355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Ленский » Черный став » Текст книги (страница 13)
Черный став
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 12:30

Текст книги "Черный став"


Автор книги: Владимир Ленский


Жанры:

   

Мистика

,
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)

Огонь быстро охватывал старые, сухие, изъеденные червоточиной бревна стен и потолка…

Черев час вся мельница была в огне. Дождя уже не было, и огонь без помехи делал свое дело…

Карлица Харитынка, вернувшись, уже не могла войти в мельницу. Она сидела у реки на камне, плакала и ломала пальцы своих сухих, маленьких ручек. Отец Хома стоял около нее, весь освещенный пламенем пожара и, тряся седой бородой, читал Тарасу Порскале отходную…

XXXIV
Панна Мария

Колбасник Синенос еще до грозы вышел из шинка Сто-коза. Его качало от крепкой стокозовской горелки и в глазах как будто весь свет перевернулся. И улицы были словно не те, что всегда, и дома как будто местами поменялись. Он шел, казалось, верно, теми улицами, которые вели на Семибалку, к его дому, но, совершенно неожиданно для самого себя, опять вышел на главную улицу, к бакалее Кри-вохацкого.

– А, нечистая сила! – бормотал он, начиная свое путешествие сначала. – Я знаю, какой черт меня морочит! Чтоб мне провалиться в самое пекло, если то не жинка Домаха вкупе со своим чертовым батькой!..

А тут еще черная туча вдруг заволокла все небо, и совсем уже ничего нельзя было понять – где он и в какую сторону ему нужно идти. Он остановился посреди улицы, в недоумении почесывая затылок…

Черная туча глухо заворчала и грянула громом. Синенос от страха присел на землю и пополз на четвереньках куда-то в сторону. В темноте он наткнулся на амбар, нащупал в фундаменте дыру, проделанную собаками и свиньями, и залез в подполье как можно глубже, решив здесь переждать грозу.

– Пускай Домаха дожидается! – с злорадством сказал он, выбирая место поудобнее, чтобы лечь. – А мне что?..

Около него вдруг что-то зашевелилось и недовольно заворчало:

Рррррр…

Он подвинулся немного в сторону, – но сзади, уже без всякого предупреждения, острые собачьи зубы больно цапнули его за ногу.

– А, скаженна тварюка! – выругался колбасник, быстро подобрав под себя ноги.

Он пополз на животе прочь от неприветливых соседей, но и там его встретило злобное, угрожающее ворчание.

– Та тут их до черта! – смущенно пробормотал Синенос, боязливо пятясь. – Доброму человеку и приткнуться некуда!..

Он подумал немного и взял другое направление. Здесь уже послышались иные, мирные звуки, и на него пахнуло навозом и теплом. Колбасник протянул руку и нащупал теплые, гладкие спинки поросять. Они сосали, сонно повизгивая, большую шершавую свинью, издававшую нежное хрюканье, похожее на блаженные, дремотные стоны.

От прикосновения руки Синеноса свинья взвизгнула и испуганно приподнялась; поросята, потерявшие сосцы матери, подняли пронзительный визг.

– Тю! – удивился колбасник. – Дурные! Я ж вас не зачипаю!..

Его добродушный тон, видимо, успокоил старую свинью, она почувствовала, что ее потомству не угрожает никакой опасности и снова улеглась. Поросята, поймав сосцы, затихли, выражая свое недовольство на неожиданное беспокойство лишь легким повизгиваньем. А свинья опять блаженно застонала под мерным надавливаньем на ее живот поросячьих рылец:

– Мм-хрю… ммм-хрю… мм-хрю…

Ударил гром, от которого дрогнул весь амбар. Хлынул ливень. Синенос прислушивался к шуму дождя и философствовал, с удовольствием укладываясь около свиньи в вырытом ею углублении:

– От то и так… тэе… Эге ж!..

Пригревшись около теплого бока своей соседки, он мирно захрапел под шум дождя и спокойное, мирное похрюкиванье изнывавшей от довольства и благополучия свиньи…

Пробуждение Синеноса было не столь приятно. В яме, где он лежал, образовалась лужа от набежавшей под амбар дождевой воды; свинья продолжала лежать и похрюкивать как ни в чем не бывало, даже еще с большей приятностью, – колбаснику же было крайне неудобно в насквозь промокшей одежде. Он с удовольствием думал о своей хате, где можно было лечь на сухую лавку иди еще лучше – забраться на печь и там в тепле раздеться и обсушиться…

Скользя и барахтаясь в грязи, он выбрался из-под амбара и отряхнулся. Дождя уже не было, и небо очистилось от туч. Низко над селом, в стороне кочубеевского сада, висела красная, до половины ущербленная луна, при свете которой уже можно было видеть дорогу. Вдоль всей улицы на земле блестели огромные лужи, налитые дождем; в канавах еще шумно бежала стекавшая с окрестных холмов дождевая вода…

Горелка Стокоза имела то свойство, что и на другой день хмель от нее не проходил, а Синенос не так уж много спал, чтобы не чувствовать себя пьяным. Ноги его заплетались, расползаясь в грязи в разные стороны. С трудом сохраняя равновесие, он побрел вдоль широкой, пустой улицы, бормоча всякие неприятные пожелания черту и Домахе, всяческими способами мешавшим ему добраться до своей хаты…

Какой-то человек быстро шел ему навстречу, шагая прямо по лужам. Завидев его, Синенос даже остановился от радостного удивления: нашелся еще один человек, блуждавший по селу в такой поздний час!..

– Го-го! Наливайко! – крикнул он, расставив руки в противовес разъехавшимся врозь ногам. – И ты, видно, здорово хлебнул горилки!..

Наливайко был весь мокрый, без шапки и шатался как пьяный.

– Марынку не видал? – спросил он хрипло, утирая рукавом пот со лба.

– Какую Марынку?

– Суховееву!

Колбасник вытаращил глаза и раскрыл рот.

– Разве ж она тут?

– Тут.

– Скажи на милость!.. Не видал… Та, может, ты обознался?..

Наливайко не стал с ним больше разговаривать и, махнув рукой, пошел дальше. Синенос посмотрел ему вслед и пожал плечами.

– Чи он пьяный, чи одурелый!.. – рассуждал он сам с собой, пытаясь сдвинуть с места влипшие в густую грязь ноги в тяжелых чоботах. – От так история!..

Идти было трудно, Синенос совсем заморился, пока добрался до Черного става. От него шел пар, словно он только что вылез из бани…

На крыльце суховеевой хаты кто-то сидел. «Чи то баба, чи то человик? – думал вслух Синенос, вглядываясь в странную, низко пригнувшуюся к ступеням фигуру. – Может, то Марынка и есть?.. Эге ж! Ну да, Марынка!.. Недаром На-ливайко спрашивал…»

– Здорово, дивчина! – сказал он, качнувшись взад и вперед. – Там тебя чумак шукает. Га?..

Марынка сидела на нижних ступенях крыльца, обхватив свои голые колени тонкими руками. Она молчала и смотрела перед собой большими, неподвижными глазами, ничего не видя и не слыша. Синеносу стало не по себе.

– Хм… Может, то и не Марынка?.. – пробормотал он, боязливо пятясь назад. – Чего ты не идешь в хату, Марынка? – спросил он менее уверенным тоном.

Марынка вздрогнула, как будто только теперь увидела его. Она быстро поднялась со ступеней и замахала на него руками.

– Тссс… – шепотом сказала она, испуганно оглянувшись на спящий дом псаломщика. – То не моя хата… Я не Марынка…

Синенос нагнул голову к плечу и сбоку, одним глазом, посмотрел на нее.

– Я так и думал… – удивленно сказал он и развел руками. – Только кто ж ты, если не Марынка?..

Девушка нагнулась к нему и тихо, таинственно, точно сообщая ему важную тайну, шепнула:

– Я – Кочубеева дочка, панна Мария! Вот кто!..

Синенос со страхом отступил назад.

– Свят, свят… – забормотал он, быстро крестясь. – Сохрани Боже и помилуй!..

– Я живу в Черном ставе! – продолжала Марынка, снова приближаясь к нему с широко раскрытыми, безумными глазами. – Зараз мне и до дому пора!..

Она вдруг взмахнула руками, как будто собираясь лететь, и с громким хохотом побежала к ставу…

Синенос видел, как она взбежала по пригорку на самое высокое место и прыгнула оттуда в воду. Желтые волосы разостлались по воде – и погрузились в черную глубину става…

Колбасник протер глаза. По воде ходили большие круги..

– От так так! – сказал Синенос, в раздумье качая головой. – Привелось-таки повидать Кочубеиху!.. Сказать Домахе – так не поверит, чертова ведьма. «Брешешь, – скажет, – пьяница!..»

Он поплелся, разговаривая сам с собой, вверх по дороге, боязливо оглядываясь назад. Темная поверхность Черного става уже была гладкая, как стекло…

* * *

Все село на другой день знало, что Синенос видел утопленницу – кочубееву дочь. В Батурине с давних времен существовало поверье, что панна Мария, проклятая отцом, утопившись в Черном ставе, не нашла покоя в смерти и часто выплывала на поверхность воды, плакала и рвала на себе волосы. Иногда она выходила на берег, вся мокрая, дрожащая, с распущенными волосами, переплетенными водяными травами, и блуждала по темным, спящим улицам села, прячась в тени деревьев и навесов хат. Она искала человека, который снял бы с нее отцовское проклятие и этим дал покой ее страдающей, грешной душе…

Многие верили этому и даже вспоминали – кто покойного деда, кто – бабку, видевших будто бы панну Марию; находились и такие, которые утверждали, что видели ее собственными главами. Не мудрено поэтому, что в рассказе Синеноса не нашли ничего невероятного, и колбасник чувствовал себя в некотором роде героем.

Ему недолго, однако, пришлось наслаждаться всеобщим вниманием. Купавшиеся в тот же день в Черном ставе ребятишки наткнулись на мертвое тело, и когда оно было извлечено из воды – все увидели, что это была – Марынка…

Нечего и говорить, как сконфужен был Синенос. Из упрямства он продолжал утверждать, что это – таки Марынка, а та, которую он видел – была в самом деле кочубеева дочь; его никто уже не слушал, а Домаха пригрозила ему еще кочергой, если он будет продолжать «брехать»…

Одарка вырядила дочку в лучшее ее платье, расчесала ей волосы, вплела в них пестрые ленты, а на шею надела ей все ее мониста. Марынка-покойница была такая красивая, что даже жутко было смотреть на нее. Старуха не отходила от стола, на котором лежала дочь, голосила и разговаривала с ней, как с живой:

– Что ж ты, дочко, не пришла до батька твоего, до маты твоей? Что ж ты, Марынко, не постучала в окошко, не сказала: отвори, маты? Я б открыла тебе хату, пригарнула бы тебя до сердца, отерла слезы с очей твоих, сама бы переплакала лихо твое!.. Ой, не схотела ты порадовать батько, маты, отцуралась от нас, та й покинула на веки вечные!..

Наливайко в эти дни не торговал в своей лавке, часами простаивал у тела Марынки, глядя на ее исхудавшее, с застывшей у бледных губ детски-жалостной улыбкой, лицо, на ее маленькие, беспомощно сложенные на груди бледные ручки. У нее было какое-то особенное лицо, тонкое и нежное, совсем не похожее на лица деревенских дивчат, и она была странная, непонятная девушка, как будто нездешняя, точно она пришла откуда-то из другого мира, куда и должна была в конце концов уйти. Разве Наливайко годился ей в мужья? Разве пристало ей толочься у печи с горшками и ухватами, кормить свиней, доить корову, няньчить ребят, вальковать на Сейме белье?..

Она была слишком хороша и необыкновенна для этого. Наливайко и думать нельзя было, что она ему пара. Дураком был и Бурба, который хотел силой завладеть ею; он только погубил ее – и этим кончилось дело. Не было для Марынки «чоловика», да и не жилица она была на этом свите. Это по всему было видно. Что ж тут жалеть и убиваться!..

На третий день, перед самыми похоронами, Наливай-ко, придя в хату псаломщика, спокойно сказал горевавшей над мертвой дочкой псаломщице:

– Годи, Одарка, убиваться!.. Значит, так надо, чтоб Марынка померла. Где ж ей было жить с нами?..

А после похорон, отвесив земной поклон свежей марынкиной могилке, он вернулся с кладбища, умылся холодной колодезной водой и пошел открывать, после почти трехнедельного перерыва, свою кожевенную торговлю…

XXXV
Находка Родиона

Уже давно отошли вишня, малина, клубника; в фруктовых садах Батурина, в горячем зное летнего солнца, обильно наливались сладким, ароматным соком сливы белые и синие, под тяжестью которых тонкие ветви, густо, как виноградные гроздья, засыпанный нежными плодами, гнулись почти до земли; созревали груши – желтые лимонки, зеленые, душистые бергамоты, румяные дюшезы. Поспевали и яблоки – крупные, точно из воска сделанные антоновки, красные цыганки, медовые – полупрозрачные, словно налитые внутри медом…

Батуринские хозяйки готовили наливки, варенухи, варили варенья и повидла, но слив уродилось так много, что собрать их с деревьев и использовать каким бы то ни было способом не хватало рук. И множество слив оставалось на деревьях, никому не нужные плоды перезревали на солнце, лопались, падали на землю и догнивали там в траве, среди прожорливых и запасливых муравьев, пожиравших их и копивших запасы от этого избытка урожая.

В садах днем на солнце носился теплый медовый запах груш и яблок, привлекавший ярких, желтых, пронзительно кричавших иволг, и молчаливых, голубых, чрезвычайно красивых сизоворонок, клевавших дозревшие фрукты без всякого зазрения совести. А по ночам с улицы слышно было – в глубокой тишине спящих садов часто раздавались какие-то скользящие по ветвям, между неподвижных листьев, шорохи и мягкие стуки, точно кто-то бродил между деревьев, задевая головой ветки, и постукивал «ципком» о землю: это падали, срываясь с ветвей, подточенные червями или от собственной тяжести, созревшие груши и яблоки, который утром подбирались домовитой хозяйкой и ссыпались ароматной горкой где-нибудь в углу на земляном полу прохладной мазанки…

Давно отошел сенокос, сено было свезено с лугов, и во дворе каждой усадьбы высилось огромным, в пять раз большим, чем сама хата, душистым зеленым стогом, от которого, вечерами особенно, пахло и во дворе и в хате кашкой, клевером, полынью.

Заканчивались работы и на нивах, где хлеб, связанный в снопы и сложенный копами, стоявшими в ряд, точно присевшие к земле бабы, досушивался на солнце и ждал, когда его развезут для молотьбы по дворам. Кое-где еще заканчивавшие жатву и вязку снопов девушки возвращались по вечерам в село с громкими песнями, широко разносившимися по опустевшим полям, слышными за несколько верст, веющими грустной и нежной задумчивостью свежих, вольных просторов отдыхающей земли и вечереющего неба…

Летняя страда приходила к концу, и уже нужно было подумывать о зиме и делать к ней кое-какие приготовления – того нужно было купить, то нужно было продать, сделать кое-какие запасы. На большой площади у церкви на скорую руку строились деревянные и полотняные лавки и лотки для местных и приезжих торговцев, съезжавшихся в Батурин на ярмарку с огромными, похожими на дом возами, запряженными волами, нагруженными разными товарами – бакалейными, мануфактурными, кожевенными, гончарными. Сюда же пригонялись целые табуны лошадей с резвыми жеребятами-стригунками, оглашавшими село молодым, жизнерадостным ржаньем и вольным стуком копыт, стада покорных, боязливо жавшихся друг к другу и жалобно блеющих овец, недоуменно мычащих коров, болтающих между задними ногами большим розовым, с длинными сосцами, полным молока выменем, огромных, круторогих быков и буйволов, недовольно мотающих головой, привязанной за один рог веревкой к передней ноге, свирепо поводящих выпуклыми, синеватыми, точно налитыми влажным сумраком степного вечера, глазами…

От этих животных веяло запахом, ширью, свободой диких полей, привольной жизни, первобытным простором земли и неба; они точно принесли с собой зной полуденного солнца, гул ветра, раскаты степных гроз и свежие шумы грозовых ливней. И жалко было смотреть на животных, лишенных свободы движения в узких улицах Батурина, испуганно сбивавшихся в тесные кучи под злобными окриками и свистом длинных кнутов-бичей черных, оборванных погонщиков, под хриплым, простуженным лаем лохматых пастушеских псов, свирепо скаливших страшные губы, между которыми сбоку свешивался наружу длинный красный язык…

Над Батурином висела туча пыли, не оседавшая до ночи, стоял гул шума, гама, рева, от которого становилось и жутко и весело. Что-то праздничное было в этой невообразимой сутолоке, от которой все батуринцы точно опьянели. Мелкие домашние дела были заброшены и забыты; с утра до ночи все толклись на улице, глазея, «балакая», высматривая, что кому было нужно, заранее приглядываясь и прицениваясь к товарам…

Много чужого народа понаехало в Батурин; явились и цыгане – неизбежные завсегдатаи всех украинских ярмарок – в своих кибитках с полотняными верхами, наполненных женщинами, черномазыми цыганятами, подушками и всяким домашним хламом. Мужчины-цыгане похаживали около своих и чужих лошадей, заводя торг еще до ярмарки, цыганки ходили по улицам в пестрых шалях на плечах, простоволосые и растрепанные, с медно-красными лицами и горящими черными главами, предлагая девчатам погадать, а маленькие цыганята, полуголые, в одних коротеньких, до пупа, черных от грязи рубашонках шмыгали всюду, клянчили денег, забирались в сады и трясли фруктовые деревья и тащили со дворов все, что плохо лежало. Никогда не запиравшиеся в Батурине хаты теперь и днем и ночью были на запоре – не только от цыган, но и вообще от всякого пришлого люда, среди которого много было охотников на чужое добро…

Понабрело сюда много и всяких нищих – калек, слепцов и блаженных, с кобзами, бандурами, бубнами, играющих на своих инструментах беспрерывно, чтобы обратить на себя внимание прохожих. Эта голодная, оборванная, убогая голытьба до ярмарки бродила по улицам, кто как мог: слепцы – держась за поводырей, калеки – ковыляя на костылях, безногие – передвигаясь в маленьких тележках или просто волочась животом по дороге, извиваясь в пыли, подталкивая свое несчастное тело обернутыми в тряпки обрубками рук и ног. И по всем улицам, у дверей и под окошками хат, звучало сиплое пение нищих, выпрашивавших именем Бога кусок хлеба на пропитание, который они опускали в свою торбу с такой бережностью, точно это был кусок золота. Хохлы любят нищих и убогих и в милостыни им никогда не отказывают; вероятно, оттого в шуме базарной и праздничной сутолоки так настойчиво звучит их просящее, молитвенное пение, сопровождаемое гулом кобз, бандур и бубен…

К батуринской ярмарке спешил и блаженный калека Родион, изо всех сил ковыляя на своих «закорюках» по пыльным, знойным дорогам Конотопского уезда. Августовский сезон ярмарок для него был истинным мучением: ярмарки по разным селам следовали одна за другой, и нужно было везде побывать, всюду поспеть. Приходилось нередко за одну ночь делать по пятнадцать-двадцать верст, чтобы прийти к утру на открытие ярмарки. Как же можно, чтобы ярмарка открылась без Родиона!..

– А как же! – говорил он с веселым смехом. – Надо же и Родивону побачить, как и что на ярморци!..

Ему, кроме того, что «побачить» и выпросить несколько копеек, нужно было еще высмотреть себе невесту, посвататься к самым красивым девчатам села, – и лишь после этого, получив, несмотря на отказы, глубокое удовлетворение, он ковылял в соседнее село, где опять клянчил, звенел своим бубном и сватался, так же безрезультатно, к девчатам…

В Батурин он прибыл ночью, накануне ярмарки. Ему пришлось сделать большой путь – от самой Поповки, лежащей в нескольких верстах от Конотопа; когда он дотащился, накониц, до развалин разумовского дворца – у него уже все тело так болело, что он не мог больше и шагу сделать. Он повалился на землю как подкошенный.

– Годи! – сказал он сам себе, отдуваясь и размазывая рукавом рубашки пот, лившийся по его лицу ручьями. – Примандрував – та й добре! Еще можно и поспать немного до света…

В дворцовой роще от ветвистых старых лип было еще темнее, чем в поле. Между деревьев и в стенах развалин шел какой-то шорох, слышались вздохи, шепот, шуршание в обломках камней; то могла быть ночная жизнь летучих мышей, ящериц или просто дыхание ночного ветерка; могло быть также, что здесь где-нибудь приютились и спали такие же бездомные, пришлые бродяги, как и Родион. Прислушавшись к тишине, полной непонятных звуков, Родион спокойно растянулся на земле, подложив под голову свою торбу и бубен. Он ничего не боялся: нищета и убогость оберегали его от злых людей, а нечистая сила, по его мнению, нисколько не интересовалась им; он был глубоко убежден, что такой «закорюки», как он, «чертяке не треба». Крепкий сон вместе с сладким отдыхом тотчас же обнял его уставшее тело, и он густо захрапел, спугнув своим могучим храпом все таинственные звуки ночной рощи и старых развалин…

Родиону немного нужно было времени, чтобы выспаться: его тело, несмотря на убогость, обладало таким избытком жизненной энергии, что не могло долго находиться в бездействии и удовлетворялось самым коротким отдыхом.

Он проснулся, когда едва только забрезжил рассвет и из темноты чуть заметно выступили стволы окружавших его деревьев.

Открыв глаза, он тотчас же сел, почесался с одного бока, потом с другого, и надел на голову свой ободранный с краев и с дыркой посредине брилль; перекинув через плечо веревку торбы и сунув под свитку бубен, он стал, при помощи «ципка», подниматься на своих «закорюках». Нужно было спешить в Батурин, – жизнь на ярмарках начиналась рано, и к развалинам уже доносился смутный гул пробуждавшегося села.

Но тут вдруг Родион увидел нечто странное, приковавшее к себе его внимание – и он снова опустился на землю. В просвете между двух лип в синеватом сумраке начинавшегося утра видно было, как вблизи развалин какой-то человек, высокий, широкоплечий, в сивой шапке, с широким красным поясом вокруг стана, возился, нагнувшись над большим камнем, до половины вросшим в землю, стараясь его приподнять или сдвинуть с места. Ему долго это не удавалось; он брал его руками то с одной стороны, то с другой, заходил туда и сюда, – но камень не поддавался и не трогался с места. Утомившись, мужик выпрямлялся, отирал рукавом свитки пот со лба и, отдохнув и оглядевшись по сторонам, точно боясь, чтобы его кто-нибудь не увидел, снова принимался за работу. У него была большая рыжая борода и длинные усы; Родион нигде раньше не видал этого человека. Что он тут делает? Зачем ему понадобилось поднимать этот камень?..

Рыжебородый мужик был, по-видимому, очень силен, потому что огромный камень, стиснутый между его рук, в конце концов качнулся и сдвинулся в сторону. Незнакомец, отдохнув немного, вынул что-то из-под своей свитки, положил в углубление под камень и снова поставил его на место. Оглядев его со всех сторон, он потрогал камень еще ногой и, убедившись, что он стоит крепко, пошел прочь от него, по направлению к Мазепову Городищу. По дороге он все оглядывался назад и по сторонам; Родиона он так и не заметил. Скоро его не стало видно за деревьями Семибалки…

Родион подождал немного, потом поднялся и заковылял к камню. Его так сильно разбирало любопытство, что он уже не спешил на ярмарку, решив раньше узнать, в чем тут было дело…

Он опустился на землю у камня, потрогал его руками и покачал головой: нет, не сдвинуть ему эту глыбу! Руки у него, правда, сильные, но к этим рукам для такой работы нужно иметь еще и здоровые, крепкие ноги, а ему этого-то как раз и недоставало. Он повертелся около камня туда и сюда, оглядел его со всех сторон, подумал – и принялся по-собачьи рыть землю обеими руками, подрываясь под камень с той стороны, где он менее глубоко сидел в земле.

Родион работал долго, пот лил с него ручьями; он вытирал лицо черными от земли руками, размазывая по лбу и шее грязь, и снова принимался за рытье, бормоча про себя с хитрым смешком:

– Ось отколупаем, та побачим, что оно такое…

Уже совсем рассвело, уже солнце поднялось из-за развалин и ярмарка гудела в Батурине вовсю, – а Родион все еще рыл с упорством идиота, медленно, но верно приближаясь к цели. Когда, наконец, ногти его пальцев царапнули по нижней стороне камня – он растянулся на животе, усиленно шаря под ним руками, воткнув в вырытую им яму и свой бульбообразный нос точь-в-точь, как это делают, роясь в земле, собаки.

Его скуластое, запачканное жирным черноземом лицо вдруг все расплылось и задергалось от радостного смеха: пальцы его нащупали что-то такое, что не было ни землей, ни камнем и что, вероятно, и было положено туда рыжебородым мужиком.

– Го-го-го! – весело заржал Родион. – Таки достал!.. А как же!.. От тебе и заховал!.. Го-го-го!..

Он долго, сосредоточенно, сидя у камня, рассматривал свою находку, потом сунул ее за пазуху, поднялся и торопливо, словно у него на ярмарке было очень важное дело, заковылял к Батурину.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю