орденов в один, в его экуменических надеждах, в его попытках создать метод, с помощью которого удастся обратить в истинную веру всех еретиков и неверных, в его грандиозной доктрине «Ars Magna», способной дать ответы на все вопросы. Любовь естественная – это любовь купцов, от которых Дон Кихот требовал признания, что, сколько бы ни было красавиц на свете, прекраснее всех ламанчская императрица Дульсинея Тобосская. Здравомыслящие купцы, не имея особого желания связываться с сумасшедшим, заявили ему, что охотно признали бы ее таковою, если бы он показал им ее самое либо, на худой конец, ее портрет.
Любовь экзальтированная – это любовь Льюля, который, несмотря на разочарования, на равнодушие пап и королей, монахов и мирян, на упрямое и необъяснимое нежелание мусульман Средиземноморья переходить в христианство, вновь и вновь бросался штурмовать неприступную крепость здравомыслия. Любовь экзальтированная – это столкновение воинствующе-идеалистического сознания со здравым смыслом, блестяще воплощенное в ответе сервантесовского героя купцам: «Если я вам ее покажу, – возразил Дон Кихот, – то что вам будет стоить засвидетельствовать непреложную истину? Все дело в том, чтобы, не видя, уверовать, подтвердить, засвидетельствовать и встать на защиту, а не то я вызову вас на бой, дерзкий и надменный сброд»[82]82
Сервантес Сааведра М. де. Собр. соч.: В 5 т. М., 1961.Т. 1. С. 83.
[Закрыть].
Рамон-безумец блажил, плыл против течения, пытаясь достичь невозможного. Однако его негативный в основном опыт со всей определенностью доказывает необходимость мудрого безумия, «самоизвольного мученичества» в противоборстве с «объюродившим» миром. А.М. Панченко утверждает, что между мнимым безумием юродивых и мнимой разумностью здравомыслящих людей, между «мудрой глупостью» и «глупой мудростью» существует несомненная связь. Первое с неизбежностью порождается вторым[83]83
См.: Лихачев Д.С., Панченко А.М., Понырко Н.В. Смех в Древней Руси. С. 128.
[Закрыть]. В «Книге о Любящем и Возлюбленном» читаем: «„Безумец, если правду ты говоришь, будешь ты опозорен, измучен и предан людьми смерти“. Ответил: „Отсюда вытекает, что, если бы я лгал, люди меня бы превозносили, любили, обожали и почитали, и отторгнут я был бы от влюбленных в моего Возлюбленного“»[84]84
Льюль Р. Книга о Любящем и Возлюбленном. С. 66.
[Закрыть].
Согласно Ю.М. Лотману, такая специфическая черта средневекового поведения, как максимализм, связана с тем, что в соответствии со средневековой этикой «человек должен стремиться к недостижимому идеалу во всех сферах своей деятельности». Поэтому, с точки зрения средневекового сознания, «высшая степень ценности (святости, героизма, преступления, любви) достигается лишь в состоянии безумия», способного обеспечить нарушение правила, переход границы[85]85
Лотман Ю.М. Культура и взрыв. М., 1992. С. 81.
[Закрыть]. Предрасположенность небольшого числа людей в каждом поколении к безумной, испепеляющей любви издавна волновала человечество. Несомненным отражением этой предрасположенности явились легенды о Тристане и Изольде, Ромео и Джульетте, Лейле и Меджнуне, образующие, несмотря на всю кажущуюся фабульную пестроту, единый миф-предостережение (не случайно финал любой из этих историй одинаково трагичен). В нем проявился инстинкт самосохранения человечества, предостерегавшего от чрезмерностей безумной любви, от саморазрушительности страсти. В то же время в этих легендах очевидно восхищение героями, преступающими пределы дозволенного и возможного, безумствуя на ложном поприще. Говоря о «высшей степени ценности», Ю.М. Лотман имел в виду любовь религиозных подвижников, безумствующих на «истинном» поприще. При этом нет ничего удивительного в том, что в реальности, как и в случае с земной любовью, эта «ценность» нередко оспаривалась. Свидетельств тому немало в книгах Льюля, остро переживавшего свою отчужденность от людей, равнодушие их к тому, что составляло существо его жизни. Максимализм в любви, отсутствие чувства меры в страсти и в «подвигах» никак иначе, как безумие, и не могли восприниматься людьми умеренно любящими и в меру любимыми.
Прямое отношение к судьбе Льюля имеют слова апостола Павла, обращенные к коринфянам: «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым» (1 Кор. 3:18).
Творческая и утопическая, идеалистическо-мистическая основа максималистского мировидения Льюля была причиной фантастичности и непрактичности многих его надежд и проектов, заведомо неосуществимых. Льюль так и не нашел и не мог найти понимания в Ватикане, куда он отправлялся каждый раз после избрания нового папы, пережив многих на своем долгом веку, взывая к их разуму и чувству долга, излагая свои фантастические проекты. Столь же безрезультатно он обивал пороги и королевских дворцов в Париже, Монпелье или в Пальме-де-Майорка, встречая в лучшем случае восхищение и одобрение, но не реальную поддержку. В своей автобиографической «Песни Рамона» Льюль с горечью пишет:
Я беден, стар, гоним я тут,
и мне не в помощь знатный люд;
я взялся за великий труд,
был путь мой и тернист, и крут,
и вот как справедлив наш суд:
меня не любят и не чтут[86]86
Льюль Р. Книга о Любящем и Возлюбленном. Книга о рыцарском ордене. Книга о животных. Песнь Рамона. СПб., 1997. С. 186. (Серия «Литературные памятники»). См. также в наст. изд. с. 69.
[Закрыть].
Непростыми были и его отношения с авторитетами доминиканского ордена, которые, казалось бы, прежде всего и должны были поддержать его пыл, рвение, бескомпромиссность и оказать практическую поддержку его планам. Миссионерские устремления Льюля, его гневные филиппики против альбигойцев и трубадуров, его страстная полемика с аверроэсцами, возобладавшими в Сорбонне, не могли не вызывать одобрения доминиканцев. В то же время индивидуализм, неординарность, напористость и экзальтированность Льюля заставляли подозревать его не только в гордыне, честолюбии и предосудительном стремлении жить своим умом, но и в ереси. Не меньшие подозрения вызывало близкое знакомство Льюля с богатейшей духовной культурой Востока. Глубокое знание арабской философии и логики, мистики суфиев и каббалистической премудрости, с точки зрения католических ортодоксов, не могло не наложить своего отпечатка на причудливое мировидение Льюля, на его странные доктрины и, главное, на его веру. Любопытно, что обвинение в ереси исходило прежде всего от доминиканцев. Францисканцы, напротив, доказывали, что по своему содержанию идеи Льюля аналогичны идеям других христианских мыслителей. Тем самым становится ясно, что странной и неприемлемой представлялась современникам именно форма.
Уже после кончины Льюля обвинение его в ереси с особой резкостью было выдвинуто Н. Эймерихом, который обосновал его в своем «Путеводителе инквизиторов» (1358). Главным доводом обвинения служило то обстоятельство, что Льюль был некрепок в вере и поэтому не столько обращал неверных, сколько сам проникался их тлетворным влиянием, делающим его сочинения неприемлемыми для правоверных католиков. Не случайно даже в XX в., в полемическом стремлении доказать, что Льюль ни в коей мере не был «христианским суфием», католический теолог С. Бове готов был пожертвовать самыми яркими с художественной точки зрения произведениями майоркинского мыслителя, лишь бы снять с него «обвинение» в синтетическом мышлении: «Дабы не составить ложного впечатления о вкладе Божественного Магистра в философию и теологию, не следует также читать книги нравоучительные, проповеднические или мистические и уж тем более посвященные алхимии (в равной степени автор не советует читать работы Льюля по медицине и юриспруденции. – В.Б.). <…> Пользу может принести чтение лишь тех, в которых излагается его научная доктрина: те, в которых она излагается, толкуется и применяется; но и из них лишь те, которые мы рекомендуем. Нечего и заглядывать в такие, как „Феликс о чудесах мира“, „Воспитание юношества“, „Книга Конца“, „Книга о рыцарском ордене“, „Бланкерна“, стихи и некоторые иные, им подобные»[87]87
Воnе S. El sistema científico Luliano. Ars Magna. Exposición y crítica. Barcelona, 1908. P. 379–380.
[Закрыть].
В сущности, если оставить в стороне вопрос о «рекомендациях», можно признать предложенное С. Бове деление вполне корректным: данная бинарная конструкция подчеркивает существенную разницу между латинскими трактатами Льюля, его богословскими и философскими сочинениями, с одной стороны, и мистическими и художественными его произведениями, написанными в основном на каталанском языке, – с другой. Стоит лишь иметь при этом в виду, что «восточная премудрость» дает о себе знать и в сугубо философских и теологических сочинениях Льюля, написанных на латыни, прежде всего потому, что именно в этом случае книги писались не только на своем языке, но и на языке противника. Те, кто оспаривают восточное влияние на Льюля, выводя все его умозаключения и все его построения исключительно из христианской традиции, из сочинений отцов церкви и современных ему великих европейских схоластов, совершенно упускают из виду главную цель его жизни – обращать в христианство неверных. Никто не оспаривает того факта, что с целью успешного решения этой задачи он овладел арабским и еврейским языками – для того, чтобы говорить с противником на понятном для него языке. Однако для того, чтобы действительно воевать с противником на его территории, необходимо было в равной степени освоить и философский, риторический, логический, мистический, полемический язык противника; в противном случае бессмысленно было рассчитывать на то, что он поймет чуждые ему аргументы и, главное, примет их, к чему, собственно говоря, и стремился Льюль. Драматические последствия отсутствия взаимопонимания между идейными противниками из-за неспособности убедить, при полном понимании на словесном уровне, демонстрирует его «Жизнеописание». Столкновение Льюля с обучавшим его арабскому языку рабом-мавром, бросившимся на него с ножом, когда он, в процессе обучения, стал яростно поносить ислам, едва не стоило ему жизни и привело к самоубийству посаженного в тюрьму раба[88]88
См.: Vida coetánia de Ramón Llull. P. 8.
[Закрыть]. Отметим к тому же, что он освоил интеллектуальную и духовную традиции Востока явно в недостаточной степени и не мог не ощущать как чужой и чуждый тот язык, которым говорил с противником. В значительной мере именно поэтому он и не был этим противником понят. Все это, кстати говоря, служит лучшим оправданием Льюля, обвиняемого в каббалистическом и суфийском «уклонах».
Однако в той мере, в какой он усвоил восточную традицию, он должен быть признан одним из самых значительных средневековых мыслителей Европы, «прививших» восточную розу – методологию и образность арабской и еврейской философии, логики и мистики – к европейскому дичку[89]89
См., например: Sugranyes R. Raymond Lulle: Philosophe et missionnaire // Les Actes du Colloque sur Raymond Lulle. Freiburg, 1986. P. 9–10.
[Закрыть]. Именно в это время, в XIII в., завершилась эпоха безусловного культурного превосходства мусульманского Востока над христианским Западом (в военном плане Запад стал теснить Восток несколькими веками ранее; вполне красноречивой в этом смысле является история Реконкисты в Испании). Столь стремительный рост был бы невозможен, если бы Запад не был в высшей степени открытым и восприимчивым. Жизнь, учение и творчество Рамона Льюля – замечательный образчик той готовности доказать, что ученик превзошел учителя, которую обнаружила в XIII в. европейская культура, воспринявшая, через арабское посредство, древнегреческое наследие и усвоившая в то же время богатейший опыт Востока – в медицине, астрономии, философии[90]90
См., например: Монтгомери Уотт У. Влияние ислама на средневековую Европу. М., 1976.
[Закрыть].
Знаменательно, что ему же было суждено привить «провансальскую» розу к схоластическому дичку. И форма, и инструментарий, и лексика, и мотивы, и образность, и тематика провансальской поэзии существенным образом отразились в религиозной поэзии Льюля, с той лишь оговоркой, что трубадур Прекрасной Дамы предстал трубадуром Христа[91]91
Подробнее см., напр.: Pi de Cabanyes О. Ramón Llull. Dos poemes i una crisi… P. 48.
[Закрыть].



























