Текст книги "Черный став"
Автор книги: Владимир Ленский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
XIII
Тайна кочубеевского подполья
В ту ночь, о которой Скрипица и Синенос рассказывали такие странные и неправдоподобные вещи, Наливайко совсем не знал, что с собой делать. Ночь была такая, что и думать нельзя было о том, чтобы лечь спать, а Марынка, как назло, рассердилась в ушла в хату. Кто-то ей рассказал, что он провожал вчера Ганку Марусевич в лавку Стеси – она уж и подумала Бог знает что! А он шел с Ганкой только потому, что ему было по дороге. «Гордая дивчина! – думал он о Марынке. – Бог с ней совсем!..»
Весь Батурин давно спал; Наливайко прошел всю главную улицу – и не встретил ни одной живой души. В конце улицы серебрились и тихо шелестели у волостного правления высокие тополя, а за ними широко расстилались ровные поля, прорезанные двумя расходящимися в разные стороны дорогами – на Бахмач и в Конотоп. Наливайко, не глядя, свернул на конотопскую дорогу. Он вовсе и не думал о том, что ему придется здесь проходить мимо кочубеевского сада; было уже поздно, Ганка, наверно, спала, а если и не спала, так ее все равно не вызовешь в такой час из дому. Да и не нужно ему было Ганки…
Однако, проходя мимо кочубеевского сада, он не удержался, чтобы не заглянуть через тын. Кочубеевский домик был с одной стороны освещен луной, с другой – тонул в темной тени, среди густых деревьев; в окнах было совсем темно. Но на крылечке, в теневой стороне, что-то белелось, словно кто-то там сидел в белом платье. «Может, Ганка?» – подумал Наливайко, уже сидя верхом на тыне.
Он мягко спрыгнул в траву и пошел к дому, шагая через огородные грядки…
Ганка сидела на верхней ступени крыльца, пригнувшись своей полной грудью к коленям, подперев ладонями лицо. Это была одна из ее тихих минут, когда она вся погружалась в недоуменную, беспричинную печаль…
– То ты? – тихо сказала она, блеснув навстречу Наливайко своими выпуклыми, влажно засиявшими глазами.
Она поднялась, сошла со ступеней и, подняв согнутые в локтях руки на уровне плеч, потянулась, выправляя грудь.
– Мать уже спит… – сказала она, смущенно улыбаясь.
– А я тут сижу одна, и мне чего-то сумно, аж плакать хочется…
Наливайко смотрел на нее и думал: кто лучше – Марынка или Ганка? Ему даже досадно стало: и зачем только Бог создал так много «гарных дивчат»!..
– В саду страшно… – сказала Ганка, зябко передергивая плечами. – Я одна боюсь. Вчера пошла, а у става что-то булькнуло в воду, так я так испугалась, что меня всю ночь трясця била…
За углом кочубеевского дома стоял развесистый сто-литний вяз, под широкими ветвями которого сумрак был еще гуще и глуше. Ганка посмотрела туда, прислушалась – и вдруг вся насторожилась.
– Слыхал? – сказала она шепотом, кивая головой на тяжелую, окованную железом дверь погреба.
Наливайко знал, что в Батурине ходили слухи – будто в погребе под кочубеевским домом призраки каких-то, еще при Кочубее замученных узников гремели по ночам цепями и стонали от перенесенных ими пыток.
– То уже не в первый раз… – шептала Ганка, дрожа всем телом. – Мы с мамой слыхали той ночью…
За дверью в самом деле что-то звякнуло, потом послышался слабый гул, словно кто-то тяжко вздохнул или на пол упало что-то мягкое…
Наливайко был не из трусливых и ни в какую чертовщину не верил.
– А посмотрим! – сказал он, направляясь к погребу. – Идем, не бойся…
Ганка робко двинулась за ним.
– Гарпынка дяди Панаса сказала, что то – непокаянные души, – шепотом объяснила она…
Наливайко отодвинул засов и с трудом открыл тяжелую дверь. На них сразу пахнуло холодным, сырым, затхлым воздухом подземелья.
Ганка держалась за его руку, пока они спускались по ступеням вниз. Наливайко зажег спичку и огляделся: в погребе никого не было…
Подземелье было разделено толстой стеной на две половины: в первой потолок был повыше и под ним чуть светились синевой ночного воздуха маленькие квадратные оконца, заделанные крепкими железными решетками; во второй половине своды были значительно ниже, так что их свободно можно было достать рукой, и окон здесь не было. Длинное, узкое, низкое помещение походило на каменный гроб, в который, вероятно, не доносилось никаких звуков с поверхности земли. Это было, несомненно, место заключения для каких-нибудь важных преступников или просто врагов и ненавистных людей, которых нужно было сжить со света. На это указывали и большие железные кольца, ввинченные в стены, и потолок, и толстая цепь, заклепанная на одном кольце, спускавшаяся в углу с потолка до пола…
Наливайко осветил все углы и пожал плечами.
– Бабьи сказки! – сказал он боязливо жавшейся к нему Ганке. – Люди брешут, а ты веришь…
Но тут, как нарочно, в дальнем углу что-то тихо звякнуло цепью и затем раздался какой-то гулкий, непонятный шум.
– Ой, маты! – тихо вскрикнула Ганка, уцепившись за его руку и зажмурив от страха глава.
Наливайко посветил спичкой во все стороны; какой-то темный клубок быстро, бесшумно помчался вдоль стены и прошмыгнул около его ног в первую половину погреба…
– То ж крысы! – сказал Наливайко смеясь и обнял Ганку. – Чего ты?.. Им тут обрыдло, они и бесятся…
Девушка молчала. Умолк и Наливайко. Спичка догорела и потухла. В темноте не видно было даже того, что находилось перед самыми глазами. Наливайко нагнулся к Ганке и поцеловал ее – не то в щеку, не то в шею. Ганка издала только тихий стон:
– О-ох…
Он попробовал приподнять ее лицо, которое она прижимала к его плечу; Ганка испуганно прошептала:
– Ой, не надо!..
Но он поцеловал-таки ее в губы, который она тотчас же отдернула, точно уколовшись. Она высвободилась из его рук и пропала в темноте. Наливайко ощупью выбрался из погреба…
Где-то в саду защелкал соловей, точно пробуя голос; ему откликнулся другой, со стороны Черного става, – и оба сразу смолкли. По верхушкам деревьев прошел свежий ветер, и листья тополей и осин засеребрились в свете поднявшейся высоко над садом круглой белой луны. Опять со стороны Черного става донеслось слабое щелканье соловья. Наливайко подумал: «Марынка, верно, уже спит…»
Он нашел Ганку на крыльце. Она подняла на него блестящие, мокрые, как будто она только что плакала, глаза. Смущенно засмеявшись, она сказала:
– Так там вовсе крысы, а не покойники!..
Наливайко хмуро молчал. Ему уже было досадно, что он пришел сюда вместо того, чтобы посидеть у суховеевой хаты и подождать – не выйдет ли Марынка…
– Я пойду! – сказал он, сдвинув свой брилль на затылок. – Доброй ночи!..
Ганка посмотрела на него какими-то особенными глазами, не то удивленно, не то испуганно, точно спрашивала: так-таки и уйдешь?..
Наливайко лениво переступил с ноги на ногу и снова передвинул свой брилль на лоб, что означало: а что ж – так-таки и уйду!.. Видно было, что он о ней вовсе и не думал, и ей оставалось только отвести свои мокрые глаза в сторону и тоже принять спокойный, равнодушный вид…
Она проводила Наливайко до тына и здесь опять вскинула на него совсем уже залитые слезами глаза, которые жалостно говорили: ты ж меня целовал, что ж ты так меня покидаешь?..
Наливайко отвернулся и молча полез на тын…
А когда он уже шагал по конотопской дороге – Ганка стояла у тына и плакала, закрыв глаза краем передника…
XIV
Белое привидение
Еще издали Наливайко заметил, что в хате псаломщика дверь раскрыта настежь. Марынка не спит! Может, она его поджидает?..
Но под навесом никого не было. Из окна марынкиной комнаты, сквозь стекло, казалось, выглядывало чье-то бледное лицо, – но то была не Марынка: это круглая белая луна, глядясь с высокого неба, четко отражалась в стекле окна…
В хате было тихо, и вокруг хаты и у Черного става стояла такая же сонная тишина. Кругом никого не было видно, не слышно было ни шагов, ни голосов. Только во дворе спросонку тихонько, предостерегающе гоготал среди спящего гусиного стада гусак, да в закуте сонно повизгивали поросята и заботливо хрюкала старая свинья…
Наливайко осторожно поднялся по ступеням крыльца и заглянул в дверь. Никого! Он вошел в сени и тихонько окликнул:
– Марынка!..
Никто не отозвался…
Дверь марынкиной комнаты была открыта в сени; луна через окно как раз освещала марынкину постель: белое тканевое одеяло лежало на полу, постель была пуста. По смятой подушке видно было, что девушка поднялась с постели и куда-то ушла. Должно быть, у нее уже было к кому ходить в поздний час ночи!
– Туда, к чертовой матери! – с сердцем выругался вслух Наливайко.
Он вышел на крыльцо, уже громко стуча сапогами. Из хаты послышался сердитый окрик Одарки:
– То ты, Марынка?..
Наливайко, не отвечая, сошел с крыльца. Одарка снова крикнула, обозлившись:
– Та скажи ж, суча дочка, чтоб у тебя язык отнялся!..
Наливайко не хотелось заводить свары с злой бабой и он быстро зашагал по семибалковской дороге. Он уже был далеко от суховеевой хаты, когда к нему донесся крик выбежавшей на дорогу Одарки:
– Марынка! Где ты? Го-го!..
Он долго еще слыхал ее крики, которые как будто гнались за ним, отставая и затихая в отдалении, за холмами Семибалки. «Ищи Марынку! Гукай до свету! А Марынка – тю-тю!.. – думал он со злостью. Не могла, чертова баба, усмотреть за дочкой! Дивчина и пропала!..»
У развалин старые развесистые липы дворцовой рощи стояли неподвижно, не шелестя ни одним листочком; темные тени под ними прорезывались бледными, серебристыми пятнами лунного сиянья. То там, то здесь из мрака выступала часть древесного ствола, озаренная белым светом; казалось, кто-то поднимался из земли, неподвижно светясь в сумраке деревьев – призрак одного из давних обитателей старого дворца.
Наливайко вошел в рощу – и невольно остановился, увидев эти белые, тихо колеблющиеся привидения.
– Что за пакость! – пробормотал он в удивлении…
Ему стало совсем не по себе, когда засветившийся недалеко от него белый столб вдруг тихонько качнулся, двинулся с места – и быстро побежал вдоль аллеи, то пропадая в тени, то снова выныряя в лунном свете…
Холодная дрожь побежала по спине Наливайко. Что за черт! Не пьян же он и не сошел еще с ума, чтобы видеть всякую чертовщину! Видно, кто-то тут над ним глупые шутки шутит!..
Белое привидение тихо скользило по роще, удаляясь от него. Он бросился за ним, и оно, точно услышав погоню, ускорило свой бег и свернуло в сторону. Белая одежда замелькала между толстыми, черными стволами старых лип – и вдруг совсем пропала в густой тени деревьев…
Наливайко побежал наперерез тенистой чащей и выскочил на широкую, светлую поляну. Привидение неслось прямо на него. На середине поляны, издав легкий крик, оно опять круто повернуло в сторону; ярким золотом блеснули в лунном свете взметнувшиеся от быстрого поворота желтые волосы.
– Марынка! – крикнул озадаченный неожиданностью Наливайко…
Это в самом деле была Марынка – босая, в одной рубашке. Она остановилась, испуганно озираясь по сторонам, потом вся вздрогнула и сделала слабое движение, как будто хотела бежать от него. Но силы, видимо, оставили ее, она не могла двинуться с места.
– То я, Марынка. Не бойся! – сказал Наливайко, приближаясь к ней.
Она узнала его и отшатнулась, жалко улыбнулась и с плачем упала к нему на руки…
– Чего ты голая, Марынка?..
Девушка плакала, ничего не отвечая. Она была вся холодная, озябшая, тело ее тряслось от лихорадки, зубы стучали.
– Бог с тобой, Марынка, ты совсем сумасшедшая!..
Он закутал ее в свою свитку и присел с ней на землю под деревом, держа ее на коленях, как ребенка. Марынка всхлипывала, жалобно, тоненьким голоском приговаривая:
– Ой, матынька-а!.. Ой, ридна моя-а!..
Потом она вдруг вся затряслась и обхватила его шею руками.
– Не пойду до Городища! – быстро зашептала она. – Там страшно! Не давай меня, не давай, не давай!..
– Та что ты, дурная? Та никому ж я не отдам тебя, Марынка!..
Девушка судорожно прижалась к нему и опять залилась слезами. Подождав немного, Наливайко спросил:
– Где ты была, Марынка?..
– То ж ты звал… – плача, сказала Марынка. – Я и пошла…
– Когда звал?.. Бог знает, что ты говоришь, Марынка!..
– А как же не звал? Я ж слыхала!..
– Тебе, может, приснилось, Марынка?
Марынка большими глазами посмотрела на него.
– Может и так… – тихо сказала она, задумавшись, с остановившимися глазами. – Приснилось?.. – она потерла себе лоб рукой. – Разве ж я в Городище не была?..
Она уставилась на него испуганными глазами, точно ожидая, чтобы он объяснил ей то, что с ней в эту ночь случилось. Наливайко нахмурился.
– Ты у Бурбы была такая… голая?..
Марынка снова заплакала.
– Я ж не знаю! Не знаю!.. – рыдала она, ломая пальцы. – Что ж это, Боже мой милый?..
Все это, конечно, было дело Бурбы: и то, что Марынка голая очутилась у развалин, и то, что она почти совсем сошла с ума и не помнила, что с ней было. «А, нечистая сила! – думал Наливайко, со злобой сжимая кулаки. – Постой же, я с тобой расквитаюсь!..»
Марынка понемногу затихла; все реже вздрагивала ее грудь, уже уставшая от рыданий. Ею овладевала дремота. Она опустила на глаза веки с мокрыми от слез ресницами – и заснула, ровно, тихо дыша. Дрожь в теле унялась, со щек сошли пятна лихорадочного румянца, и лицо стало спокойно-бледным, как всегда…
– Пойдем до дому, Марынка, до неньки твоей! – сказал Наливайко, осторожно поднимаясь с нею с земли…
Марынка во сне сильнее прижалась к нему. Он быстро зашагал по лунной дороге к видневшимся вдали из-за холма серебристым верхушкам тополей Семибалки…
Недалеко от Черного става ему встретилась Одарка; она все еще ходила вокруг своей хаты и звала Марынку. Старуха с криком набросилась на Наливайко:
– Ты куда ж то увел Марынку, гайдамака проклятый! Чтоб тебе, анахвема, очи землей засыпало! Чтоб ты…
– Цыц, стара! – спокойно сказал Наливайко. – Марынка больная. Вон, посмотри! – он отвернул край свитки и показал, что девушка была в одной рубашке. – Чего пускаешь ее бегать так, не смотришь за дочкой?..
Одарка в изумлении ударила себя руками о бедра.
– От то ж наказание Божие мне с нею, та й годи!..
Наливайко внес девушку в хату и положил ее на постель. Марынка глубоко, сладко спала, и один уголок ее губ чуть заметно вздрагивал бледной, слабой улыбкой. Он так и оставил ее завернутой в его свитку.
– Пускай спит, не туркай ее, стара, – сказал он, уходя.
Одарка, выпроваживая его, сердито ворчала:
– Иди, иди! Добре, что самому не попало!..
Заперев за ним дверь, она вернулась к дочери и накрыла ее поверх свитки еще тканевым одеялом. Марынка вдруг зашевелилась и тихо спросила, не открывая глаз:
– То вы, мамо?..
– Я, дочка…
Девушка сдвинула брови и поморщила лоб, думая о чем-то. Потом снова спросила:
– А где ж Корнию, мамо?..
– Чего там еще надумала? – сердито сказала старуха. – Спи! А то такого всыплю, что и думать про него не захочешь!..
Марынка тихо улыбнулась, положила руку под щеку – и снова заснула. Улыбка так и осталась на ее ярко заалевших губах…
Одарка пошла в кухню, где ворочался на скрипучей лавке старый псаломщик.
– У-у, анахвема, чертяка бессонная! – выругала она его мимоходом. – Всю душу вымотали, еще мало!..
Она легла на свой сенник у печки, зевая и бормоча с сердцем:
– Уже в домовине отдохну… как заховают…
В хати стало тихо и сонно…
Марынка спокойно спала до утра. Когда взошло солнце и заглянуло к ней в окно розовыми, светлыми, точно омытыми в утренней росе лучами, облив нежным теплом ее лоб и веки – она открыла глаза, приподняла голову, посмотрила кругом – и тихонько засмеялась. Хорошо проснуться и встретить летнее утро, потом опять положить голову на подушку и задремать в теплых лучах раннего солнца!..
Она вдруг увидела на себе, у самого подбородка, край свитки, от которой знакомо, приятно пахло полем, дорожной пылью, лошадьми, дегтем. Марынка потянула носом, жмурясь от удовольствия, потом прижалась губами к свитке, завела глаза под веки – и так и заснула, вся озаренная солнцем и своим первым девическим счастьем…
XV
Калека Родион
Встала Марынка когда солнце уже высоко стояло в небе. Старая Одарка встретила ее сердитым ворчаньем:
– Спишь, как панна какая! Уже люди пообедали, а ты только прокинулась!..
Марынка засмеялась. Ее тело точно было налито солнечной теплотой, в груди что-то радостно дрожало, щекотало. Она ничего не помнила, что было с нею ночью, и долго стояла над свиткой Наливайко, стараясь понять, как она попала к ней на постель, – но так ничего и не поняла. Она нагнулась к ней, потерлась щекой о ее жесткие ворсинки – и засмеялась. Придет он – она его и спросит, зачем он закутал ее ночью в свою свитку. Вот и все!..
День был будний, а Марынка чувствовала себя совсем по-праздничному; ей даже захотелось одеться, как на праздник. Она открыла свою скрыню, в которой хранилось ее приданое, вытащила оттуда белую полотняную рубашку, вышитую на груди, плечах и внизу широкой каймой из пестрых узоров крестиками, и надела ее поверх своего домашнего платья, подпоясав под грудью вышитым же пояском. Распустив волосы, она долго смотрелась в осколок зеркала…
Пришла Одарка с подоткнутым по-будничному грязным подолом, постояла у двери, глядя на новую причуду дочки, и ворчливо сказала:
– От так и пойдешь на улицу – в рубашци? А что люди скажут?..
Марынка нетерпеливо отмахнулась от нее рукой.
– Та не мешайтесь, мамо! От еще беда какая – люди!..
В этой рубашке видел ее прошлым летом один художник, от которого Марынка узнала, что так одевались украинские девушки в старину и что она в этом наряде похожа на кочубееву дочь Марию. Марынке это понравилось, к этой рубашке она почувствовала особенное уважение; она надевала ее редко, только в особенные минуты, и в ней она воображала себя дочерью богатого, владетельного князя Кочубея…
Она так до вечера и проходила в этом платье, поджидая Наливайко. Он пришел лишь на закате, когда солнце уже низко висело над кочубеевским садом. Наливайко был хмур и смотрел на девушку исподлобья.
– Какая ж ты красавица, Марынка! – угрюмо, с кривой усмешкой сказал он. – Лучше б я и не видел тебя!..
Девушка смущенно засмеялась, с довольным видом оглядывая себя.
– Я теперь не Марынка! – сказала она, откинув назад голову, отчего все волосы ее ярко заблестели, всколыхнувшись на плечах и груди. – Я – панна Мария Кочубей! Вот как!..
– Ты такая ж панна Мария, как я попадья! – сердито сказала, выглянув из двери своим всегда злым лицом, Одарка. – Сором один, та й годи!..
Она тотчас же скрылась за дверью, и через минуту уже слышно было, как она кричала на свиней, остервенело визжавших у запертой калитки, которую они тщетно силились поднять рылами, чтобы пролезть во двор:
– Та цытьте, чтоб вам позатыкало!.. У-у, хвороба проклятуща!..
А Наливайко, глядя на Марынку, хмуро думал – была ли она ночью у Бурбы в Городище, – и от этого его лицо становилось все темнее…
Марынка подняла вдруг на него влажные, сияющие глаза и снова, еще больше смутившись, опустила их вниз. Так ясно, тепло, ласково она никогда не смотрела на него. У Наливайко даже задрожало что-то в груди и от сердца сразу как будто отлегло. Он тряхнул головой, словно хотел выкинуть из нее тяжелую думу, и сказал, глядя в сторону:
– Я за свиткой пришел…
– Зараз принесу… – пробормотала Марынка и бросилась в хату.
Там она взяла его свитку со скрыни и прижалась к ней лицом, жадно дыша ее свежим полевым запахом; застыдившись самой себя, вся красная, она вынесла ее на улицу.
Наливайко взял свитку и вместе с ней – и руки Марынки. Она рук не отнимала, только отвернула лицо в сторону, заслонившись еще от него приподнятым плечом…
На семибалковской дороге в это время раздался глухой стук бубна, сопровождаемый тонким звоном бубенчиков. Там показалось густое серое облако, в котором, по мере его приближения, стало вырисовываться странное существо, непонятно, нелепо катившееся с холма и вздымавшее своим необычным движением целую тучу дорожной пыли…
Наливайко тряхнул руки Марынки и засмеялся. Он уже был совсем доволен: видно было, что Марынке не так уж неприятно, что он взял ее руки, а у такой гордой девушки, как она – и это уже много! Но бубен звучал уже совсем близко, Марынка потянула назад свои руки – и он выпустил их.
– Го-го! – раздалось с семибалковской дороги, из облака пыли.
– Га, Родивон! – весело крикнул Наливайко. – Здорово!..
– Эге! То ж таки я! А как же! – отвечало из тучи пыли странное существо, с неимоверными усилиями, но довольно быстро ковыляя на своих искривленных, с вывернутыми назад ступнями, высохших и негнущихся ногах. – Здравствуйте! Узнали – го-го – Родивона?
– Как не узнать? – засмеялся Наливайко. – За версту видно!..
– Эге ж! Таки видно! – согласился Родион. – А как же! Таку закорюку – го-го – из Конотопа забачишь!..
Он добрался до крыльца и сразу рухнул на землю, так как держаться на ногах мог только при движении, на быстром ходу.
Это был мужчина лет сорока, с круглым, здоровым, красным лицом и веселыми смеющимися голубыми глазами под нависшими густыми бровями. Подстриженные, как у многих хохлов, усы у него торчали под бульбообразным носом жесткой щеткой, бритые щеки и подбородок также были покрыты колючей седоватой щетиной. Тело у него было широкое, крепкое, волосатые руки огромной силищи могли бы с честью принадлежать какому-нибудь великану; и только его несчастные, никуда не годные ноги делали и все здоровое тело и сильные руки его тоже никуда не годными и заставляли его влачить жалкое существование нищего, побирушки, питающегося подаваемыми из жалости и ради спасения души крохами.
Родион был калекой от рождения, и, к его счастью, мудро справедливая в своей целесообразности природа наделяла его младенческим слабоумием, оставшимся у него и в зрелом возрасте, благодаря чему он не видел никакого несчастья в своем уродстве и, казалось, даже совсем не замечал его. Он был всегда весел, жизнерадостен, жил, как птица небесная; никогда ничем нельзя было ни огорчить его, ни обидеть, ни рассердить. Изредка только он плакал, когда ему причиняли физическую боль, как скулит собака, когда ее больно ударят…
И такое убогое существо, как это ни странно, было одержимо необыкновенной жаждой женской любви, ласки; он сватался ко всем женщинам, какие только встречались на его пути, всюду, конечно, получая отказы с насмешками и издевательствами. Но он не унывал и не терял надежды обзавестись «доброй жинкой».
– А как же! – говорил он, заливаясь веселым тоненьким смешком. – Как же без жинки? Нужно же человеку жинку!..
Каждой девушке он серьезно говорил:
– Дивчинко, а чи не пойдешь за меня замуж?..
И добродушно упрашивал и убеждал:
– Та выходи же за Родивона! Чем я не человек?..
Он искренне полагал, что он ничем не хуже других и мог быть отличным «чоловиком», то есть мужем. То, что ни одна девушка не соглашалась выйти за него – нисколько не разубеждало его в этом, хотя многие из них и говорили ему прямо, со свойственной молодому эгоизму жестокостью, что такой калека, как он, в мужья совсем не годится. Он этому просто не верил.
– Балакают себе для смеху, го-го-го… – махал он в таких случаях рукой, заливаясь и захлебываясь счастливым детским смехом…
Усевшись около крыльца на земле и подвернув под себя закорюки-ноги, он тотчас же поднял свой бубен и забарабанил по нему пальцами, склонив набок голову и с ребяческим удовольствием прислушиваясь к заливчатому звону бубенчиков.
– Ось бачите, какую я музыку сделал! – сказал он, радостно оскалив крепкие белые зубы. – Как же! Сам и сделал! Гарно играет. Ось, послухайте!..
Бубенчики, в самом деле, были подобраны с знанием дела и звенели очень гармонично. На широком, коричневом от загара лице Родиона сияла самая блаженная улыбка.
Поиграв немного, он опустил бубен на колени и стал рассказывать, прерывая сам себя смехом:
– А хлопцы в Мартыновци – го-го – хотели отнять у меня музыку! А я им не отдал – го-го – бо мне и самому нужно! Еще и сказал им чертова батька! А как же! Го-го-го!..
Тут он обратил внимание на Марынку, присевшую на ступени крыльца. Он снова поднял бубен, ударил в него и радостно крикнул:
– Здорово, дивчинко! Я тебя и не приметил. Какая ж ты гарная, и не дай Боже!..
– Здравствуй, Родивон! – отвечала Марынка с улыбкой. – Давно тебя не слышно у нас было…
– Эге ж, таки давно… – согласился Родион. – Как же! Я и то думал, чи не соскучились тут по Родивону. От то я й примандрував!..
– А что, Родивон, – спросил Наливайко, – ты еще не женился?
Родион отрицательно помотал головой.
– Ще… – сказал он, осклабившись. – От как жито в копны соберут – тогда и женюсь!..
– А невеста есть?
– Та нема! – и он убежденно прибавил:
– Будет!..
– А ты не сватался к дивчине, что в кочубеевской хате?
– Та сватался…
– Что ж она сказала?
– Та ничего. Ты, говорит, поганый, и я за тебя не пойду, о-го-го-го-го!..
Он даже откинул назад голову от смеха, похожего на лошадиное ржанье.
– Так и сказала?
– Эге ж. А как же!..
– А ты что?
– А я – если, говорю, поганый, так ты еще поганей! Го-го-го!..
– А что ж ты не посватаешься до этой дивчины? – Наливайко показал ему на Марынку. – Самая гарная дивчина!..
Родион посмотрел на Марынку, как бы соображая, стоит ли делать ей предложение, потом серьезно, про себя, сказал, с сожалением почесав в затылке:
– Та гарна, как же!..
Марынка тихонько засмеялась и спросила, лукаво сощурив глаза:
– Что ж, Родивон, разве я тебе не гожусь в жинки?..
– Та ни… – сказал Родион в видимом затруднении. – В самый раз… Только не можно…
– Не нравится? – спросил Наливайко.
– Дуже нравится, ге-ге-ге… – засмеялся Родион, сделав сладкую физиономию.
– Так и посылай сватов!..
Родион снова посмотрел на Марынку, потом перевел глаза на Наливайко и, хитро сощурившись, объяснил:
– Тебе ж самому нужно. Как же! Разве ж я не знаю!..
И он громко, раскатисто засмеялся, радуясь своей догадливости…
Марынка застыдилась и отвернулась, чтобы спрятать свои ярко заалевшие щеки; Наливайко же в смущении снял с головы свой брилль, посмотрел внутрь его, потом снова накрыл им голову, надвинув его на самые глаза. А Родион, оглядев их обоих, вздохнул и сказал словно про себя:
– От то ж я и говорю, что не можно. А как же! Я ж вижу, что дивчина уже засватана!..
Он сунул за пазуху бубен и стал подниматься на своих закорюках, упираясь рукой в землю.
– Ну, я уже пойду! – сказал он, кряхтя от усилий…
Едва встав, он тотчас же быстро заковылял и уже на ходу крикнул:
– Бувайте здоровеньки, диты! Еще приду на весилля…
Густое облако пыли скрыло его из виду…