355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ленский » Черный став » Текст книги (страница 12)
Черный став
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 12:30

Текст книги "Черный став"


Автор книги: Владимир Ленский


Жанры:

   

Мистика

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

XXXI
Погоня

Бурба гнал свою тройку по конотопской дороге. Он правил, стоя одним коленом на облучке своей таратайки, гикая и ухая, помахивая над головой длинным кнутом. Его вороные неслись как ветер. Десять верст до села Красного они сделали меньше чем в полчаса.

Но и цыганские лошадки Наливайко не уступали им. Он тоже стоял в бричке, погоняя лошадей, посылая Бурбе ругательства, в ответ на которые тот только оглядывался и скалил по-волчьи зубы…

Расстояние между ними все уменьшалось; у села Красного их отделяло уже друг от друга не больше двухсот саженей. Наливайко взял в сторону от дороги и поскакал прямо по полю, поросшему бурьяном. Здесь бричка его нырнула в старую межевую канаву, от толчка он слетел на землю, но тотчас же на полном ходу снова вскочил в вынырнувшую из канавы повозку. Его лошадки, точно почуяв решительную минуту, еще прибавили ходу – и скоро обогнали вороных Бурбы. Сделав крутой поворот, Наливайко вылетел на дорогу, наперерез Бурбе…

Но тут маленькая оплошность испортила все дело. Шустрые лошадки понесли с такой силой, что Наливайко не успел вовремя осадить их, и они пролетели дальше, врезавшись в высокие, стоявшие по другую сторону дороги хлеба. Мимо него с громом и звоном промчалась таратайка Бурбы.

– Держи-и-и!.. – крикнули далеко отставшие от него урядник и стражники.

– Го-го-го! – голосили во всю силу своих пьяных глоток Гуща и Кривохацкий, скакавшие вслед за бегунками на пожарных одрах…

Наливайко остервенело хлестал своих цыганчат, выбираясь из хлебов и снова вылетая на дорогу. Его лошади уже начинали уставать, их мохнатые бока, шеи и морды были покрыты белой пеной…

Опередив его, промчались бегунки с урядником и стражниками, проскакали Гуща и Кривохацкий. Таратайка Бурбы уходила все дальше и дальше, но легкие бегунки урядника, запряженные здоровой почтовой лошадью, бравшей скорость мерным ходом, не дававшим ей быстро выдыхаться, нагоняли вороных. Еще несколько минут – и бегунки почти поравнялись с таратайкой. Урядник сделал тот же маневр, что и Наливайко – взял в сторону и, обогнав Бурбу, вышел на дорогу. Бурба в тот же момент круто, на всем ходу, так что таратайка едва не перевернулась, осадил и повернул лошадей, направив их уже не по дороге, а полем, чтобы избежать встречи с приближавшимся к нему Наливай-ко. Цыганчата, однако, тоже понеслись полем.

– Не давай дороги!.. – кричали сзади урядник и стражники…

Вороные, казалось, не знали устали. Да и сам Бурба, видимо, не раз бывавший в подобных переделках, не сдавал ни на одну минуту, сторожа каждое движение погони. Два раза чумацкие лошадки почти сталкивались мордами с вороными, но те тотчас же сворачивали в сторону и, обойдя их, уходили, как говорится, из-под носа. Наливайко снова очутился позади Бурбы…

Гуща и Кривохацкий тоже пытались на своих клячах преградить ему дорогу, но едва он налетел – как они в страхе шарахнулись в обе стороны. Гуща слетел с лошади и распластался на земле своим жирным брюхом.

– Та держи ж, матери твоей бис! – кричал он с земли бакалейщику, барахтаясь в дорожной пыли.

– А ты что не держал, трясця твоему батькови? – злобно отвечал Кривохацкий, пиная ногами в бока заупрямившегося и не двигавшегося с места одра.

– Та коняка ледаща!.. Разве ж его, черта, удержишь?..

Гуща с трудом вскарабкался на своего коня, как ни в чем не бывало пощипывавшего траву, и они снова поскакали, переругиваясь на ходу. Они остались далеко позади всех…

Бурба гнал лошадей беспрерывно, во всю мочь, и они неслись как вихрь, с каждой минутой уходя от погони все дальше и дальше. Уже выбились совсем из сил и цыганчата Наливайко, и пожарные одры, и даже конь урядника, а те, казалось, шли все быстрее и быстрее. Скоро таратайка Бурбы совсем исчезла из виду…

Было непонятно, зачем Бурба гнал лошадей назад, к Батурину, где его легко могли поймать. Но у него, как потом оказалось, были свои соображения. Когда погоня стала приближаться к селу, таратайка Бурбы вдруг вынеслась во весь опор из ворот Мазепова Городища и повернула уже на бахмачанскую дорогу. Наливайко пустился было за ней, но тотчас же разглядел, что Бурбы в таратайке уже не было. На облучке вместо него сидел его глухонемой работник Свинота, неведомо откуда взявшийся. Ясно было, что и Марынки в таратайке уже не было; ее и Бурбу нужно было искать в Городище, куда уже въезжали урядник со стражниками и Гуща с Кривохацким. Наливайко повернул туда же…

Они долго шарили по всей усадьбе, осмотрели каждую канавку, каждый кустик – Бурбы нигде не было. Случайность помогла им напасть на его след. Фельдшер и бакалейщик, разморенные погоней, присели отдохнуть на обгорелые бревна, накиданные в кучу на том месте, где раньше стоял сарай Бурбы. Под тяжестью полновесного тела Гущи куча крякнула, осела – и, к невыразимому удивлению Кривохацкого, фельдшер мгновенно куда-то исчез. Откуда-то из-под земли донесся его глухой, придушенный от страха голос:

– Ой-ой-ой!.. Ратуйте!..

Это был искусно прикрытый мусором пожарища вход в подземелье, в глубине которого барахтался толстый фельдшер, тщетно пытаясь взобраться наверх по обгорелым ступеням.

– Добре! – сказал урядник, с довольным видом погладив всем кулаком свой запорожский, висящий вниз ус. – Тут мы и пошукаем…

У Кривохацкого оказалась в кармане свечка, которую он в церкви по рассеянности сунул себе в шаровары вместо того, чтобы поставить в паникадило. С этой свечкой он и полез первый в подземелье; за ним спустились туда и остальные…

Подземный коридор казался бесконечным. Урядник и Наливайко осматривали каждое углубление в стенах, но ничего, кроме костей и черепов, не находили. Вдруг Гуща остановился, потянул носом и радостно вскрикнул:

– Стойте, хлопци! Винный дух чую!..

В открывшейся перед ними пещере в самом деле стояли рядом десять винных бочек.

– Значит, Скрипица не брехал! – глубокомысленно заметил Кривохацкий. – А ну, попробуем чертова вина, какое оно будет на вкус…

Он вытащил из первой бочки затычку и, нацедив себе в руку, хлебнул. Его заросшее черными волосами до глаз лицо изобразило такую кислую гримасу, точно он выпил уксуса или еще чего-нибудь похуже. Из бочки текла какая-то вонючая дрянь, от которой все позатыкали носы.

Кривохацкий долго отплевывался, ругаясь:

– Га, чертяка, какое он поганое вино пьет!..

Остальные бочки были пусты…

Пошли дальше. Подземный коридор, как и рассказывал Скрипица, шел покато вниз, точно к самому сердцу земли. И не видно было ему конца. В некоторых местах он был так узок и низок, что приходилось пробираться по одному и на четвереньках, а иногда и ползком, на животе. Гуща и Кривохацкий уже начинали побаиваться – придется ли им еще когда-нибудь увидеть Божий свет.

– Хоть бы еще раз Бог дал горилки выпить, тогда можно и в домовину!.. – рассуждал сам с собой Гуща…

Скоро им, однако, преградили дорогу два больших камня. Они были наскоро и, по-видимому, совсем недавно положены здесь, потому что не успели еще вдавиться в землю.

– От так сила! – сказал урядник, удивляясь тому, кто поставил здесь эти каменные глыбы. – Тут и троим не справиться!..

Наливайко уперся плечом в верхний камень и нажал; камень слегка пошевельнулся, но не сдвинулся с места. Он нажал еще раз – и тут открылась щель, в которую можно было, хоть и с трудом, пролезть по одному человеку.

Это был выход к Сейму – в самом низу склона горы, на которой стоял дворец Разумовского. Вокруг камней, закрывавших выход, росли густые кустарники терна, и здесь, на его колючках, Наливайко увидел клочья марынкиного платья и обрывки лент. Дальше шли по песку до Сейма следы от больших мужских сапог, – Бурба, видимо, нес на руках бесчувственную Марынку. А у самой воды ясно обозначилось на мокром песке углубление от плоского дна недавно спущенного на воду челна. Бурба успел так далеко уплыть, что его на реке уже и видно не было…

– Швыдкий черт! – сконфуженно сказал урядник, косо глядя на след челна и смущенно поглаживая в кулаках свои сивые усы.

– Та черт и есть! – убежденно подтвердил Гуща. – Где ж-таки человеку угоняться за чертом!..

Наливайко молча, хмуро смотрел в речную даль…

XXXII
Гроза

Поиски полиции ни к чему не привели. Наливайко две недели ездил на своих цыганчатах по берегам Сейма, доехал до самого Чернигова, заезжая по пути во все, даже самые маленькие деревушки и хутора, – но нигде никто не видел Бурбу; можно было в самом деле подумать, что он скрылся с Марынкой в самом чертовом пекле. Так ни с чем Наливайко и вернулся в Батурин – худой, черный, с запавшими, горевшими тоской и неутолимой злобой глазами…

Когда он, возвращаясь домой, проезжал мимо Черного става, из хаты псаломщика выбежала ему навстречу Одарка, простоволосая, полусумасшедшая от горя, с выплаканными, потухшими глазами…

– Не видал Марынки? Не нашел дочки моей? – кричала она, цепляясь на бегу руками за бричку, пока лошади не стали.

– Та не видал… Не нашел… – мрачно сказал Наливай-ко, не глядя на нее. – Где ж ее найти? Дорог кругом богато, конца-краю не видно. Поезжай куда хочешь…

– Ой, лышенько мое! – взвыла старуха, вцепившись костлявыми пальцами в свои седые, распатланные волосы. – Ой, горе мое тяжкое!..

Она села тут же на пыльной дороге и принялась причитать, раскачиваясь, из стороны в сторону:

– Мое дитятко бедное!..Сердце мое, солнышко ясное!.. Та куда ж ты запропала, донечка? Та что ж я буду делать без тебя на свете Божием?.. Ой-ой-ой-ой, тяжко сердцу, люди добрые! Лучше бы меня заховали в домовину, старую!..

Наливайко молча, угрюмо смотрел на нее, и у него самого по щекам и усам ползли слезы. Он тяжело вздохнул, вытер рукавом рубахи усы я сказал, отвернувшись:

– Та не убивайся, старая… Может, Марынка еще и вернется…

Но он сам этому не верил, не верила и старуха. Она заголосила еще громче, заливаясь слезами:

– Не вернется мое дитятко!.. Загубил злодей дивчину бедную!.. Ой, и не увидят ее больше мои оченьки!..

Наливайко с сердцем хлестнул лошадей и поехал дальше. Старуха осталась голосить на дороге. Из-за плетней ближних хат смотрели на убивавшуюся Одарку соседки, сочувственно качая головами…

Позже вышел Суховей и увел старуху в хату. Но она и там продолжала голосить, не смолкая…

С тяжелым чувством вошел Наливайко в свою хату. Зачем она ему теперь, когда нет Марынки? Он и покупал ее, думая о Марынке, что она будет здесь жить с ним, и для нее убирал стены и углы рушниками расшитыми и плахтами червонными. Что ему теперь здесь делать?..

Хата казалась совсем пустой, как бывает, когда вынесут из дома покойника. Марынка еще не жила здесь, а На-ливайко уже так свыкся с тем, что она будет у него хозяйкой, что в самом деле казалось, будто она умерла и ее уже унесли отсюда на кладбище. Он постоял посреди хаты, поглядел кругом – вышел на улицу. Сел на завалинку и опустил на грудь голову…

Вечерело. Солнце уже спряталось за холмами, но пос-ледкие лучи его еще горели желто-красным отсветом на колоннах разумовского дворца и на краю лежавшей за развалинами, как угрюмое чудовище, темно-синей тучи.

Жизнь в Батурине затихла, только слышно было, как остервенело лаяли где-то на спуске к Сейму собаки большим, разноголосым хором, да откуда-то издалека с поля доносилась широкая стройная песня голосистых девчат, возвращавшихся с полевых работ…

С холма спустились Ганка Марусевич и ее мать; старуха прошла дальше, а Ганка остановилась у хаты Наливайко. Она часто тут ходила – то одна, то с матерью, – злые языки говорили, что она ловила Наливайко себе в «чоловики».

– Добрый вечер, Корний! – сказала она, остановившись перед ним. – Давно не видались с тобой…

Наливайко даже не пошевельнулся, словно эти слова и не к нему вовсе относились. Смуглое лицо Ганки горячо зарделось от обиды, карие глаза блеснули досадой. Она, однако, сдержала себя и тихо, с упреком сказала:

– Прежде ходил до нас и был ласковый, а теперь, как хозяином стал, загордился, забыл совсем…

Наливайко молчал, неподвижно глядя в землю. На глазах у Ганки показались слезы. Она помолчала немного и, ничего не дождавшись, с сердцем сказала:

– Даром сердце тратишь!.. Если б Марынка не хотела – не увез бы ее Бурба…

Наливайко вздрогнул, услышав имя Марынки. Он поднял голову и тяжело посмотрел на Ганку.

– Что ты сказала про Марынку? – угрюмо спросил он.

Ганка зло засмеялась.

– Одурила тебя Марынка! Вот что!..

Наливайко ничего не сказал и снова опустил голову. Видно было, что от тоски он даже и говорить не мог…

Ганка постояла в раздумье, искоса глядя на него. Ее злость уже улеглась и ей стало жалко его. Опять на ее ресницы набежали слезы. Она сказала дрожащим голосом:

– С Марынкой уже конец, Корний… А я…

Наливайко вдруг сразу поднялся с завалинки.

– Уходи! – сказал он грубо, не глядя на нее. – Что тебе до Марынки?.. Геть отсюда!..

Он повернулся и ушел в хату… Ганка с плачем бросилась догонять мать:

– Та куда ж вы ушли, мамо? Чего ж вы меня тут покинули?..

Наливайко лег на лавку, закинул руки за голову. И тут усталость взяла свое: он тотчас же заснул, как убитый. Две недели он почти не спал, гоняя днем и ночью по дорогам, из деревни в деревню, с хутора на хутор в погоне за Бурбой, и теперь сон сразил его внезапно, точно он куда-то провалился…

Еще с вечера синевшая за развалинами дворца темная туча с наступлением сумерек выдвинулась немного в небо и, остановившись, высматривала что-то и чего-то поджидала. Когда заря погасла – она стала медленно выползать, вытягиваться, поглощая одну за другой первые, едва только засиявшие звезды. Заняв полнеба, она глухо эаворчала и вдруг вся озарилась яркой зарницей, точно на мгновенье открыла глаза и, взглянув на притихшую землю, снова сомкнула их. Клубясь, погромыхивая отдаленным громом, ежеминутно светя зигзагами зарниц, она потянулась дальше, перевалила за середину и скоро заняла все небо, от края до края, оставив только на западе узкую зеленую полоску угасшего заката…

В черной, зловещей тьме все замерло, притаилось. Умолкли собаки, затихли лягушки на Сейме. И вот – в самой середине неба белая молния разодрала пополам тучу, ярко осветив весь Батурин, – и над спящим селом грянул гром, от которого задрожала земля, зазвенели стекла в окнах хат…

Наливайко показалось во сне, что рушится небо, разверзается земля. Он проснулся, вскочил с лавки. Раскаты грома покатились дальше и затихли; снова упала глубокая тишина, в которой как будто что-то грозное готовилось, надвигалось…

Откуда-то издалека донесся неясный, глухой шум, который все близился, рос; казалось, со стороны развалин летела туча каких-то огромных птиц, со свистом рассекавших воздух бесчисленными гигантскими крыльями. С воем, гулом, ревом налетел на село бешеный ураган, хлопая ставнями окон, калитками, срывая с крыш клочья соломы, крутя по улицам столбы пыли. Вихрь прошумел, промчался – и опять стало тихо. Только деревья тревожно шелестели листьями. В селе одиноко, жалобно взвыла и тотчас же умолкла, точно испугавшись своего собственного голоса, собака. Где-то близко как будто засмеялся кто-то или заплакал. Наливайко прислушался – но больше ничего не было слышно. Он нащупал в темноте дверь и вышел из хаты. Ночь была черна, непроглядна, в двух шагах ничего не было видно. В неподвижном воздухе стояла духота, парня; пахло пылью и близким дождем…

Кто-то торопливо бежал по дороге со стороны развалин, спускаясь с горы. Частые, мелкие шажки с дробным, неуверенным стуком каблуков четко раздавались в тишине. Кому тут понадобилось идти в эту пору? Наливайко вышел на дорогу, – шаги смолкли близко около него.

– Кто тут? – спросил он, поводя в темноте перед собой руками.

– Тссс… – послышался тихий шепот. – То я… Темно, дороги не видно…

– Та кто ж ты?

Белая молния опоясала полнеба ослепительным зигзагом – и Наливайко, как при свете дня, увидел перед собой Марынку, в изорванном платье, с голыми коленями и руками. Она смотрела на него большими безумными глазами, приложив палец к судорожно дергавшимся губам.

– Откуда ты, Марынка?..

Но Марынки уже не стало. Свет молнии погас – и она исчезла в темноте, которая теперь казалась еще глубже и чернее…

– Тссс… – услыхал он снова ее шепот. – Я не Марынка… Я…

Дальше ничего нельзя было расслышать за глухим ворчаньем издалека набегавшего грома, походившим на грохот телеги на сухой дороге. Страшный удар грянул с середины черного неба и покатился дальше сухими, трескучими раскатами. Хлынул ливень широкий, свежий, неудержимо низвергавшийся с вышины целыми потоками вкось хлеставшей землю воды…

– А-х-ха-ха-ха-ха-ха-ха!.. – послышалось где то в стороне сквозь шум ливня – не то смех, не то плач.

Наливайко бросился туда, – но его протянутые руки не находили Марынку в черной пустоте ночи.

– А-ха-ха-ха-ха-ха!.. – раздалось уже в другой стороне, как будто за хатой.

– Где ж ты, Марынка? – крикнул Наливайко в темноту. – Отзовись!..

Теперь уже ничего не было слышно, кроме шума дождя, лившего как из ведра, бурлившего потоками, сбегавшими с горы со всех сторон вниз, к селу…

Снова ярко блеснула молния. Наливайко почудилось, что под горой метнулось что-то белое, пропало за хатой, снова забелело и опять скрылось за поворотом узкой улицы.

– Остановись! Марынко!..

Гром заглушил его крик…

Долго бушевала над Батурином гроза, освещая все село мигающими молниями и снова погружая его в беспросветную тьму, заливая улицы водой, переполнившей канавы, сотрясая землю громовыми ударами, от которых вздрагивали и как будто еще ниже приседали к земле и еще глубже уходили под свои соломенные шапки приземистые мазанки-хаты… Наливайко носился по улицам как сумасшедший, надрываясь от крика, стараясь перекричать шум ливня и тяжкие раскаты грома:

– Марынка!.. Где ты, Марынка?..

Марынка точно растаяла в черной тьме грозовой ночи…

XXXIII
Врата рая

Старый Тарас Порскала помирал на своей мельнице. Он дождался, наконец, смерти, почуяв ее приближение еще с вечера.

Его неподвижное, темное, со строго сжатыми губами лицо вдруг просветлело, точно осветилось изнутри каким-то благостным светом, глаза открылись, он пристально смотрел на сидевшую у его изголовья карлицу Харитынку, ходившую за ним с тех пор, как Бурба увез Марынку и, разжав узкие синеватые губы, сказал с бледной улыбкой, тихо радуясь:

– Моя за мною пришла… Сходи… за попом…

Он произнес это таким убежденным тоном, что Хари-тынке и в голову не пришло усомниться – вправду ли он помирает. Она заволновалась, засуетилась, точно в самом деле пришла для дида большая радость.

Харитынка обрядила деда в чистую рубашку, вынула из его сундука саван, восковую свечу и туфли, подлила в лампадку масла. Потом накинула на себя шаль, нагнулась к лицу деда и громко, чтобы он расслышал, сказала:

– Ты, диду, почекай помирать, я батько Хому зараз приведу! Чуешь?..

Дед кивнул головой и чуть слышно, с слабой усмешкой, едва шевеля сухими губами, сказал:

– Добре… По…чекаю…

И старик и карлица, как дети, верили в то, что можно, если нужно, «почекать» со смертью…

Не глядя на ночь, Харитынка вышла из мельницы и берегом Сейма торопливо побежала к Батурину за отцом Хомой…

Тарас Порскала остался один на мельнице. В сукновалке спал на куче овечьей шерсти работник Миколка, но его сон был так крепок, что разбудить его и поднять на ноги нельзя было никакими средствами…

Дед лежал на своей лавке под образами и тихо улыбался. Почти целый месяц, пока в его старом теле шла работа разрушения и ему было нехорошо, тяжело, больно – он знал, что это еще не смерть, и молча, скрепясь, переносил предсмертное недомогание. И вот – зловещая работа в теле окончилась – и он почувствовал необычайную легкость, ощущение сладкого отдыха, точно тела уже вовсе не было, оставалась только душа, привязанная к своему вместилищу лишь несколькими тонкими нитями, которые в последнюю минуту должны оборваться безболезненно и неощутимо. Такую легкость и радость покоя жизнь не могла дать – значит, это была – смерть…

Старик беззвучно жевал губами, смотрел, не мигая, на мелькавший на стене свет лампадки и думал. Вот он, слава Богу, помирает. Жизнь была не трудная и не легкая, только очень уж долгая: хорошо, что нельзя жить вечно и нужно когда-нибудь помирать. После него останутся тут на земле мельница, дочка Одарка, внучка Марынка, а его не будет; он уйдет к Богу в светлый рай и будет оттуда смотреть, как у Сейма вертятся колеса его мельницы и по земле ходят, в ожидании своего часа, Одарка и Марынка. Пускай они еще походят, – Бог знает, сколько кому нужно жить, когда кому время помирать. Вот, Он призвал Тараса Порскалу – значит, ему время пришло.

– Иди ко мне, сыне мой Тарасу…

– Та иду, Боже…

– А как ты идешь, сыне мой Тарасу, до Бога своего?

– А с превеликой радостью, Боже мой милый…

– Добре! За то отпускаются тебе грехи твои на веки вечные…

– Спасибо, Боже милостивый…

В темной мельнице точно домовые заскреблись и завозились, почуяв тишину и безлюдье. Две большие крысы вбежали в комнату деда и задрались на полу, поднявшись на задние лапки. Старик, не поворачивая головы, скосил на них глаза, строго сдвинув седые нависшие брови, и беспокойно зашевелился на лавке всем телом. Крысы, сцепившись, клубком покатились по полу, потом вдруг отпрыгнули в разные стороны и убежали в темную дверь мельницы, догоняя одна другую. Дед успокоился, снова вперил неподвижные глаза в мелькавший на стене свет лампадки и, пожевав губами, продолжал думать свои тихие предсмертные думы…

Долгая дорога до рая – и конца-краю не видно. Нужно было идти почти сто лет, чтобы дойти до него. Теперь осталось уже немного, может, всего несколько шагов. И вступит Тарас Порскала в Божий рай, и ангелы Божии будут дивиться кругом – что это за старик в белой рубахе идет по зеленым лугам рая? И спросят они его:

– Что ты за человек такой? Как попал в райские селенья?

– А я – Тарас Порскала, мельник батуринский, может, слыхали? А попал я сюда через жизнь и смерть, Божьею милостью, ангелы святые…

– А что ты здесь будешь делать – в светлых лугах Божьего рая?

– А жить, как и вы, ангелы святые, вечной жизнью и радоваться…

И полетят ангелы до Бога и скажут Ему:

– Пришел к нам в рай старик неведомый, хочет здесь жить вечной жизнью и радоваться. Можно его оставить?

– А как его зовут?

– Тарас Порскала, мельник батуринский.

– Ага! Так пускай живет в моем рае вечной жизнью и радуется, Господь с ним!..

Большая зеленая муха села на желтый, заострившийся нос деда. Он свел свои полуслепые зрачки к внутренним углам глав и уставился на муху. Тонкие, липкие лапки насекомого неприятно щекотали нос. Дед сморщил нос и лоб, зашевелился головой на подушке, – но муха не улетала. Он вздохнул и снова возвел глаза к стене, где трепыхался желтый свет лампадки. Думы текли тихие, успокаивающие, радостные, а муха продолжала сидеть на носу, потирая то передние, то задние ножки одну о другую…

Теперь дед думал о том, как много всего было в его долгой жизни. Кажется, ничего не осталось такого, о чем можно было бы, навеки уходя отсюда, пожалеть. Теперь еще только дождаться бы отца Хому, чтобы не умереть без молитвы. Умирающему молитва – все равно, что отправляющемуся в дорогу кусок хлеба. Без молитвы, может, и дороги к раю не найдешь и врата райские не откроются…

Длинное, иссохшее тело деда беспокойно заерзало на лавке. Что, если отец Хома опоздает, и он умрет до его прихода? А не дай Боже такой беды! Грехов много накопилось за долгую жизнь, и умереть без покаяния – вечная погибель!..

Время шло медленно, и беспокойство деда росло с каждой минутой. Он чувствовал, что силы его убывают, сердце замирает, вот-вот совсем остановится. В груди становилось как-то тесно, не во что было набрать воздуха. Старик выпячивал грудь, выгибая дугой над лавкой свою старую, костлявую спину. Но от этого не становилось легче…

Ощущения легкости и покоя теперь уже не было. Становилось нудно и страшно. В подступах смертельной агонии было что-то жуткое, внутри все холодело, на лбу выступал липкий холодный пот. Тяжелый страх смерти сжимал сердце деда. Трудно помирать даже в сто лет. Тяжко лежать и ждать, когда тело выдохнет из себя последнее дыхание жизни. Господи, помоги и помилуй!..

Яркий, ослепительный свет, внезапно ударивший сбоку, в окно, поразил деда своим неожиданным блеском. Он зажмурил глава и весь замер от страха. Не смерть ли это блеснула ему в очи? Не отходит ли он уже в лоно Авраама, так и не покаявшись?..

Подождав немного, он открыл глава и скосил их на окно. За стеклами по-прежнему чернела ночь. Что же это было? Ангел Божий заглянул к нему в окно или нечистый пытался похитить его душу?..

И вдруг – страшный удар, обрушившийся с неба, потряс всю мельницу; в окне испуганно задребезжали стекла…

– О-о!.. – застонал дед в смертельном ужасе, закатывая глаза под лоб…

Он не понял ни света молнии, ни удара грома, кругом него творилось что-то необычайное, точно весь свет проваливался в преисподнюю…

В наступившей тишине с бешеной быстротой приближался к мельнице глухой вой, возраставший с каждой секундой, превращавшийся в грозный рев каких-то неведомых чудовищ. Не черти ли то несутся целой стаей, Боже спаси и помилуй? Почуяли, что около Тараса Порскалы нет попа, что некому молиться за него, умирающего, перед Богом – и поднялись несметной тучей. Как визжат, воют, ревут в дьявольской радости! Вот уже окружили мельницу вихрем, бегут по крыше, продираются в солому, царапаются по стенам, скребутся, как мыши, в подполье. Молитву против них надо вспомнить, молитву скорее надо прочитать!..

Дед силится вспомнить молитву, закидывает голову и поднимает глаза кверху, на образа, где слабо теплится лампадка. Глаза его плохо видят, и он различает только темные пятна старых, черных икон, точно колеблющихся в трепетном свете лампадки. Он шевелит губами, чуть слышно произнося знакомые с детства, старые слова:

– Отче наш! Иже еси…

Дальше он не помнит, – и повторяет все одно и то же. Но и этого достаточно: вой и рев проносятся над мельницей, уходят все дальше и дальше, куда-то в темноту ночи, яростно, но уже бессильно угрожая. Все затихает. Дед с глубоким вздохом облегчения закрывает глаза, сжимает губы…

Через несколько минут опять яркий блеск прорезывает тьму его опущенных, сморщенных, как кожа печеного яблока, век, и снова на крышу мельницы обрушивается тяжкий удар, с треском и грохотом, точно это весь мир рушится, ломается на куски. И вслед за этим мельницу обнимает ровный, влажный, широкий шум, напоминающий старику весенний ледоход на Сейме. Он не понимает, что означает этот шум, но чувствует, что в нем нет ничего страшного. Свежее дыхание веет сквозь стекла окна, касается лица, рук. Дед слушает, склонив одно ухо к окну, с закрытыми глазами, – и тихо забывается. Лежит строгий, спокойный, неподвижный, погруженный в полумертвое, уже без дум, забытье…

Внезапный стук тяжелой двери мельницы пробуждает его. Он вздрагиваете и открываете глаза. Кто-то идет к нему, наклоняется над ним. Полуслепые глаза старика различают темные очертания чьей-то головы. Кто это? Отец Хома? Харитынка?..

Знакомый голос кричит ему в ухо:

– Добрый вечер, дидусю!..

Лицо деда светлеет, точно теплый солнечный луч скользнул по нему.

– Ма…рынка? – спрашиваете он хрипящим шепотом.

– Что с вами, диду?…

Деду трудно говорить, он делает усилие, как будто что-то проглатывая, и хрипит:

– По…мираю… Батько Хо…Хому дожидаюсь…

В его сжатые на груди, холодеющие руки втискивается какая-то твердая, круглая палка. Дед обхватывает ее своими костлявыми, скрюченными пальцами, вперив глаза на ее конец, мерцающий медленно вытягивающимся огоньком.

– Держите, дидусю, свечку! – слышит он как будто издалека доносящийся голос…

– Не на…на…до… – чуть слышно хрипит старик. – О… хо…хо…

Дед не хочет умирать без отца Хомы, и он сердится, что Марынка всунула ему в руки «смертную» свечу. Но язык уже плохо повинуется ему, и руки его, помимо его воли вцепившиеся в свечу, крепко держат ее вместо того, чтобы бросить. Смутно видимый им огонек свечи колышется и удаляется, превращаясь в маленькую точку…

Сердце деда сжимается от тоски, страха, печали. Он умирает без попа, без молитвы; он так долго ждал смерти, думал о рае, – и вот, смерть пришла – и все пропало: врата рая перед ним не раскроются!..

Огонек свечи сгинул где-то в черной тьме, наплывшей на глаза. Грудь деда выгибается колесом, беззубый рот раскрывается, силясь глотнуть воздуха, и в старой груди что-то клокочет и хрипит. Он еще слышит далекий-далекий голос:

– Дидусю, милый!..

Но сказать уже ничего не может…

Глаза деда закатились под лоб и выгнали на сухие желтые веки две крупные слезы…

Дед отходит…

Марынка стоит перед ним – оборванная, грязная, с прилипшими к телу мокрыми волосами и платьем, и смотрит на деда большими неподвижными глазами. Ее бьет лихорадка, она дрожит, губы ее прыгают, в глазах – смертельная тоска. Она как будто уже не понимает – где она, кто это перед ней хрипит и бьется…

Грудь деда с тяжким хрипом поднимается и опускается. Он затихает и вытягивается. Зрачки глаз так и остаются у него под лбом, и он смотрит перед собой страшными, пустыми, синеватыми белками…

Марынка в страхе озирается по сторонам, вдруг вскрикивает и опрометью бежит через мельницу к двери, точно ее ждет там какое-то важное дело. Она выскакивает в тьму под дождь и несется берегом Сейма, как дикое, смертельно раненое животное…

Дед снова остается один. Его лицо строго и спокойно, только в закатившихся глазах – застывшее выражение страха и боли. От его длинного, неподвижного мертвого тела исходит глубокая тишина смерти…

В скрюченных пальцах деда горит длинная восковая свеча, такая же желтая, как и его руки. Огонек свечи становится все длиннее, и воск по краям оплывает и стекает на пальцы, медленно застывая на них…

Теперь уже руки деда не так крепко держат свечу, и она чуть наклонилась вбок, к окну. Капли воска стекают в сторону наклона и там застывают длинными струями, набегающими одна на другую. От их тяжести свеча все больше наклоняется к окну, и ее пламя вытягивается длинным языком, пытаясь лизнуть холщовую занавеску, подобранную у краев окна. Спустя немного времени снизу по занавеске бежит огненная змейка, жадно пожирая ее.

Над окном выступает вперед полка, вся заваленная сухими лечебными травами, собранными дедом; огонь с занавески перескакивает на полку, травы вспыхивают и горят с сухим треском, наполняя комнату пряным дымом перечной мяты и зверобоя. Дед лежит и смотрит на огонь пустыми белками глаз; он далеко, и ему нет никакого дела до того, что делается здесь, где его больше нет и никогда не будет…

В комнату вбежали две крысы, стали на задние лапки, понюхали воздух – и с громким писком убежали в темную мельницу. Там под крышей уже проснулись от дыма ласточки в своих гнездах и заметались в темноте, испуганно, тревожно щебеча…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю