Текст книги "Черный став"
Автор книги: Владимир Ленский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– К чертову батьке! – кричали батуринцы. – За Бурбой в пекло полез!..
– Туда и дорога!..
Но не прошло и минуты, как Скрипица появился в дверях сарая, волоча за собой пронзительно кричавшую женщину. Едва он перетащил ее за порог – как крыша сарая рухнула, выбросив в черное небо целую тучу огненных искр.
– Го-го-го-го-го!.. – восторженно заревела толпа…
Скрипица оттащил женщину от пожарища на несколько шагов и бросил ее: он сделал свое дело, остальное его не касалось. Взяв свою скрипку, он сунул ее под свитку и пошел прочь от Городища…
Женщина поднялась на ноги и дико озиралась кругом. Она была полуголая, лишь кой-где прикрытая лохмотьями, с висящими на спине и груди, точно черными змеями, длинными космами волос. Крадучись и пугливо озираясь, она шмыгнула в толпу и, выбравшись за ворота Городища, побежала в темное, ночное поле…
Пожар затихал, огонь слабел, пожрав в усадьбе все, что можно было. Вместе с хатой сгорели и тополя, стоявшие у крыльца…
Батуринцы расходились, уже тихие, наполовину отрезвившиеся, смущенные своей самовольной расправой с ненавистным Городищем. О причинах пожара все, точно сговорившись, хранили глубокое молчание; полиция так и не узнала, отчего сгорело «чертово гнездо»…
XXVIII
Порченая
Марынка заболела; ее болезнь Гуща назвал горячкой. Почти целый месяц она пролежала в сильном жару, без сознания, бредила, никого не узнавая. Ее бред был полон ужаса; она часто поминала имя Бурбы, ломала пальцы и кричала:
– Спасите меня, мамо моя, тату мой!..
Гуща применил к болезни Марынки весь свой скудный запас медицинских познаний – прописал ей касторку, хину, салициловый натр, – но эти средства нисколько не помогли; Марынка продолжала метаться в жару, и ее положение с каждым днем ухудшалось. Фельдшер беспомощно разводил руками и гадал:
– Кто его знает, что оно такое: чи то тиф, чи воспаление мозга?..
Он, во всяком случае, счел своим долгом предупредить Суховея и его жену, что болезнь их дочери серьезная и Марынка может умереть и что потому он ответственности на себя не берет.
– Оно, конечно, если позвать доктора Муху из Конотопа, – сказал он, – так от этого лучше не станет. Что доктор, что фельдшер – все одно. А только надо позвать, чтобы люди чего не говорили…
Псаломщик и псаломщица, однако, решили доктора Муху не приглашать, – это должно было стоить «богато грошей», а Гуща, по их мнению, был ничем не хуже доктора.
– Обойдется и так, если Бог захочет… – говорила Одарка. – А помрет – значит, так Богу и надо…
Марынка все же не померла; Бог знает, каким чудом удалось ей побороть смертельный недуг, овладевший ее слабым, хрупким телом. Через три с лишним недели жар вдруг стал спадать, и к ней вернулось сознание. С того дня она стала медленно поправляться…
За время болезни она сильно исхудала, в ее теле, казалось, остались лишь кожа да кости, а лицо как будто состояло из одних только глаз, больших, потемневших, ставших почти фиолетовыми. Одарка удивлялась и только покачивала головой, глядя на дочь.
– От так очи! – говорила она. – Сроду еще таких не видала!..
Поднявшись на ноги, Марынка снова стала проситься к деду на мельницу. Она боялась Черного става, кочубеевского сада, боялась вечерней тишины, тумана, поднимавшегося ночами над стоячей водой; едва наступал вечер – ей уже чудились у хаты тяжелые шаги Бурбы, его отвратительный смех. Она забивалась в угол своей постели, зарывалась головой в подушку и, вся дрожа от ужаса, плакала, ломая пальцы. Пришлось Суховею снова запрячь свою сивую кобылу и везти Марынку на млын деда Порскала…
Перед самым марынкиным отъездом пришел Наливайко. Он давно уже не был у Черного става, только через людей узнавал о марынкиной болезни. За это время он съездил с Пацей Бубенко в Конотоп, где справил купчую крепость на купленную им хату, и устроил на главной улице кожевенную лавку. Старая Одарка теперь благоволила к нему: у него была своя хата и торговля – он стал настоящим женихом, за которого не стыдно было отдать даже дочку псаломщика…
Наливайко снял шапку – новую, из коричневых смушек, купленную в Конотопе – и низко поклонился Марынке. Он держал теперь себя степенно, как подобает хозяину и купцу.
– Здорово, Марынка! – сказал он важно, чуть усмехаясь. – Узнала?..
Девушка вспыхнула; тонкое, исхудавшее лицо ее нежно порозовело. Она опустила голову и тихо сказала:
– Узнала…
Но тут уже вся важность Наливайко пропала. Он помолчал, переступил с ноги на ногу. Сдвинув шапку на затылок, он вытер рукавом со лба пот и сказал, глядя в сторону:
– Марынко…
Марынка, не поднимая головы, отозвалась чуть слышно:
– Что?..
– Может, у тебя, Марынка, и думки про меня не было?.
Девушка покачала головой.
– Я – порченая… – тихо пролепетала она…
– Брось, Марынка. Я про то и забыл…
– Может, и забыл, да потом вспомнишь…
– Не вспомню. Разве ж я сам не знаю…
Марынка все качала головой.
– Я скоро помру… – сказала она, подняв на него вдруг залившиеся слезами глаза: – Возьми лучше Ганку Мару-севич…
Кто-то уже рассказал ей, что Ганка была у него в лавке, покупала товар на черевички. Наливайко насупился и тихо сказал:
– Люди брешут Бог зна что. Не слушай их, Марынка…
Щеки Марынки побелели, глава блеснули злым огоньком…
– Может, и не брешут! – сказала она с внезапным раздражением. – Женихаешься с Ганкой – так и иди до ней!..
– Бог с тобой, Марынка! Что ты…
Но тут Одарка сердито закричала из сеней:
– Марынко! Чего копаешься? Батько уже на возе!..
Она заглянула в дверь, увидела Наливайко и уже сладким голосом пропела:
– А, Корнию! Я и не знала, что ты тут!.. От спасибо, что не забываешь нас с дочкой!..
Наливайко хмуро пробормотал:
– За сундуком пришел. Надо до хаты снести…
– Может, посидишь? Суховей и подождать может…
– Чего там ждать? – сердито отозвалась Марынка. – И то уж вечер…
Наливайко вытащил из угла свой сундучок и взвалил его себе на плечо.
– Ну, так и то… – сказал он смущенно. – Доброй дороги, Марынка…
Марынка ничего не ответила. Отвернувшись, она сердито увязывала свой узелок в дорогу…
Одарка вышла за Наливайко на крыльцо и там шепотком сказала:
– Больная, от то все и сердится… Приходи до нас, еще побалакаем…
Наливайко молча кивнул головой…
Он снял с плеча сундук, чтобы взять его поудобнее и, пока возился с ним – со двора выехала суховеева гарба. Марынка съежилась в углу повозки, вся закутанная в материнскую шаль, и даже не взглянула на него…
Мельница Тараса Порскалы теперь не работала: старое зерно уже было смолото, а нового еще не было. Везде стояла глубокая, тишина – и в самой мельнице, и на сукновалке и даже на плотине, где задерживаемая поднятой загородкой вода бежала через край и щели тихими, ленивыми струями. Огромные, мшистые колеса высохли и позеленели, застыв на своих неподвижных осях…
Дед Тарас за время марынкиной болезни сильно изменился; глубокая старость как-то сразу скрутила его, согнула его высокую фигуру вдвое, совсем позеленила его бороду. Он одряхлел, едва двигался, уже плохо слышал и видел. Выйдя к Марынке, он долго, пристально смотрел на нее, не узнавая ее.
– То я, дидусю! Марынка! – сказала девушка, с жалостью глядя на старика.
Он закивал головой, как будто узнал наконец ее, но сморщенное пергаментное лицо его оставалось неподвижным и бесстрастным, как у покойника. «Совсем как у святого угодника!» – подумала Марынка о его лице, походившем на лики святых на старых, потемневших от времени и лампадной копоти иконах.
Дед повернулся и пошел назад к мельнице, так ничего и не сказав Марынке.
Слабые женщины часто чувствуют себя бодрыми и сильными, когда около них находится кто-нибудь еще более слабый, нуждающийся в их помощи и заботах. Застав деда таким беспомощным, Марынка забыла о своей собственной слабости; она возилась на кухне у печи вместе с бабой Бамбиркой, убирала его комнату, стирала его рубахи, сама каждый день одевала его в чистую сорочку.
Дед теперь ничего не делал, часто ложился на свою лавку под образами и ждал смерти; иногда, встав, он подходил к часам, висевшим на стене, и долго стоял перед ними, глядя на жестяной, размалеванный пестрыми цветами циферблат своими полуслепыми, потухшими глазами. Он уже не мог разобрать, какой час указывали стрелки, и только слушал звучное движение маятника, точно считал минуты, которые ему еще оставалось прожить.
Марынка большую часть дня и ночи проводила около деда, которому чуть ли не каждую минуту нужна была ее помощь. Все ее страхи как-то сами собой отошли, рассеялись; она погрузилась в покой тихой, простой, немудреной жизни, в которой мирно, незаметно текли день за днем. Она скоро так окрепла и поздоровела, что Одарка, навестившая ее через две недели, руками развела от удивления:
– Как яблочко медовое! – сказала она, любуясь похорошевшей дочкой, на щеках которой теперь играл нежный розовый румянец, какого у нее не было и до болезни…
Псаломщица приехала на мельницу, по-видимому, с каким-то делом; Марынка чувствовала это и ждала, когда та заговорит. Одарка, помогая ей в дедовом хозяйстве, только к вечеру разговорилась. Она стала рассказывать о том, какая у Наливайко хорошая хата, какой он примерный хозяин, как он хорошо торгует в своей кожевенной лавке – даже из окрестных деревень приезжают к нему мужики за кожами для хомутов и чоботов.
– Уже и корову купал… – сообщила она, искоса следя за дочкой. – Хозяйство такое, что лучше и не надо. Только жинки нема. А сказать правду – так за него всякая пойдет. Захотел бы – так и Ганку Марусевич взял бы за себя. Та он не хочет ее. Может, приглядел кого получше…
Старуха хитро посмотрела на дочку. Марынка отвернулась и, казалось, не слушала мать. Но ее щеки рдели, выдавая ее волнение. Она разглаживала руками на коленях передник – и ее пальцы дрожали.
– Скучно тут у деда, Марынка. Ты и людей совсем не видишь, – сказала словно между прочим Одарка. – Корнию б сказать, чтоб пришел побалакать. А?..
С марынкиных щек вдруг сразу сбежала краска. Она рассердилась, вся затряслась от злости, даже ногами затопала.
– Что вы с Корнием вашим прицепились? Никого мне не надо!..
И она заплакала, закрыв глаза передником…
– Тю! – удивилась Одарка. – Я ж только так… Не хочешь – и не надо…
Хитрая старуха, потерпев неудачу с Наливайко, пробовала заговорить о Бурбе, стараясь выпытать – нет ли чего тут. Она рассказала Марынке о пожаре в Городише, о том, что Бурба с того дня пропал, словно он сгорел там, вместе со своей хатой, а с ним вместе исчез и Скрипица.
Марынка теперь слушала мать уже спокойно. Потом, не сказав ни слова, она пошла к деду, которого пора было покормить и уложить спать.
Возясь со стариком, она все время тихо, про себя, улыбалась: теперь ей нечего было, бояться – страшное Городище сгорело и Бурбы в Батурине больше не было!..
Одарка так ни с чем и уехала. Но ей удалось все же смутить покой Марынки…
XXIX
Ночные гости
Тоска, вперемежку со злостью, овладели Марынкой. Она ругалась на кухне с бабой Бамбиркой, кричала на карлицу Харитынку, сердилась на деда или забивалась где-нибудь в уголке мельницы и там долго, тихо плакала. Румянец уже сбежал с ее лица, она опять похудела, ходила с красными, заплаканными глазами, с кривившимися от постоянного желания плакать губами…
Перед вечером Марынка подолгу сидела на пороге мельницы, глядя на алевшую от вечерней зари реку, на синевшия в сумерках прозрачные дали прибрежных лугов. Ночами она не спала, все прислушивалась к чему-то, вставала и выходила за дверь, точно она и здесь колдовала, как у Черного става, ожидая кого-то упорно и терпеливо…
Никто не приходил…
Раз ночью Марынке почудилось, что кто-то ходит у мельницы. Она поднялась, прислушалась. За стеной громко, вперебой, кричали сверчки, чуть булькала вода у плотины под колесами, где-то на реке заунывно, протяжно выводила какая-то ночная водяная птица: и-гууу… и-гууу… Больше ничего не было слышно…
Дед на лавке лежал совершенно неподвижно, сложив на груди руки; желтый огонек лампадки, горевшей над его головой, слабо освещал его желтое, спокойное, как у мертвеца, лицо. Он в самом деле похож был на покойника со своим прозрачным заострившимся носом и приподнятой кверху белой бородой. Марынка наклонилась к нему – он как будто не дышал.
– Диду! Дидусю!.. – испуганно позвала она его, тряся за плечо.
Дед замычал и открыл глаза. Бессмысленно, невидящими глазами посмотрел он на нее и снова опустил на них темные, тяжелые веки. Он продолжал спать – тем же тихим, беззвучным сном, похожим на смерть. Жизнь едва теплилась в его иссохшем отжившем теле…
Марынка оставила его и растерянно посмотрела кругом. Ей стало страшно. Она никогда еще не была такой покинутой, одинокой. Господи, спаси и помилуй!..
Она опустилась на колени посреди комнаты лицом к красному углу и прижалась лбом к полу. Но тут ее обняла дрожь: ей почудилось, что кто-то стоит за окном и смотрит на нее сквозь черные стекла. Слова молитвы замерли на ее губах. Она поднялась, – но в окне была только черная тьма…
Марынка подумала, что нужно было бы пойти в церковь помолиться, может, от этого ей станет легче. Она не легла в постель, а ощупью прошла через мельницу и открыла дверь. Ее охватило холодной предутренней речной сыростью. Низко за рекой висела красная ущербленная луна, почти не дававшая света. Сверчки умолкли, замолчала и водяная птица. Странная предрассветная тишина висела над водой и берегами Сейма…
Рубашка на Марынке сразу стала влажной и прилипла к телу. Зябко поводя плечами, она посмотрела во все стороны, – около мельницы никого не было. Марынке не хотелось идти в душную комнату деда, – все равно ей не заснуть. Она стояла в дверях, дрожа от сырости, и все смотрела – не притаился ли тут кто-нибудь.
Вдруг она увидела какую-то темную тень, прижавшуюся к стене.
– Кто тут? – тихо спросила она.
Тень зашевелилась и двинулась к ней.
– То я… С вечера тебя дожидаюсь…
Марынка вздрогнула и подалась вперед. Это был Наливайко.
– Чего ты пришел?
– Не можу больше, Марынка… Прямо хоть в домовину!..
Он подвинулся к ней совсем близко и смотрел на нее с жалкой, кривой усмешкой. Ему, видно, приходилось трудно – у него глаза и щеки совсем запали. Марынка не отрывала от него глаз и тяжело, взволнованно дышала.
– Я тоже не…
Она не договорила, положила ему руки на плечи и заплакала. Потом вдруг стала порывисто ласкать его, дрожа, задыхаясь, прижимаясь к нему трепещущей грудью. Волосы ее упали и рассыпались, сорочка на груди расстегнулась, глава налились темным, горячим блеском, губы жарко дышали…
– Тяжко… Страшно… – шептала она, цепляясь за него руками, словно боясь, чтобы он не ушел и не бросил ее одну…
Она нашла губами его губы и жадно впилась в них, схватила его руку и прижала ее к своей груди, судорожно извиваясь всем телом, тяжело опускавшимся вниз. Ее тонкие, худые руки налились необычайной силой, она упала вдруг на землю и потянула его за собой. Он испуганно, растерянно бормотал:
– Марынка… Сердце мое…
А Марынка вся билась и плакала, сама, казалось, не зная, чего хотела от него.
– О Боже!.. О, Боже ж мой!.. – стонала она, царапая его руки, напряженно приподымаясь и снова падая головой на землю…
В кустах вербняка прошел какой-то резкий шум, треснула, переломившись, ветка и раздался странный звук, точно там кто-то крякнул от злости и досады. Марынка, сразу затихнув, с силой оттолкнула от себя Наливайко и вскочила на ноги.
– Что это? – спросила она, испуганно озираясь во все стороны…
В темноте у реки как будто тихо затренькали струны не то скрипки, не то кобзы, и кто-то зашипел: тссс… Потом что-то загудело, точно сдержанный смех, низким, хриплым басом…
Марынка вся замерла от страха, не отрывая глаз от кустов вербняка.
– То старая жаба в болоте… – сказал Наливайко. – Не бойся…
Он взял ее за руку, – но Марынка вырвалась. Она насторожилась, боязливо прислушиваясь. Ничего больше не было слышно. Только за углом мельницы робко, осторожно начал свою песню сверчок… тррр… тррр… тррр-тррр… И в самом деле заквакала у берега в трясине лягушка низким, глухим басом…
Марынка трепетала от страха. Она схватилась за ручку двери и попятилась внутрь мельницы, дрожа всем телом.
– Иди… – шепотом сказала она, отстраняя Наливайко руками. – Завтра до церкви приду…
И она захлопнула перед ним дверь и задвинула ее засовом…
Марынка легла. Ее била лихорадка, ей долго не удавалось заснуть. Ушел Наливайко или стоит там и ждет?… Ей все чудилось, что вокруг мельницы ходят люди и разговаривают. Снова там что-то звенело, тренькали струны кобзы или скрипки; и старая жаба несколько раз принималась квакать, издавая противные хриплые звуки.
Потом вдруг кто-то тихо постучал в окно. Марынка подумала, что это Наливайко все еще стоит там у мельницы и ждет, чтобы она вышла. Она набросила на себя юбку, шаль и вышла. И страшно было – и тянуло посмотреть, как он там ходит у мельницы и ждет…
Луна уже закатилась. Ярко мерцали звезды на черном небе. Берег и воды Сейма совсем слились в темноте, только по золотым змейкам отражавшихся в реке звезд видно было, что там – вода.
Около мельницы никого не было. По вербняку у берега шел шорох – не то ветер путался в кустах, не то птица ночная перепархивала с ветки на ветку…
– Кто тут? – спросила Марынка, напряженно вглядываясь в темноту.
Шорох усилился. Теперь уже ясно было слышно, что там кто-то тяжело пробирался сквозь кусты. Из вербняка вдруг вынырнули две темные фигуры, одна низкая, другая высокая. Они остановились там и о чем-то шептались…
Марынка боязливо отступила за порог и приотворила дверь, просунув голову в щель.
– Та кто тут? – уже со страхом снова спросила она.
Глаза Марынки пригляделись к темноте, и она узнала Скрипицу по его рваной свитке и шапке.
– То ты играл?
– Эге ж…
– Зачем пришел? Что тебе надо?..
Скрипица ничего не сказал и отодвинулся в сторону, оглянувшись на стоявшего позади него высокого человека. Марынку начинала бить лихорадка.
– Кто ж то с тобой? – чуть шевеля губами, спросила она шепотом.
Скрипица и на это ничего не ответил. Высокий человек шагнул из-за него вперед, и Марынка вдруг увидела два зеленых глаза, светившихся, как ночные светляки.
– Ой, Боже! – тихо вскрикнула она, отшатнувшись назад…
Дрожа с головы до ног, она со всей силы захлопнула дверь и задвинула железный засов…
У мельницы слышался тихий говор, но нельзя было ничего разобрать. Только можно было понять, что один сердился и ругался, а другой оправдывался. Скоро голоса затихли, и на воде послышался тихий плеск весел…
Марынка вернулась в дедову комнату и легла в постель. У нее от страха холодели руки и ноги. Опять он здесь! Что ей делать? куда от него спрятаться?..
Она вся дрожала… плакала. Только перед рассветом, замученная вконец тоской и страхом, заснула. И во сне ее била жестокая лихорадка…
XXX
Похищение
После пожара в Городище о Бурбе долго ничего не было слышно; недели через три до Батурина дошел слух о совершенных каким-то злодеем убийствах в селе Красном и на конотопской и бахмачанской дорогах, – и все в один голос приписывали их Бурбе.
Становой пристав совсем замотался, разъезжая по деревням в поисках за разбойником. Что злодей в этих трех преступлениях был один и тот же – указывало то, что они все сопровождались странностями, похожими одна на другую. Так, при убитом на конотопской дороге купце была найдена записка, написанная чем-то красным, по-видимому, кровью убитого: «Не виню никого, бо сам виноват…» У мужика, убитого в Красном, в его же хате, на лбу было вырезано неприличное слово; зарезанный на бахмачанской дороге черниговский помещик был раздет догола, и у него на шее висел мешочек, наполненный землей вместо вынутых из него денег. Все эти странности как бы объясняли характер и жизнь каждого из этих покойников: конотопский купец был известный мошенник, наживший на своих плутнях огромные деньги, разоривший и пустивший многих по миру; краснянский мужик славился как большой охотник до женского пола, перепортивший и в Красном и в других деревнях много девчат; черниговский помещик давал крестьянам деньги за большие проценты, благодаря которым они никогда не могли вылезти у него из долга и он в конце концов забирал у них землю.
Все это указывало на то, что душегуб был не обыкновенный разбойник; а так как о Бурбе, с самого момента его появления в Батурине, ходило много разных, самых фантастических слухов – то кто, кроме него, мог таким образом убить конотопского купца, краснянского мужика и черниговского помещика? Кто, как не он, стал бы проделывать такие удивительные вещи с убитыми? Конечно, только Бурба, больше никто! В этом все были убеждены, хотя со времени пожара в Городище его так никто и не видел…
Впрочем, еще не дав затихнуть толкам о приписываемых ему злодеяниях, он вдруг внезапно объявился в Батурине, поставив всех в тупик своим новым, неожиданным по дерзости поступком…
Первая его увидела ночью у мельницы, вместе со Скрипицей, Марынка, – а на другой день, в воскресенье, он уже осмелился показаться среди бела дня, в церкви, на виду у всех…
Марынка пришла, как обещала, в церковь, только немного запоздала к началу службы. Путь от мельницы деда был не близкий, она сильно устала и едва держалась на ногах. Наливайко там еще не было, он явился позже. Для пущей важности, он подкатил к церкви на своих «цыганчатах», запряженных в новую бричку, которую он выменял на свою чумацкую гарбу. На нем была новая свитка, висевшая, как всегда, у него на одном плече, шапка из коричневых смушек, синие шаровары, повязанные широким голубым поясом с бахромой на концах, и новые чоботы с подковами на каблуках и носках. Он отыскал в толпе Марынку, пробрался к ней и стал рядом. Марынка, увидев его, вся вспыхнула и потупилась…
Их появление вызвало в церкви взволнованное движение, несдержанный шепот; они приковали к себе всеобщее внимание. Марынке становилось неловко и даже страшно от этих ощупывавших ее со всех сторон любопытных и недоброжелательных взглядов. Она, точно стараясь избавиться от них, нетерпеливо вскидывала головой, отчего мелко и рассыпчато звенели на ее белой шее стеклянные мониста и пестрым каскадом струились по плечам и спине вплетенные в косы разноцветные ленты. Она боялась поднять глаза, грудь ее тяжело вздымалась под белой, расшитой цветными шелками сорочкой, руки и ноги начинали дрожать…
Служба шла медленно, отец Хома служил, не торопясь. Он был очень стар, едва двигался и часто забывал, что ему нужно было дальше читать; он по несколько минут стоял с раскрытым ртом, вспоминая, пока ему не подсказывал дьякон или псаломщик.
Народа в церкви набилось так много, что стояли плечо к плечу, руку поднять нельзя было, чтобы перекреститься. В церкви становилось душно, жарко. Из купола, наполненного спертым нагретым воздухом, веяло как из жарко вытопленной печи. Лица молящихся были красны, потны. В тишине, наступавшей временами в промежутках между пением хора и чтением молитв, слышались тяжелые вздохи и шепот изнемогавших от духоты и жары женщин.
– О, Боже ж мой!.. Ох, ты, Господи Милостивый!..
Многие не выдерживали и старались протиснуться к выходу, работая плечами и руками, отчего толпа беспрерывно колыхалась, расступаясь то там, то здесь и опять смыкаясь…
Марынку толкали, оттискивали от Наливайко; он продирался к ней и становился рядом, но, спустя несколько минут, оглянувшись, она снова не видела его около себя. От духоты у нее начинала болеть голова, сердце болезненно сжималось, что-то неприятно подкатывало к горлу. С ее щек скоро сбежал румянец, губы побледнели, под глазами легла темная синева. Чувствуя приступ дурноты, она хваталась за руку Наливайко и взглядывала на него испуганными глазами. Он тихо спрашивал ее:
– Что, Марынка?..
У Марынки в глазах темнело, она отвечала, чуть шевеля губами:
– Ничего… Так…
Ей было нехорошо. Она уже жалела, что пришла в церковь. Она думала здесь помолиться, чтобы облегчить себе душу, но ни одна молитва не приходила ей в голову. Оттого, что трудно было дышать и в груди мутило – в ее душе поднимался какой-то безотчетный страх, похожий на чувство близкой смерти. Страшно было то, что в церкви так много людей, и она затеряна среди них, как песчинка в море; и то, что дымом ладана заволакивало перед глазами и лица молящихся и образа на стенах; и то, что отец Хома забывал молитвы и стоял над толпой, беспомощно тряся седой бородой; и то, что солнце, пронизывая цветные стекла окон, прорезывало дымный воздух церкви зловещими красными и лиловыми лучами. Но еще страшнее становилось, когда умолкал хор, затихал шепот молящихся – и в церкви разливалась глубокая тишина, лишь прерываемая тяжкими вздохами старых женщин. В этой тишине чувствовалось Марынке приближение чего-то невыразимо ужасного, точно сама смерть простиралась над ней, вея в лицо холодом могилы. У нее лоб и шея покрывались холодным потом…
Служба уже подходила к концу, когда в тишину церкви, наполненную молитвой сотен дыханий, вдруг ворвалось странное смятение, неясное беспокойство. К церкви лихо подкатила таратайка, мягко гремя на стальных рессорах, глухо позвякивая подвязанными колокольчиками, – и толпа в храме заколыхалась, задвигалась. Марынка видела, как лица молившихся около нее людей обернулись к выходу, и их глаза наполнились изумлением и страхом. Сердце у Марынки упало, она вся обмерла. Она стояла, почти не дыша, боясь пошевельнуться, поднять глаза. Господи, что еще будет!..
Но, казалось, ничего страшного не было. Отец Хома, после шумного многолетия, вышел к народу с крестом, и молящиеся потянулись к нему прикладываться. Сверху на колокольне весело ударили в колокола…
Марынка стала искать глазами Наливайко, – его нигде не было. Его оттерли от нее, и он где-то затерялся в толпе. Она бросилась в одну сторону, в другую – и увидела его далеко от себя: он изо всех сил работал локтями, пробираясь к ней сквозь гущу ожидавших перед крестом своей очереди…
С трудом протиснувшись к приделу, Марынка выбралась на свободное место. Вдруг кто-то сзади крепко взял ее за руку и сказал с тихим смехом:
– Попалась, дивчина! Теперь не уйдешь!..
Марынка обернулась, увидела кругом испуганные лица с большими, полными ужаса глазами, и прямо перед собой – Бурбу. Он держал ее за руку и скалил зубы отвратительным смехом.
На глаза Марынки внезапно набежала тьма, в ушах зазвенело, ноги подкосились. Бурба подхватил ее на руки и быстро понес к выходу, не глядя на растерявшихся, боязливо расступавшихся перед ним людей. Марынка уже ничего не видела и не чувствовала…
– Та пропустите ж! – раздался на всю церковь отчаянный крик…
Наливайко, бледный, как стена, пробивался в толпе к выходу, расталкивая и расшвыривая в стороны ошалевших баб и мужиков…
Опомнившись, когда уже было поздно, батуринцы удивлялись и недоуменно разводили руками: как это никто из них не догадался задержать Бурбу, когда он выносил Марынку из церкви? Они совершенно потеряли голову, точно он околдовал их. Это можно было объяснить не иначе, как только его бесовской силой…
Вырвавшись на паперть, Наливайко увидел несшуюся во всю прыть через церковную площадь таратайку, запряженную тройкой прекрасных вороных лошадей; Бурба держал вожжи, сидя боком на передке…
– Но, чертово быдло!.. – гаркнул Наливайко и бросился опрометью к своей бричке.
Маленькие цыганские лошадки, огретые кнутом, как бешеные сорвались с места и понеслись вскачь. Наливай-ко едва успел на ходу вскочить в бричку…
Вслед за ним пустились в погоню за Бурбой урядник с двумя стражниками на бегунках и, верхом на пожарных лошадях, фельдшер Гуща и бакалейщик Кривохацкий. Эти двое ввязались в дело только потому, что с утра были пьяны и жаждали какой-нибудь деятельности; по площади в это время проезжала пожарная водовозня, запряженная парой костлявых одров, которыми они и завладели…