Текст книги "Черный став"
Автор книги: Владимир Ленский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
X
Чудеса продолжаются
Скрипица не заметил, как и выбрался из подземелья.
Пришел он в себя только на широкой конотопской дороге.
Уже стояла ночь, и круглая, белая луна с высокого неба озаряла весь Батурин, тихо спавший в своих густых садах. За Сеймом громко, словно стараясь перекричать друг друга, нестройным хором квакали лягушки; из кочубеевского сада доносились переливчатые трели соловьев.
В светлом лунном воздухе далеко были видны стройные развалины дворца, высившиеся на горе над рекой. Скрипица боязливо покосился на них и прибавил шагу, подымая на дороги пыль своими тяжелыми чоботами.
Из Городища вслед за ним неслись какие-то странные звуки – не то филии там хохотал, не то собака тихонько подвывала, или кто-то плакал с протяжными, прерывистыми вздохами и стонами. Он боялся оглянуться назад, на это пустынное, голое, дикое Городище с его страшной дорогой в «пекло»-подземелье и новым владельцем, которому, несомненно, служил сам черт. Прижав под свиткой ко груди скрипку, он шел и шел, покачиваясь от кружившего ему голову бесовского вина.
– Не пойдет Марынка, не пойдет, суча дочка! – бормотал он с тяжелыми вздохами. – Ах ты, Боже ж мой милосердый!..
Он уже спускался с холма на Семибалку, когда вдруг столкнулся с колбасником Жуком, прозванным за его багровый от пьянства нос Синеносом. Колбасник тоже был сильно пьян, его качало во все стороны; он сердито зарычал на Скрипицу:
– Лезет, пьяница, прямо на людей! Разве ж тебе мало дороги!..
Скрипица обрадовался встрече с знакомым человеком.
– Кум Синенос?
– Эге! – мрачно сказал Жук. – Может, и я. Так что?
– То я и вижу, что у Стокоза, видно, добрая горилка: тебя так на людей и кидает!..
– Разве ж то горилка, что Стокоз продает? – возразил с огорчением колбасник. – Сколько ее ни пей – пьяным не будешь!.. А вот от тебя как из винной бочки несет винищем. Фу-у-у!..
Он оттолкнул от себя Скрипицу, тот качнулся в сторону и упал на дорогу. Но и сам Синенос от толчка потерял равновесие и повалился в другую сторону.
Скрипица приподнялся, вынул из-за свитки скрипку, осмотрел, потрогал ее. Цела! А Синенос и не пытался вставать. Его совсем разморило и клонило ко сну. Он подложил руку под голову и, вообразив, что он уже дома, стал рассказывать заплетающимся языком:
– У Стокоза, жинка, горилки не пей. Слышь, Домаха? Бо то не горилка, а черт знает что… А ты – ведьма, Домаха! У тебя под юбкой и хвост спрятан! Знаю!.. Вон и суховеева дочка – так та тоже ведьма. Ей-Богу! Стоит ночью у хаты, та й колдует. Верно, что не брешу. Одно чертово племя, матери вашей лысого батьки!..
Скрипица послушал его, почесал в затылке и с упреком сказал:
– Эх, кум Синенос, не пил бы ты горилки! А то так и помрешь на дорози, без покаяния!..
Но Синенос уже сладко спал, тихо похрапывая. Скрипица с трудом поднялся и поплелся дальше.
Из слов пьяного колбасника он понял, что тот проходил только что мимо хаты Суховея и видел там Марынку.
Если она еще не ушла в хату – он попробует уговорить ее пойти к Бурбе. Может, она и пойдет. Бурба – жених хоть куда: красивый, богатый. А что он знается с чертом – так псаломщик, вкупе с батькой Хомой, выкурят ладаном нечистую силу хоть из самого черта!..
Вино сильно разбирало Скрипицу; он шел по дороге зигзагами, переваливаясь с одного края на другой. Ему казалось, что это не он качается, а сама дорога уходит у него из-под ног, и он притопывал своими чоботами, чтобы удержать ее на месте. Но дорога виляла то в одну, то в другую сторону, неудержимо увлекая его за собой, так что он с трудом удерживал равновесие.
– Чи то она, чи то я пьяный? – рассуждал он сам с собой. – От то бесовское вино…
Показались темные, высокие тополя и вязы кочубеевского сада, и оттуда понесло сыростью Черного става. В саду в разных концах щелкали соловьи, а с темной стоячей воды неслись какие-то непонятные звуки, точно там, в глубине става, кто-то плакал и всхлипывал, протяжно, прерывисто вздыхая: ах-ах-ах-ах-ах-ах… Скрипица вспомнил, что говорили люди, будто в этом ставе утопилась дочь Кочубея: может, это ее душа плачет там и вздыхает, не находя себе покоя?.. Он перекрестился, боязливо бормоча:
– Упокой, Боже, душу панны Марии, царство небесное, вечный покой…
Из-за прибрежных верб и вязов выдвинулась белая хата псаломщика, вся озаренная луной; стекла в маленьких окнах под насупленной соломенной крышей ярко блестели переливчатым отблеском лунного сияния. Только на крыльце под навесом было темно, и там что-то белелось, как привидение, приникшее головой и плечом к столбу, подпиравшему соломенный навес.
«Марынка колдует!» – припомнились Скрипице слова Жука-Синеноса. Он остановился, заметив, что она была не одна: перед ней стоял какой-то высокий мужчина в белом брилле. «Уже й наколдовала! – усмехнулся про себя Скрипица. – Да то ж чумак Наливайко!..»
Разговаривать с Марынкой при Наливайке Скрипица счел неудобным. Он присел у самого става, спрятавшись за вербу, и стал ждать…
Марынка и Наливайко громко разговаривали на крыльце; уже по первым словам можно было понять, что они ссорились. Наливайко говорил:
– И злая ж ты, Марынка! Даже поцеловать не даешься!..
– Целуй ту дивчину, что вчера с тобой гуляла! – язвительно отвечала Марынка. – Разве ж я не видала, как ты ей в очи смотрел!..
– Так что, что смотрел? – оправдывался Наливайко. – На то и очи, чтоб смотреть…
Марынка зло засмеялась.
– Можешь с ней хоть женихаться! Мне какое дело!..
Наливайко развел руками.
– Так я больше к тебе не приду! – сказал он, рассердившись. – А твоему Бурбе все кости переломаю! Так и знай!..
– Эт, беда какая!.. Только думаю, что у тебя скорее будуть переломаны кости!..
Наливайко подвинулся к ней и заговорил уже ласково, примирительно:
– Ну, не сердись же, Марынка. Я ж тебя люблю, ей-Богу, люблю!.. А о той дивчине и не думай. Ты самая гарная на весь Батурин, да и в самом Киеве такой не найти!..
Марынка сердито оттолкнула его и бросилась в хату. Она тяжело захлопнула за собой дверь и с громом задвинула засов. Из хаты донесся сердитый окрик Одарки:
– У-у, скаженна чертяка!..
Наливайко постоял на крыльце, в недоумении поглядел на закрытую дверь и тихо сказал:
– Вот как ты, Марынка!..
Он медленно сошел с крыльца, оглянулся на дверь – не выглянет ли Марынка? – и пошел прочь…
Скрипица, подождав, пока Наливайко скрылся в узкой уличке, прилегавшей, к ставу, вылез из-за вербы и осторожно подошел к хате. Он тихонько позвал у окна:
– Гоп-гоп, Марынка!..
Никто не отозвался. Марынка, верно, уже легла спать. Стучать в окно или в дверь было опасно: мог проснуться псаломщик или, еще хуже, сама Одарка – и тогда не оберешься ругани и скандала.
Скрипица в недоумении почесал затылок: как быть?.. На, его счастье засов в сенях хаты тихо громыхнул и в приотворившуюся дверь выскользнула Марынка.
Она уже распустила свои золотые волосы и была босая, видно, собиралась ложиться спать. Она, по-видимому, думала, что тут все еще стоит Наливайко и зовет ее, а вместо него увидела – Скрипицу.
– Чего тебе надо? – спросила она сердито. – Зачем звал?..
– Дело есть к тебе, дивчинко… – сказал Скрипица смущенно. – Такое дело, что не знаю, как его и сказать…
– Ну?..
– Я до тебя, Марынка, сватом пришел. От, как хочешь – а жених добрый!..
У Марынки даже гнев прошел, так ее удивило сватовство Скрипицы. Она громко засмеялась.
– Нашел время для сватовства! Где ж таки видано, чтобы ночью свататься?.. – она вгляделась в его лицо и ударила руками о бока. – Да ты пьян, Скрипица! Где это ты вина достал среди ночи?..
– А вот же и совсем не пьян. Ей-Богу же, не пьян! Может, немного я выпил, так то ничего… А ты слушай, Марынка, что я тебе скажу…
– И слушать не хочу! – закричала на него Марынка. – Ступай домой, та проспись раньше. Ишь, какой сват нашелся! Вот я мать разбужу, она тебе покажет, как девчат ночью из хаты вызывать!..
– И не пойду! – упрямо сказал Скрипица. – Хоть самого лысого дида разбуди!.. Меня послал сам пан Бурба!..
И он ударил себя кулаком в грудь…
– Вот как? – удивилась Марынка. – Так то ты от Бурбы сватом пришел? С каких это пор он стал паном?..
– Как же! – гордо сказал Скрипица. – Пан Бурба богатый, не то, что какой-то там чумак из Ворожбы!..
Марынка сердито блеснула глазами.
– А, так ты еще подглядываешь тут! Ну, подожди, я сейчас мать разбужу!..
Скрипица испуганно замахал на нее руками.
– И не дай Боже! Пускай старая спит себе на здоровье. Мы и с тобой вдвоем добре побалакаем…
– Нечего мне с тобой балакать! Пошел! Геть! – топнув ногой, гневно сказала Марынка. – Ты – пьяный болтун, вот что! А твоему Бурбе скажи, что он – старый дурень и лысый черт! Если он еще кого вздумает послать сватом – так я тому в очи заплюю!..
Она тряхнула, как норовистая лошадка, головой, откинув назад с груди и со лба волосы, повернулась и ушла в хату, шумно заперев за собой дверь…
Скрипица так и остался перед крыльцом с раскрытым ртом и вытаращенными глазами. «От тебе и побалакал! – думал он огорченно. – И вправду, скаженна чертяка!..»
Полный самых горьких дум, он пошел назад в гору по пустынной дороге. Что он скажет теперь Бурбе? Он даже немного протрезвел от страха: ведь Бурба погубит его, как Бог свят!..
– Эхе-хе-хе! – вздыхал он, тяжело дыбая по пыльной дороге. – Так и помру, и свита не побачив!..
На душе у него стало так горько, такая обида засосала в сердце, что он присел на дороге и залился горькими слезами.
– От то ж я бедный человек!.. Ой, матынька моя родная, пожалей на том свете сиротину убогу!..
Он долго еще плакал бы, если бы у него из-под свитки не выпала на дорогу скрипка, привлекшая его внимание жалобным дребезжанием струн. Он сразу затих и прислушался к звеневшему в воздухе печальному созвучию.
Дело было в том, что эти звуки очень походили на начало той грустной песни, которую ему играл Бурба. Если бы Скрипица мог их повторить – он уже знал бы, как играть дальше: эта песня уже звучала у него в голове…
Он потянулся к скрипке, отряхнул с нее дорожную пыль и, приставив ее к своему щетинистому, давно не бритому подбородку, попробовал извлечь из струн это унылое дребезжание. Провел смычком раз и другой, – нет, не дается!..
– Ах ты, Господи, Боже ж мой! – вздохнул он, волнуясь в нетерпении, едва держа скрипку в дрожащих руках.
Он попытался еще раз, ткнул пальцы на грифе туда и сюда – и вдруг, неожиданно для самого себя, поймал песню. Дальше он уже пошел смело, уверенно, словно эта музыка давно была ему знакома, и он всю жизнь только ее и играл…
Позабыв обо всем на свете и даже о грозном Бурбе, он водил смычком по струнам, закрыв глава, раскачиваясь в такт песне всем телом, слившись со своей скрипкой в одно, сладко и грустно звучащее существо, полное тоски и скорби трудной, горькой жизни, исходившее, вместо слез, этими нежными, за душу хватающими звуками. Как могла его скрипка издавать такие чистые звуки? Он переставал играть и смотрел на нее, переворачивал во все стороны: да, это его – жалкая, полуразбитая сосновая скрипка! Что с ней сталось? Она поет слаще девичьего голоса и почти что говорит что-то жалобное и печальное…
И он снова принимался играть, весь полный страха, радости, недоумения. Белая луна задумчиво смотрела на него сверху с высокого неба и, казалось, внимательно слушала, закрыв, как и он, глаза, обливая его тихим, бледным, таким же печальным, как и его музыка, сияньем…
Что-то тихое, тревожное пронеслось в воздухе и как будто легким холодком коснулось закрытых глаз Скрипицы. Он поднял тяжелые, словно налитые сладкой дремой веки и, не переставая играть, поглядел кругом – на белую, залитую лунным светом, пустую дорогу, на светлевшие вдали, в прозрачном воздухе, стройные колонны и стены дворцовых развалин да темный, притаившийся кочубеевский сад, в котором почему-то уже молчали соловьи, на дымивший легким ночным туманом Черный став и, наконец – на белую хату псаломщика, сумрачно глядевшую темной тенью навеса и черными, уже лишенными лунных бликов стеклами маленьких окон…
И видит Скрипица – дверь под навесом суховеевой хаты тихо открывается и за порог медленно переступает Марынка. Она босая, в одной сорочке, с распущенными на спине золотыми волосами, похожая на русалку, только что вынырнувшую из воды. У нее глава закрыты, руки сложены накрест на груди…
Скрипица играет, а Марынка слушает и, слушая, как будто спит. Выражение ее спящего лица с закрытыми глазами – такое же безжизненное, мертвенно спокойное, как и у смотрящей на нее с высоты ночного неба белой луны. Она остановилась у верхней ступени крыльца и как будто чего-то ждет, а ее плечи зябко дрожат от ночной сырости и холодного болотного тумана Черного става.
Губы Марынки вдруг искривились болезненной, бледной улыбкой, она уронила с груди голые руки, потом медленно подняла и вытянула их перед собой, словно боясь натолкнуться на что-нибудь, и тихо пошла по ступеням вниз.
Скрипица поднялся с земли и смотрит на нее, продолжая играть, завороженный ее странным, непонятным видом. Марынка спустилась с крыльца и пошла прямо к нему, все еще с закрытыми глазами, дрожа под сорочкой всем телом. Это было так страшно, что и Скрипицу охватила холодная дрожь, и у него даже зубы застучали от страха. Он повернулся к ней спиной, чтоб не видеть ее, и пошел по дороге, пиликая на своей, изнывавшей от горя и печали скрипке, – и Марынка пошла за ним, с поднятым к луне лицом, со спящими, закрытыми глазами…
Марынка спит и не понимает, что это Скрипица зовет ее своей чудесной музыкой, своей чертовой песней, которую, должно быть, сам Бурба вдохнул в его никуда не годную скрипку…
XI
Черт и ангел
В ту ночь Скрипица играл так, как никогда еще в жизни ему не приходилось играть. Пальцы его сами легко и быстро ходили по грифу, смычок, как бабочка, порхал по струнам, едва их касаясь; ему не приходилось делать никаких усилий, казалось, скрипка сама у него в руках пела, заливалась, жалуясь и плача.
Он шел, как и Марынка, с закрытыми глазами, прислушиваясь к этой необыкновенной музыке, и его грудь распирало от неизъяснимого волнения. Играя, он вздыхал тяжело и шумно, точно ему, от переполнившего его грудь сладостного мучения, нечем было дышать.
– Ах ты Боже ж мой! – бормотал он в изумлении. – Чи то я играю, чи кто другой?..
Он приоткрывал глаза и косился на свою скрипку, чтобы удостоверится, что это его пальцы ходят по грифу и его рука водит смычком по струнам…
А Марынка шла за ним, словно покоренная его музыкой, как будто привязанная чем-то к нему. Он остановится – и она станет, он двинется – и она снова идет. Бледный, холодный свет луны, легкий прохладный ветерок, тишина спящих полей и садов – все казалось наполненным этой музыкой, все звучало, волнуя одинаково и Марынку и Скрипицу. Казалось, они вовсе и не шли, а летели над полем, не касаясь земли ногами, на широких, легких крыльях…
Но вот Марынка начинает уже уставать. Босые ноги дрожат, ступая по холодной пыли на дороге; устал и Скрипица, и его скрипка поет уже не так громко и внятно. Какие-то посторонние звуки примешиваются к ее жалобному пению: это они подходят к пустынному Городищу – и оттуда идет шум, похожий на отдаленный ропот моря.
Всюду в полях тишина, ветер упал и воздух недвижим, а в Городище тополя, что стоят у самой хаты Бурбы, гулко шумят, рокочут, переливаясь серебром в лунном сиянии. Шум тополей заглушает музыку, и она тонет в нем с жалобными, умирающими вскриками, как душа человеческая в бурном море. А тут еще луна спряталась за набежавшее облачко – и страшно им обоим стало в этом пустынном, диком месте…
Скрипица вошел в Городище – и Марынка за ним; он стал спускаться в подземелье – и Марынка подошла к яме. Она остановилась, прислушалась – и, осторожно ощупывая ногами ступени, спустилась вниз за Скрипицей. В темной глубине подземного коридора чуть теплился на стене отблеск света – и туда направился Скрипица, из последних сил пиликая на своей скрипке. Спящая Марынка тихонько стонала…
Бурба сидел у большого пня, где его оставил Скрипица, и перед ним стояла кружка с вином. Свечка, прилепленная к пню, уже догорала, и ее тусклый, желтый огонек освещал только поверхность пня и рыжую бороду Бурбы. У ног его лежала черная собака.
Скрипица вошел в пещеру, продолжая играть, и следом за ним вошла Марынка. Она остановилась, слушая, поводя во все стороны спящим лицом…
Бурба тихо засмеялся.
– Добре! – сказал он шепотом. – Мне уж тут и ждать обрыдло…
Он поднялся со скамейки и подошел к Марынке. Девушка вздрогнула и подняла перед собой руки, как будто защищаясь; но она все еще спала и не знала, где она и что с ней. Бурба взял ее руку и нагнулся к ее спящему лицу…
– Не можу больше!.. – тихо сказал Скрипица, с трудом уже водя смычком по струнам.
От долгой игры его пальцы совсем занемели, и скрипка у него в руках как будто умирала…
– Играй! – захрипел Бурба, оглянувшись на него и лязгнув оскаленными, как у волка, зубами.
Но Скрипица уже не мог играть. Пальцы его перестали двигаться и руки сами опустились вниз со скрипкой и смычком…
Музыка умолкла – и Марынка сразу проснулась с пугливым трепетом, как выброшенная из воды на сухой берег рыбка. Она увидела близко около своего лица рыжую бороду Бурбы – и в ужасе застонала, заслонившись от него локтем…
– Га, собака! – закричал Бурба на Скрипицу – и бросил марынкину руку…
Марынка побежала по темному подземелью с тихим, жалобным плачем…
Свечка на пне догорела и потухла. И в ту же минуту кто-то в темноте схватил Скрипицу за ворот свитки и ударил сзади коленом в спину так, что он полетел куда-то на добрую сажень. А там опять кто-то отбросил его – и он шмякнулся о стену, как мешок с сеном.
– Калавур!.. – закричал Скрипица не своим голосом. – Ой-ой, рятуйте!..
И ему от его собственного крика почудилось, что кругом поднялся невообразимый гомон; у него даже волосы встали на голове дыбом от страха. И ему ответил Бурба грозным хохотом, похожим на блеянье целой отары баранов…
Скрипица вскочил и пустился бежать со всех ног, но тут чьи-то цепкие руки схватили его за чобот – и он растянулся на земле во весь рост. Какой-то свирепый зубастый зверь навалился на него и с яростным рычаньем рвал его свитку…
Скрипица потерял сознание…
Очнувшись, он увидел, что лежит на конотопской дороге, недалеко от Мазепова Городища, в здорово потрепанной, словно собачьими зубами, свитке…
XII
Потачкина ведьма
Скрипица рассказал обо всем этом на другой день в шинке Стокоза и вызвал среди слушателей оживленные толки. Тут опять, как и в первой его истории, во многом можно было усомниться, так как и на этот раз Скрипица был пьян, а пьяному человеку трудно разобраться, что было на самом деле и что ему примерещилось.
Не веривший ни одному его слову Стокоз склонен был думать, что все это – одна сплошная «брехня», но тут выступил колбасник Жук, он же Синенос, который подтвердил в одной части рассказ Скрипицы. Правда, и колбасник в тот момент, когда являлся очевидцем необыкновенного происшествия, был тоже жестоко пьян и ему так же, как и Скрипице, могла почудиться всякая чертовщина, – но все же трудно было допустить, чтобы двум, хотя бы и пьяным, людям могло привидеться одно и то же. И это служило некоторым подтверждением правдоподобности рассказа Скрипицы, по крайней мере, в той его части, о которой свидетельствовал Синенос, он же Жук. Остальное же так и осталось на совести Скрипицы…
Колбасник Синенос был очень доволен, что и на его долю выпало рассказать кое-что интересное. Он начал с того, как он столкнулся ночью со Скрипицей на семибалковской дороге и там заснул. Долго ли он спал – он не мог сказать, но когда проснулся – уже пели вторые петухи. А проснулся он не столько от петушиного пения, сколько от музыки, внезапно раздавшейся на дороге.
Он поднялся, протер глаза, посмотрел на дорогу – и снова стал протирать глаза, не веря им. Что за чудеса! По дороге шел Скрипица и играл на скрипке, а за ним плелась, как во сне, какая-то дивчина в одной сорочке, и ветер развевал за ее плечами волосы.
Синенос долго таращил глаза: уж не снилось ли ему все это? Он достал из кармана своих холщовых штанов табакерку и набил тютюном свой багровый нос, который не замедлил трижды громко чихнуть. Нет, значит, он не спит! Только что же это такое? Кто эта дивчина? Не та ли самая ведьма, что привиделась бабке Потачке в клуне, когда она пошла доить свою корову?..
Об этой ведьме уже с неделю ходили в Батурине разные слухи: она появлялась то здесь, то там, расхристанная, простоволосая, с безумными глазами, мычащая что-то непонятное. Говорили, что она портит коров, высасывая из их вымени молоко, после чего эти коровы уже становились безмолочными и бесплодными.
Собственными глазами видела эту ведьму бабка Потачка, жившая по ту сторону Сейма, у самых водяных мельниц. Разыскивая как-то своих гусей на берегу реки, она запозднилась и вернулась домой, когда уже почти совсем стемнело. Первым делом она бросилась к клуне, чтобы выдоить корову, но едва она вошла туда, как ей бросилось в глаза такое, что у нее от страха подогнулись колени и она так и присела: под коровой шевелилось что-то белое, шумно сосавшее из коровьего вымени молоко.
У бабки Потачки отнялся язык, в горле дух перехватило, все тело онемело. Она не могла ни крикнуть, ни пошевелиться. Так и сидела на корточках с открытым ртом и вытаращенными глазами. А странное существо, сидевшее под коровой, напившись молока, вылезло – и Потачка увидела, что это была настоящая ведьма с черным лицом и горящими, как угли, глазами, худая, грязная, распатланная, со скрюченными на руках пальцами. Ведьма блеснула на нее своими сумасшедшими глазами, замычала и бросилась вон из клуни. Бабка Потачка, придя в себя, выскочила за ней – но во дворе уже ее не было: она точно провалилась сквозь землю…
Об этой ведьме Потачка тотчас же раззвонила по всему Батурину; кто верил ей, кто не верил, некоторые говорили, что тоже видели нечто подобное, да только не знали, что то была ведьма. Но наибольшее впечатление толки о появившейся в селе ведьме произвели на колбасника Синеноса, крайне склонного к мистике. Он с того времени всех баб стал подозревать в том, что они ведьмы, и больше всего – свою собственную жену Домаху.
Раз, спьяну забравшись в свою клуню, он увидел сидевшую на корточках около коровы женщину и, недолго раздумывая, схватил ее за волосы и потащил по земле, приговаривая:
– Попалась, чертова ведьма! Я тебе покажу, как у добрых людей коров портить!..
«Ведьма» отчаянно билась, царапала ему руки и вопила не своим голосом:
– Да то ж я, Домаха! Пусти, анахвема!..
– Брешешь! – сказал Синенос, еще крепче заматывая вокруг руки ее волосы. – У моей Домахи голос потолще, а у тебя так совсем поросячий!..
Но он скоро удостоверился в своей ошибке: Домахе, это была в самом деле она, удалось вывернуться из его рук, и она набросилась на него с градом таких красноречивых доказательств в виде отборной ругани и ударов кулаками куда попало, что он только отступал, сконфуженно бормоча:
– И то – жинка!.. А я думал…
– Вот я тебе покажу, как думать, когда у тебя в голове пусто, как в выдолбленном гарбузе!..
И она действительно показала – ухватом, кочергой, подойником, из которого даже не пожалела вылить на его голову все молоко; колбасник целую неделю после этого покряхтывал и почесывал обо все столбы своего крыльца избитые плечи и спину…
Все это убедило его, что то была в самом деле жена, а не ведьма, которую видела бабка Потачка. Но с того дня в нем укоренилось убеждение, что и Домаха – несомненная ведьма, и все бабы – тоже, и если не самые настоящие, то во всяком случае близкие к этой чертовой породе. На этой почве у него с Домахой часто происходили ссоры и драки, и чем больше доставалось ему от жены за такое оскорбительное для ее женского достоинства подозрение, тем тверже он стоял на своем…
То, что он увидел на семибалковской дороге – и удивило и обрадовало его, как лишнее подтверждение его мнения о принадлежности всех баб к чертову сословию. Девушка, которая шла по дороге за Скрипицей, конечно, не могла не быть ведьмой, раз она связалась со Скрипицей, который был в каких-то тайных отношениях с Бурбой, а значит – с самим чертом. Впрочем, потачкина ведьма была грязная, со сбитыми в войлок волосами, а на этой была чистая сорочка и волосы у нее были светлые и расчесанные, так что эта, пожалуй, еще не была настоящей ведьмой, а только собиралась сделаться ею и теперь училась, проделывая какие-то ведьмовские штуки…
Вглядевшись попристальней и сообразив, откуда она шла, Синенос с удивлением развел руками:
– Та то ж суховеева Марынка! Скажи на милость! Даже у духовенства бабы – ведьмы! Видно, тут и ладон не помогает!
Он долго смотрел вслед Скрипице и Марынке, пока они не скрылись за холмом. Сердце его прыгало от радости: пускай Домаха теперь скажет, что он брешет! Уж если дочка псаломщика таким делом занимается, так о других бабах нечего и говорить!..
Дальнейшее его повествование не имело прямого отношения к рассказу Скрипицы, но Синеноса уже нельзя было остановить, и ему дали досказать до конца, тем более что и здесь дело не обошлось без чертовщины, на которую так падки сыны Украйны.
– От то ж я и кажу, – продолжал Синенос, грустно качая пьяной головой, – что куда ни повернись – тут тебе або сам черт, або его жинка-ведьма!..
Проводив глазами Скрипицу и Марынку, он поплелся в сторону от большой дороги, к узкой уличке, где стояла, третья от края, его хата и колбасная коптильня. Домаха давно уже спала и, должно быть, очень крепко, потому что сколько колбасник ни стучал в дверь с крыльца – из хаты не доносилось никакого отклика. Может, она и не спала, а только притворялась, что спит и не слышит стука – так и это возможно, потому что зловредная баба нередко наказывала его таким образом за ночное гулянье, оставляя ночевать на улице.
Обив себе обе руки о дверь, Синенос грустно поплелся во двор, надеясь на тот счастливый случай, что Домаха, может быть, позабыла там запереть дверь. Тут он вдруг увидел, что в глубине двора, около клуни, кто-то вылез из-под коровы и пошел прямо на него; в тени, падавшей от клуни до середины двора, нельзя было рассмотреть лицо этого ночного гостя, но уже то, что он вылез из-под коровы, означало явление далеко не обычного порядка и наполнило сердце Синеноса непобедимым ужасом.
Когда странный посетитель вышел из тени на озаренную луной часть двора – тут уж колбасник не только не проявил той храбрости, с какой он недавно волочил за волосы свою жену, приняв ее за ведьму, но выказал малодушие настоящего труса: он проделал то же самое, что и Потачка, с той только разницей, что та онемела и не могла издать ни одного звука, а он, сидя на корточках и закрыв на всякий случай голову руками, закричал во всю силу своей здоровой глотки:
– А-я-я-я-яй!..
Да и как было не закричать! Ведь то была уже в самом деле настоящая ведьма, та самая, о которой рассказывала бабка Потачка: черная, патлатая, в лохмотьях, с горящими, как плошки, глазами!..
Ведьма, впрочем, тоже была, по-видимому, не из храбрых: она испуганно мотнулась от него в сторону, издав жалобное мычание, бросилась к раскрытой калитке и побежала по улице со всех ног…
На крик Синеноса выбежала из хаты Домаха, сама похожая на ведьму – в грязной рубахе, с растрепанными космами седых волос и искаженным яростью лицом.
– Чего орешь? – злобно набросилась она на мужа. – Какая чертяка тебя укусила?…
– То не чертяка, Домаха, – сказал Синенос, стуча зубами. – Тут была ведьма, та самая, что у Потачки…
– Бреши, бреши! Тебе спьяну только и мерещатся ведьмы!..
– Та нет же, Домаха, своими очами видал. Та самая, что Потачка…
– Заладил – Потачка, та Потачка!.. Твоя Потачка – старая бреховка! Она за ведьму приняла Любку-выхрестку, что уже с неделю шатается около Батурина. То она и была. Я уже это знаю. Она тут проходила, как к вечерне звонили…
– Ну? – удивился Синенос. – Так то – Любка?
– Эге ж!..
– Хм… – неопределенно промычал колбасник и, недоуменно пожав плечами, задумчиво проговорил:
– Так от то ж и я кажу, что черт всегда будет чертом, а ведьма – ведьмой. Только, если тут вмешается баба – так черта и не увидишь, а ведьма обернется сумасшедшей Любкой, тем дело и кончится…
Это было очень запутанное рассуждение, которое и самого Синеноса не удовлетворило. Он был сильно сконфужен тем, что поднял такой переполох из-за какой-то Любки. Ему нужно было выйти как-нибудь из этого неловкого положения, и он долго придумывал, что бы такое сказать, чтобы совсем уничтожить Домаху с ее победоносным видом. Он вытащил из штанов табакерку, набил нос табаком, чихнул – и только после этого, наконец, заговорил с самым независимым видом:
– Любка – Любкой, а то, что от иной бабы за версту чертом пахнет – так то уж настоящая правда! От что!..
– А, ты опять! – закричала Домаха, подступая к нему с кулаками. – Замолчишь ли ты, пидбрехач проклятый?…
– Та я не о тебе, Домахо, – возразил Синенос, уже струсив и выставив вперед, на защиту своего багрового носа, обе руки. – То я видал на дороге к Чертову Городищу Скрипицу та суховееву Марынку, та еще как! Скрипица на музыке играет, а она за ним телепается в одной рубашци, бесстыдница. Чудеса, Домаха!..
– Не обдуришь! Знаю тебя! – с обидным недоверием отозвалась Домаха. – Иди уже в хату, чертово быдло!..
Колбаснику досадно стало, что старуха не верила ему, когда он уже говорил настоящую правду.
– Я и не дурю! – упрямо сказал он. – Марынка, может, еще и не ведьма, только похоже на то, что будет ведьмой, и вот ты, Домаха – так уж самая настоящая чертова баба! У тебя и хвост под спид…
Домаха не дала ему договорить. Она как будто только этого и ждала: в ее руках тотчас же очутился увесистый ухват, самый тяжелый из всех, какими она орудовала у печи.
Об этом, конечно, Синенос в шинке Стокоза не рассказывал: только вспомнив об ухвате, он невольно засунул руку за спину и почесал неприятно занывшие плечи…