412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Всеволод Багно » Испанцы Трех Миров » Текст книги (страница 14)
Испанцы Трех Миров
  • Текст добавлен: 20 мая 2026, 22:00

Текст книги "Испанцы Трех Миров"


Автор книги: Всеволод Багно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

Величие Дон Кихота особенно велико оттого, что, начав сомневаться во 2-й части в своем предназначении, он ни на минуту не сомневается в подлинности, чистоте и действенности своих идеалов. Не оставляя задачи развенчания сумасбродствующего идальго, Сервантес помнит, что еще в начале 1-й части он писал, что его герой возложил на себя бремя и обязанности странствующего рыцаря, долженствующего заступаться за обиженных, помогать вдовам и оказывать покровительство девицам – «в наш век, в наше злосчастное время». Время было злосчастным и для его творца, хотя он не сумасбродствовал и не плыл столь откровенно против течения. «Лекарь высказался в том смысле, что Дон Кихота губят тоска и уныние». В горечи Рыцаря Печального Образа немало горечи его создателя.

Симптомы выздоровления Дон Кихота – постоянное убывание его уверенности в себе. Отсюда – оправдано, естественно и подготовлено выздоровление героя в последней главе.

Привязавшись к ламанчскому рыцарю, Сервантес полюбил его самого, а не идею, которую он воплощает. Поэтому мотив безумия должен был быть преодолен. А как художник он сознавал, что выздоровевшему Дон Кихоту на земле более делать нечего. Поэтому он приводит его к смерти. И смерть эта, при всей обыденности, отнюдь не умаляет достоинств недавнего Рыцаря Печального Образа. Она, как заметил известный современный филолог Мартин-и-Ригер, в точности соответствует похвале, которую Сервантес адресовал лучшему каталонскому рыцарскому роману, «Тиранту Белому»: «Рыцари здесь едят, спят, умирают на своей постели, перед смертью составляют завещания…» (1, VI).

Антипатия романтиков и Мигеля де Унамуно к священнику, цирюльнику, ключнице, племяннице и особенно к бакалавру Самсону Карраско, повинным в выздоровлении Рыцаря Печального Образа и смерти Алонсо Кихано, вполне понятна и оправдана. Однако, если быть беспристрастными, нельзя не признать, что односельчане Дон Кихота, будучи к нему привязаны, стремились делать все для его же блага, а люди посторонние и равнодушные к нему были довольны его сумасшествием и видели в нем источник развлечений. Конфронтация тех и других становится особенно очевидной в ходе разговора Самсона Карраско, победившего Дон Кихота, с барселонским дворянином Антонио Морено, сожалеющим об этом. О чем, собственно говоря, спорят герои? Морено понимает, что его позиция негуманна, однако он хочет, чтобы и сам Дон Кихот был доволен, и людей бы радовал. А Карраско, убежденный в универсальности рецептов душевного здоровья и любя Алонсо Кихано, помимо своей воли убивает его. Когда мы строго судим бакалавра, мы забываем, что более других и действеннее других о выздоровлении Дон Кихота заботился сам Сервантес. С позиции Антонио Морено писателю было высказано немало упреков. Между тем именно симпатия к герою настоятельно требовала его выздоровления. Читатель должен был увидеть, что тяга Дон Кихота к добрым делам была продиктована не припадками безумия, а природной добротой. Однако выздоровевшему Алонсо Кихано, с его добротой и его убеждениями, в современной Сервантесу Испании делать нечего. Какими средствами и на каком поприще в трезвом уме он стал бы искоренять зло и неправду? Сервантес поступил с Дон Кихотом так же, как позднее с Базаровым поступил Тургенев.

«РОМАН ПОСТРОЕН КАК БЫ В ГОРУ»

Действительно ли сервантесовский замысел разрастался под пером писателя? Сознавал ли Сервантес, сколь гениальное произведение он создал? Не наделяют ли читатели роман особенностями, красотами и глубинами, о которых и не подозревал его скромный автор? Очевидно, что на первый вопрос можно ответить лишь утвердительно. То, что «Дон Кихот», захваченный логикой и законами жанра, в нем впервые заявившего о себе со всей определенностью, становится все более значительным по сравнению с первоначальным замыслом, было отмечено еще Фридрихом Шлегелем в работе 1800 года «Разговор о поэзии». Именно «Дон Кихот» позволил Томасу Манну прийти к заключению, что все великие произведения вырастают из скромных замыслов.

Виктор Шкловский, не претендуя на открытие общих закономерностей, писал: «Роман построен как бы в гору. Дорога Росинанта идет вверх»[182]182
  Шкловский В.Б. О теории прозы. М., 1983. С. 369.


[Закрыть]
.

На второй вопрос ответить труднее. В Сервантесе нередко склонны были видеть «среднего» человека, хотя и художника Божьей милостью, которому посчастливилось написать гениальную книгу, значения которой он не был способен осознать. Эти представления были поддержаны такими авторитетами в сервантесоведении, как А. Морель-Фасьо или Ф. Родригес Марин. По яркому сравнению последнего, Сервантес в этом смысле был подобен Колумбу. Он был горд открытием, однако ошибся относительно того, что именно он открыл. Вместе со своим героем он мог воскликнуть: «Я знаю, кто я», хотя не мог предугадать, как его слова отзовутся в последующих поколениях.

Не секрет, что писатель своим «благородным» детям – «Галатее», «Странствиям Персилеса и Сехизмунды» – явно отдавал предпочтение перед «Дон Кихотом». В «Путешествии на Парнас» он так характеризует свой роман:

 
Отрадой стал для многих Дон Кихот.
Везде, всегда – весной, зимой холодной
Уводит он от грусти и забот.
 
(Перевод В. Левика)

В. Левик удачно передал смысл сервантесовских строк. Думается, не совсем прав К.Н. Державин, который писал, что Сервантес здесь рассматривает свою книгу как развлекательную, хотя и делает это намеренно, сглаживая идейно острые углы[183]183
  Державин К.Н. Сервантес. М., 1958. С. 151–152.


[Закрыть]
. Усомниться в этом заставляет другая, более детальная характеристика, которую Сервантес дает «Дон Кихоту»: «Сид Ахмет бен-Инхали, писатель арабский и ламанчский, в своей глубокомысленной, возвышенной, усладительной и занятной истории рассказывает…». Перед нами целая россыпь эпитетов, которые никак не укладываются в прокрустово ложе «развлечения». «Дон Кихот» – это и пародия на рыцарские романы, и занимательное чтение, и критика негативных явлений в жизни Испании, и апофеоз благородства, силы духа, героизма и свободы, и энциклопедия испанской жизни, и многое другое, в том числе и то, что не входило в намерения Сервантеса, но что позволило увидеть в романе новый угол зрения, присущий эпохам, пришедшим на смену сервантесовской.

Возможность изобразить многообразие, перспективу и неисчерпаемость жизни явно входила в намерения писателя. Вместе с Дон Кихотом читатель попадает на постоялые дворы, пастбища, крестьянскую свадьбу, во дворцы, усадьбы, в логово разбойников, в книгопечатню, видит мельницы, молотобойни, галеры в барселонском порту. Различные исторические области Испании представлены в «Дон Кихоте» не только впрямую (Ламанча, Старая Кастилия, Арагон, Каталония), но и благодаря участвующим в действии представителям многих других областей (доблестно сражавшийся с Дон Кихотом бискаец, астурийка Мариторнес, пленник, родившийся в Леоне, много андалусцев, и т. д.). Мир «Дон Кихота» густо населен. В романе действуют или, по крайней мере, участвуют в разговоре двести пятьдесят мужчин и пятьдесят женщин: пастухи, погонщики, крестьяне, купцы, каторжники, паломники, служанки, солдаты, разбойники, проститутки, стражники, студенты, священники, лиценциаты, дуэньи. Многоли-кость мира соотносится у Сервантеса с многомерностью человека. Вслед за вставной новеллой о безрассудно-любопытном, испытывающем верность супруги, сразу следует завершение истории о Карденио, Лусинде, Фернандо и Доротее, в которой Лусинда, несмотря на ухаживания и домогательства Фернандо, сохраняет верность Карденио, хотя он ей даже не муж.

Энциклопедия испанской жизни в «Дон Кихоте» – авторская, а не безличная. С объективистской точки зрения, в ней царит известная путаница. Крестьянин Санчо оказывается мудрым правителем, разбойник Роке Гинарте – благородным, духовник герцогской четы – злобным, скучающие герцог и герцогиня – жестокими, «враг народа» мориск Рикоте – симпатичным и, наконец, безумный идальго Алонсо Кихано – великим сердцем.

Путешествуя по морю с «Дон Кихотом», Томас Манн напомнил читателю: «Юмор – вот тот завоеватель, который всегда мужественнее, дерзновеннее всех других проникал в область подлинно человеческого»[184]184
  Манн Т. Собр. соч.: В 10 т. М., 1961. Т. 10. С. 277.


[Закрыть]
. За последние два столетия в сервантесовском романе чаще видели грустную книгу, чем веселую.

Мало кто из нас представляет Рыцаря Печального Образа смеющимся, между тем он смеется или улыбается очень часто. Далеко не все читатели помнят, что «Дон Кихот» буквально искрится весельем, причем реже меланхолическим, а чаще самым непосредственным, неподдельным.

О комизме в «Дон Кихоте» необходимо помнить хотя бы потому, что юмор (в отличие от многих других, «вскрытых» в романе пластов и граней) входил в намерения Сервантеса. Другое дело природа этого комизма. Вот что писал о ней А. Бергсон в своей книге «Смех»: «Несомненно, падение всегда падение; но одно дело упасть в колодец, потому что смотришь куда-нибудь в сторону, другое – свалиться туда, потому что загляделся на звезды. И именно звезду созерцал Дон Кихот. Как глубок комизм романтической мечтательности и погони за химерой! Между тем, если взять рассеянность как связующее звено, то можно видеть, что очень глубокий комизм связан с комизмом самым поверхностным. Да, эти увлеченные химерами люди, экзальтированные, безумные и так страшно рассудительные, вызывают наш смех, затрагивая в нас те же самые струны, приводя в движение тот же внутренний механизм, что и жертва шутки в рабочем кабинете, и прохожий, поскользнувшийся на улице. Это те же падающие прохожие, те же наивные жертвы обмана, преследующие свой идеал и спотыкающиеся о действительность, чистые сердцем мечтатели, которым коварная жизнь расставляет ловушки. Но это прежде всего очень рассеянные люди, более заметные потому, что их рассеянность – систематическая, вращающаяся постоянно вокруг известной идеи, потому что их злоключения тоже связаны между собой, – связаны той неумолимой логикой, посредством которой жизнь обуздывает мечтательность, – и потому что они вызывают вокруг себя, благодаря способности эффектов соединяться между собою, бесконечно возрастающий смех»[185]185
  Бергсон А. Собр. соч. М., 1914. T. 5. С. 103.


[Закрыть]
.

Если верить самому Сервантесу, то сатиры он гнушался, а характер его дарования – сугубо юмористический. Не случайно о «Селестине» он писал, что она была бы божественна, если бы не обнажала так человеческих слабостей. Сатирическую направленность и остроту прозвучавшей в «Дон Кихоте» социальной критики литературоведы подчас склонны преувеличивать. В полемике с этой тенденцией Э. Ауэрбах утверждал, что после Сервантеса никто в Европе не пытался дать такой светлый и свободный от всякой критики образ действительности. «Игра, – пишет он, – никогда не бывает трагической – это, вероятно, удалось нам показать, – и человеческие проблемы, проблемы индивида и проблемы общества, не вызывают у нас страха и сострадания: светлая радость всегда окружает нас в романе. Но светлый тон в романе не прост, а многослоен – как никогда ранее»[186]186
  Ауэрбах Э. Мимесис: Изображение действительности в западноевропейской литературе. М., 1976. С. 353.


[Закрыть]
. В словах Ауэрбаха есть доля истины, хотя и не вся истина, коль скоро речь идет о «Дон Кихоте».

Ровный свет падает в романе на всех персонажей и те правды, которые они несут (пожалуй, только духовник герцогской четы дан исключительно в черном свете). Наряду с этим в романе присутствуют, вопреки лукавому сервантесовскому утверждению, и сатирические зарисовки, и социальная критика. Эта критика, подчас крайне небезопасная в современной Сервантесу Испании, ведется под двойным прикрытием абсурдной точки зрения безумца и возможной недоброжелательности «собаки-автора», мавра Сида Ахмета бен-Инхали. Обезопасившись, Сервантес развивает свои социальные и этические идеалы и осуждает, как, например, в речи Дон Кихота о Золотом веке, «наше ненавистное время», полное лжи, лицемерия, корысти и пристрастия. Выражением авторских мыслей, несомненно, является следующее высказывание ламанчского рыцаря во 2-й части: «Ныне, в наказание за грехи людей, торжествуют леность, праздность, изнеженность и чревоугодие» (2, XVIII). В этих словах – обобщающая характеристика современной Сервантесу Испании, ее оценка писателем, чутко реагировавшим на симптомы упадка и разложения.

Не имея возможности говорить о бедах Испании открыто, Сервантес применяет следующий тактический прием. В первой главе 2-й части речь идет о том, что священник и цирюльник пришли к Дон Кихоту, еще хворавшему после 2-го выезда, и завели с ним разговор о «так называемых государственных делах и образах правления, причем иные злоупотребления наши собеседники искореняли, иные – осуждали, иные обычаи исправляли, другие упраздняли, и каждый чувствовал себя в это время новоявленным законодателем: вторым Ликургом или же новоиспеченным Солоном; и так они всё государство переиначили, что казалось, будто они его бросили в горн, а когда вынули, то оно было уже совсем другое…». Социальная несправедливость – один из главных пороков испанской действительности – нашла отражение в сцене великого междоусобья на постоялом дворе в конце 1-й части, когда даже стражники Святого братства, при всех их правах и полномочиях, сочли за лучшее не связываться с помогающими Дон Кихоту дворянами («…чуть до стражников дошло, что сражаются с ними люди не простые, как боевой их пыл тотчас же охладел и они покинули поле брани; они живо смекнули, что, чем бы все это ни кончилось, в ответе будут они…» (1, XLV)).

Завуалированная критика инквизиции и ее методов содержится в ловко выведенной Сервантесом из-под ударов цензуры сцене сожжения «нелепой и лживой» литературы рыцарских романов. Прежде всего сама практика аутодафе была глубоко чужда гуманистическим идеалам писателя и многим из его современников. С другой стороны, не случаен и мотив «оплошности» ключницы, обессмысливающий процедуру отбора «вредных» книг от «полезных», ибо в итоге были сожжены все книги, в том числе такие, «которые надобно было дать на вечное хранение в архив». И наконец вполне определенно на обращение уже не с грешными книгами, а с праведными людьми намекает здесь же приводимая пословица – «из-за грешников частенько страдают праведники» (1, VII).

Особенно яркое и глубокое развенчание «железного» века, в который ему выпало родиться, Сервантес дает во 2-й части своего романа, главным образом, в «герцогском» цикле, т. е. в главах с 30-й по 57-ю. Более чем смелыми являются как высказывание, вложенное в уста мориска Рикоте, о существующей в протестантской Германии, злейшем враге католической Испании, свободе воли, так и апофеоз Барселоны, столицы Каталонии, неоднократно восстававшей против испанокастильского абсолютизма («…обиталище радушия, приют для чужестранцев, пристанище для бедняков, отчизна храбрецов, город-мститель за угнетенных…»).

Комизм Рыцаря Горестной Фигуры (как назвал сервантесовского героя один из первых русских переводчиков романа) и нелепость его поступков служат чем-то вроде предохранителя в мире, в котором мы то и дело встречаемся с изгоняемыми из родных мест морисками (насильственно обращенными в христианство маврами), с каторжниками, многие из которых попали на галеры только за то, что не смогли подкупить судей, страхом людей перед Инквизицией, заставляющим людей спешно виниться во вполне невинных забавах (вспомним, например, Антонио Морено), жестокостью сельских богатеев, беззакониями, творимыми знатью. Трагизм естественным образом снимается (однако успев заявить о себе) тем, чем, собственно, он только и может сниматься, – комизмом.

И другие вопросы вставали перед бесчисленной армией читателей «Дон Кихота». Ренессанс или барокко представляет роман в истории мировой литературы? Написал ли Сервантес сатиру на человеческий энтузиазм? Если не Дон Кихот, то кто из героев романа выражает авторскую точку зрения? Развенчивает или превозносит автор Рыцаря Печального Образа?

Роман возник на границе двух эпох. Неудивительно, что «Дон Кихот», насыщенный элементами барочной «техники», проникнут ренессансным мироощущением автора, который, однако, чутко реагировал и на крушение идеалов Возрождения и на сдвиги в общественной психологии.

На второй из этих вопросов мудро ответил тонкий знаток Сервантеса, немецкий романтик Людвиг Тик. Вряд ли что-либо, кроме самого энтузиазма, могло породить такой всеобщий, лавинообразный энтузиазм, какой порождал и порождает «Дон Кихот». Роман не мог быть понят в полном объеме современниками. И уже по другой причине (из-за потерь, неизбежных при временной дистанции) не мог он также быть в полном объеме понят и последующими поколениями. Чрезвычайно труден вопрос об авторской позиции. Именно поэтому он и был истолкован как развлекательный, т. е. как произведение, в котором как бы нет авторской позиции. Правда Сервантеса не совпадает ни с правдой Дон Кихота, ни с правдой испанской действительности. Первая повергается в прах несокрушимой силой реальности, сочной, озорной и в своем жизнелюбии беспощадной. Реальная действительность Испании конца XVI – начала XVII столетия развенчивается несокрушимостью идеалов человечности и справедливости, проповедуемых тем же нелепым и беспомощным Рыцарем Печального Образа. Подобная авторская позиция не имела аналога в предшествовавшей и современной Сервантесу литературе. Вполне естественно, что она ускользнула от самых проницательных, чутких читателей. Сервантес был реалистом и в сфере литературы, и в сфере частной жизни, и в сфере общественных идеалов. Поэтому он с одинаковой последовательностью ниспровергает и идеалистическое прожектерство Дон Кихота, его «звездную» болезнь, и материалистическое прожектерство Санчо Пансы, его «островную» болезнь. Кое-кто из сервантесоведов склонен видеть носителя авторской позиции в Диего де Миранде, гостеприимно принявшем странствующих правдоискателей и правдостроителей в своем имении. Неторопливое, разумное бытие семейства Диего де Миранды, даже при учете отдельных иронических штрихов в описании того идиллического существования в гармонии с природой, обществом и самим собой, вполне могло бы производить впечатление идеального и достойного, с точки зрения автора. Однако оно существует не в безвоздушном пространстве, а неизбежно сопоставляется с полной треволнений и потерь романной биографией мудрого и благородного безумца. И сопоставление это, с этической точки зрения, явно не в пользу добродетельного Диего де Миранды.

Сервантес был заинтересован в читателе-соавторе. И в Прологе к 1-й части содержится призыв к читательской активности («…ты можешь говорить об этой истории все, что тебе вздумается, не боясь, что тебя осудят, если ты станешь хулить ее, или же наградят, если похвалишь»), и в самом тексте романа он сознательно бросает читателя на произвол судьбы («Ты, читатель, понеже ты человек разумный, сам суди обо всем, как тебе будет угодно, мне же нельзя и не должно что-либо к этому прибавлять…»).

Каждый из нас – соавтор Сервантеса, иногда столь увлекающийся, как Унамуно, заявивший, что он написал свою книгу, дабы вновь создать «Дон Кихота», или Хорхе Луис Борхес, сочинивший рассказ «Пьер Менар, автор “Дон Кихота”».

Фолкнер, очень любивший Сервантеса, в одном из интервью сказал: «Я пишу о людях. Может быть, в книги и проникают разного рода символы и образы, я не знаю. Когда хороший плотник что-нибудь строит, он забивает гвозди туда, куда следует. Когда он кончает, из шляпок, может быть, и образуется причудливый узор, но он вовсе не для того прибивал гвозди». Несомненно, что Сервантес «прибивал гвозди» в немалой степени для того, чтобы раз и навсегда заколотить крышку гроба над рыцарскими романами. Без сомнения, значение для нас ныне имеет не столько то, что намеревался сказать Сервантес, сколько то, что ему удалось сказать. Как волею автора, так и волею миллионов читателей «Дон Кихот», по мысли Сент-Бёва, превратился в зеркало человеческой жизни и всего мироздания.

В заключение приведем суждение Борхеса из его «Притчи о Сервантесе и Дон Кихоте»: «Они не подозревали, что века сгладят в итоге это различие, что и Ламанча, и Монтьель, и тощая фигура странствующего рыцаря станут для будущих поколений такой же поэзией, как плавания Синдбада или безмерные пространства Ариосто»[187]187
  Борхес ХЛ. Собр. соч. СПб., 2011. Т.2, С. 525.


[Закрыть]
.

МИФ ОБ ОТВОЕВАННОМ КОРОЛЕВСТВЕ
(ПЬЕСА ЛОПЕ ДЕ ВЕГИ «ВЕЛИКИЙ КНЯЗЬ МОСКОВСКИЙ»)

В заметке 1825 г. «О народности в литературе» Пушкин пишет о том, что Лопе де Вега и Кальдерон в своих пьесах «поминутно переносят во все части света»[188]188
  Пушкин А.С. Поли. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. XI. С. 40.


[Закрыть]
; вот тут-то, казалось бы, он и должен был привести в качестве примера пьесу Лопе «Великий князь Московский», однако если поэт и слышал о ее существовании, то вряд ли имел сколько-нибудь ясное представление. Да и теперь мало кому известно, что перу Лопе де Веги принадлежит пьеса о Лжедмитрии I. При этом трудно поверить (в том числе тем, кому она известна), что творение одного из величайших драматургов всех времен и народов, посвященное ключевому эпизоду русской истории – самозванчеству, – животрепещущему явлению русской жизни, лишь в 1999 г. было впервые издано в переводе Леонида Цывьяна[189]189
  Вега Л. де. Великий Князь Московский. СПб., 1999. (Прил. к альманаху «Канун». Серия «Библиотека испанской литературы»).


[Закрыть]
. Это настолько противоестественно, что еще в 1896 г. выдающийся испанский филолог и мыслитель М. Менендес-и-Пелайо в своем предисловии в «Сочинениям» Лопе де Веги, подготовленным Испанской Королевской Академией, писал, что, по слухам, есть перевод «Великого князя Московского» на русский[190]190
  Menéndez у Pelayо М. Observaciones preliminares // Lope de Vega. Obras. Madrid, 1896. T. VI. P. CXXXIX.


[Закрыть]
. Этот слух не подтверждается, во всяком случае, если даже перевод существовал, опубликован он не был[191]191
  Впрочем, перевод 1-го акта драмы, выполненный белым стихом и принадлежащий перу известного театроведа начала XX в. П.О. Морозова, хранится в Санкт-Петербургской театральной библиотеке.


[Закрыть]
. Между тем, о существовании пьесы Лопе де Веги в России знали, а с конца XIX в. стали появляться специальные статьи, ей посвященные[192]192
  См.: Федоров А.Н. Лжедмитрий в испанской драме XVII века И Новый журнал иностранной литературы, искусства и науки. 1898. № 8. С. 107; Варнеке Б.В. Трагедия Лопе де Вега «Дмитрий Самозванец» // Театр и искусство. 1903. № 19. С. 383–385; Ковалевская С.Г. Драма де Веги «Великий князь Московский». Киев, 1913 (отд. отт. из сб. «Minerva»).


[Закрыть]
.

Тем самым складывалась вполне средневековая ситуация, когда даже Священное Писание прихожанам не очень рекомендовалось читать самим, коль скоро на то есть специально обученные «толковники». Одной из причин столь необъяснимого на первый взгляд отсутствия любопытства со стороны русских переводчиков и издателей являются многовековые предубеждения, устойчивое недоверие народов к «другим», их ревнивое отношение к мнению о них соседей. Взгляд со стороны воспринимался в лучшем случае как верхоглядство, а подчас и как недопустимое посягательство на нечто интимное, сокровенное и не поддающееся интерпретациям извне. Нечто подобное произошло, по-видимому, и с пьесой Лопе де Веги, пользовавшегося колоссальной популярностью в России, однако в случае с «Великим князем Московским» «осмелившегося» трактовать события Смутного времени если не в угоду иезуитам, то во всяком случае с их голоса.

Пьеса Лопе открывает длинный и блистательный ряд произведений мировой литературы, в которых с тех или иных позиций, с того или иного «голоса» трактуются события Смуты, взаимоотношения России и Польши, феномен самозванства. Согласно С.М. Соловьеву, «вопрос о происхождении первого Лжедмитрия – такого рода, что способен сильно тревожить людей, у которых фантазия преобладает»[193]193
  Соловьев СМ. Соч. М., 1989. Кн. IV. С. 679.


[Закрыть]
. Среди этих людей кроме Лопе оказались Сумароков, Коцебу, Шиллер, Пушкин, Островский[194]194
  См.: Алексеев М.П. Борис Годунов и Дмитрий Самозванец в западноевропейской драме И Алексеев М.П. Пушкин и мировая литература. Л., 1987. С. 362–401.


[Закрыть]
. Тем самым Лжедмитрий, которого на Западе, как правило, считали законным претендентом на московский престол, стал одним из мировых образов, вечных типов мировой литературы[195]195
  См.: Frenzel Е. Stoffe der Weltliteratur. Stuttgart, 1962. S. 122–126.


[Закрыть]
, в какой-то мере соотносимых с такими более громкими и значимыми для мировой культуры именами, как Прометей, Медея, Эдип, Каин, Иуда, Агасфер, Дон Жуан, Фауст, Дон Кихот, Гамлет[196]196
  См.: Багно B.E. «Коэффициент узнавания» мировых литературных образов // ТОДРЛ. СПб., 1996. T. L. С. 234–241.


[Закрыть]
. Впрочем, очевидно, что, строго говоря, речь должна была бы идти о двух образах: Димитрии и Лжедмитрии при четком понимании того обстоятельства, что мотивы мифа об отвоеванном королевстве и мифа о самозванце корнями уходят в богатейший сказочный и новеллистический фонд как Западной Европы, так и России, и даже глубже – в эллинистический роман и мифы Древней Греции. В современную же для Отрепьева и Лопе эпоху сюжетами о подмененных в постели младенцах, царевичах, чудом спасшихся от подосланных к ним убийц, об их мытарствах и приключениях и, наконец, по прошествии многих лет находящих своих родителей, братьев или сестер, возвращающих себе свою законную вотчину или просто знатное имя, полнится литература эпохи Возрождения, особенно богатейшая испанская и английская драматургия конца XVI – начала XVII в.

Для России самозванческая интрига Лжедмитрия I открывает другой ряд, равного которому нет в истории других народов. В самозванчестве, столь близком сердцу русского человека, реализовалась русская мечта. Самозванческие всполохи были прямым проявлением исконного русского легковерия и максимализма. Ни одна страна в мире не знала столь массового, подчас напоминавшего эпидемию самозванчества, ставшего хронической болезнью государства, но, что еще важнее, – заметным явлением русской жизни и наряду с предрасположенностью к утопиям, – важнейшей составляющей русского национального характера. В.Г. Короленко справедливо писал, что Россия вообще страна самозванцев, что самозванство завещано нам русской историей и ни в какой иной стране «чужое имя» не потрясало в такой степени все проявления национальной жизни[197]197
  См.: Короленко В.Г Современная самозванщина // Короленко В.Г. Поли. собр. соч. СПб., 1914. Т. 3. С. 315–316.


[Закрыть]
. Однако ясно, что «чужое имя» не потрясало бы с такой силой все устои национальной жизни, если бы не было встречного течения. Интрига Григория Отрепьева нашла подготовленную почву. «Каковы бы ни были обстоятельства возникновения самозванческого замысла Лжедмитрия I, – подчеркивает К.В. Чистов, – и кем бы он ни был в конечном счете – “природным” царевичем, Григорием Отрепьевым или каким-нибудь третьим лицом, совершенно ясно, что его поразительный успех объясняется тем, что его поддержало широкое движение, охватившее самые различные слои тогдашнего общества, и прежде всего крестьянские и казачьи массы»[198]198
  Чистов К.В. Русские народные социально-утопические легенды. М., 1967. С. 40.


[Закрыть]
.

Народные мечты о мужицком царе реализовались наконец в надеждах на Димитрия-царевича, чудом спасшегося от подосланных Борисом убийц, хлебнувшего фунт лиха, прошедшего огонь, воду и медные трубы, на собственной шкуре знающего, что значит трудиться и страдать, и в то же время являющегося законным наследником престола. Только такой царь – настоящий, но прошедший народное воспитание, – и может быть истинным спасителем, избавителем и заступником. Он и царь, – что предполагало беспрекословное подчинение, и как бы один из нас, – что будоражило умы и вселяло надежды, аналогичные тем, которые порождает сказка о Золушке. Не надеясь на собственные силы, чернь рассчитывала на доброго царя, царя-избавителя. Приближающегося самозванца народ приветствовал ликующими возгласами: «Встает наше красное солнышко, ворочается к нам Дмитрий Иванович!». «Если бы слухи о царевиче распространял тот или иной боярский круг, – справедливо пишет Р.Г. Скрынников, – покончить с ними для Годунова было бы нетрудно. Трагизм положения заключался в том, что молва о спасении младшего сына Грозного проникла в народную толпу, и потому никакие гонения не могли искоренить ее. Народные толки и ожидания создали почву для появления самозванца. В свою очередь деятельность самозванца оказала огромное воздействие на развитие народных утопий»[199]199
  Скрынников Р.Г. Самозванцы в России в начале XVII века. Новосибирск, 1990. С. 19.


[Закрыть]
. Лопе де Вега, обладая весьма скудной информацией, почерпнутой из вторых рук, сумел свести в один круг «Большую Смуту», начавшуюся в Московии, – прямое следствие упований черни на мужицкого царя, по Лопе, – царя-оборванца, который, только побывав монахом, жнецом и потрудившись на кухне, сможет стать идеальным монархом, и вспыхнувшие в царевиче надежды на возвращение захваченного узурпатором Борисом трона.

Любопытнейшим образом сходились, хотя и по совершенно разным причинам, народные упования на мужицкого царя, питавшие самозванческую интригу и расчистившие Лжедмитрию I дорогу в Кремль, и вера иезуитов, а благодаря им и всей Западной Европы, в законность притязаний на российский трон царя-освободителя, в их понимании скорее царя-миссионера. В связи с этим вспоминаются забавные старые русские адаптированные издания «Дон Кихота». Сведенные к нескольким страничкам и ориентированные «на детей и народ», они, по замыслу издателей, представляли одинаковый интерес для двух, казалось бы, различных аудиторий потенциальных читателей.

Отрепьев производил крайне благоприятное впечатление на иностранцев. По-видимому, достаточно типичным было описание его Жаком Маржеретом: «В заключенье, покойному императору Дмитрию Ивановичу, сыну императора Ивана Васильевича, прозванного Грозным, было около двадцати пяти лет; бороды совсем не имел, был среднего роста, с сильными и жилистыми членами, смугл лицом; у него была бородавка около носа, под правым глазом: был ловок, большого ума, был милосерд, был вспыльчив, но отходчив, щедр; наконец, был государем, любившим честь и имевшим к ней уважение. Он был честолюбив, намеревался стать известным потомству»[200]200
  Маржерет Ж. Состояние Российской империи и Великого княжества Московии И Россия XV–XVH вв. глазами иностранцев. Л., 1986. С. 275.


[Закрыть]
. Польские магнаты, иностранные наемники, иезуиты, бывшие при Лжедмитрии во время его похода, иноземцы, по тем или иным причинам побывавшие в Москве и видевшие самозванца, – все они были очень склонны видеть в «царевиче» просвещенного государя, царя-реформатора или царя-миссионера, способного привить западноевропейскую «розу» к московскому «дичку». Вполне естественно, что при этом желаемое выдавалось за действительное: слишком велико было ожидание, слишком велика была готовность быть обманутыми.

Действуя по принципу «узурпируй узурпированное», беглый монах выдавал себя за истинного царевича, при этом даже не особенно утруждаясь, не слишком изощряясь в обмане, поскольку находил полное понимание и готовность пойти навстречу как в широких народных массах, так и среди весьма искушенных и многоопытных членов Ордена Иисуса.

Именно обещания Юрия Мнишека относительно перехода «царевича» в католичество подогрели интерес Сигизмунда III, равно как и папского нунция Рангони, который встречался с самозванцем в марте 1704 г. и имел с ним продолжительную беседу. Более того, по условиям брачного контракта Отрепьев обязан был привести всю православную Россию в католичество в течение года. В случае не только отказа от выполнения обещания, но даже несоблюдения срока Марина Мнишек получала право развестись, сохранив в качестве удельных княжеств все земельные пожалования, а именно Новгородскую и Псковскую земли. С другой стороны, по условиям тайного соглашения – кондиций – с Сигизмундом III Отрепьев обязан был уступить Речи Посполитой Чернигово-Северскую землю, а также оказать военную помощь для овладения шведской короной. Одним из пунктов кондиций был брак с подданной польского короля.

Вполне естественно, что взятых на себя обязательств Отрепьев не выполнил. С одной стороны, он вряд ли действительно к этому был склонен. С другой, – он не мог этого сделать из-за мощного противодействия в Москве даже малейшим нововведениям. И, наконец, строго говоря, он и не был обязан, так как московский престол он получил («вернул», по более привычной для него терминологии) не благодаря полякам (большая часть польских наемников покинула его вместе с Мнишеком еще до решающего сражения), а благодаря казакам и – главное – мятежу служилых людей под Кромами, восстанию столичного гарнизона и населения Москвы. Перейдя в католичество, пообещав привести в латинство Святую Русь, «мужицкий царь», царь-избавитель, любимый чернью и черни же обязанный престолом, никак не мог открыто отвернуться от веры отцов и был вынужден вести сложную двойную игру в сущности слуги двух господ. Игру вдвойне опасную и опасную смертельно, ибо его двойничество скоро перестало быть тайной как для его противников, так и для его приверженцев, особенно в ближайшем окружении, среди бояр, внимательнейшим образом за ним следивших, неоднократно перебегавших из одного стана в другой и в конце концов с ним покончивших.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю