Текст книги "Черный став"
Автор книги: Владимир Ленский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
IV
Черт и ладан
Но вот однажды, Бурба сам, своей собственной персоной, явился в воскресенье в церковь, к обедне – и Скрипица сразу из героя превратился в самого настоящего «брехуна». Все увидели, что в Бурбе не было ничего необыкновенного: такой же человек, как и все, только роста непомерно большого да одет лучше других.
Его появление вызвало среди молящихся тревожное движение, все зашептались, подталкивая друг друга, оглядываясь на него, теснясь к стенам, чтобы дать дорогу. Даже старенький отец Хома, служивший обедню, умолк на минуту и с любопытством глядел на Бурбу, в раздумье, забывшись, поглаживая свою белую длинную бороду, торчавшую из ризы.
А Бурба, ни на кого не глядя, осторожно, стараясь не стучать своими новыми, на подковках, блестящими сапогами, от которых за версту пахло дегтем, прошел к клиросу и там стал, смиренно сложив руки на поясе, опустив голову. Время от времени он медленно, истово кланялся и крестился, тихонько подтягивал густым басом певчим и потом спокойно, от нечего делать, разглядывал иконопись на стенах и сводах церкви.
На людей он не смотрел, – не потому, что боялся, как говорили, а просто не замечал их, не обращал на них никакого внимания, как на пустое место, точно в церкви, кроме него, никого больше не было.
Изредка только он оглядывался на дочку псаломщика, стоявшую у другого придела, немного позади его, окидывая ее пристальным, острым взглядом с головы до ног, как будто что-то примеривая и соображая. Когда она поднимала голову и встречала его взгляд ясными, испуганными голубыми глазами – он отворачивался, как ни в чем не бывало, и, усмехаясь себе в усы, с довольным видом поглаживал свою рыжую бороду…
К концу обедни он уже никому не казался таинственным и страшным: и руку о полу свитки он не вытирал и сам с собой не разговаривал. То, что он пришел в церковь, крестился как все и даже подпевал певчим – явно противоречило предположению о его связи с нечистым. У многих зудели кулаки от злости на Скрипицу и других болтунов, морочивших людей своими пьяными выдумками…
Только Марынка все еще со страхом поглядывала на Бурбу и вся сжималась и замирала, когда он поворачивал к ней голову. Что-то было в нем такое, что наполняло ее сердце беспокойством и тревогой.
Он был на голову выше всех ростом и у него была важная, пушистая рыжая борода, закрывавшая почти всю грудь. Лицо у него было деловое, серьезное, глаза под нависшими бровями смотрели куда-то в себя, сосредоточенно, точно он и здесь высчитывал в уме какие-то барыши или убытки.
На нем была высокая, из сивых смушек, шапка, синяя суконная свитка, отороченная такими же смушками, поверх которой его крепкий, дюжий стан был обмотан раза три широким красным поясом с бахромой на концах; черные суконные шаровары свисали над голенищами сапог широкими складками. Совсем запорожец, да и только!..
Его можно было назвать красивым мужиком; может быть, среди батуринских девушек и нашлись такие, которые украдкой загляделись на него. Но Марынке и его лицо и костюм были не по душе. Она с нетерпением ждала конца службы, чтобы поскорей уйти из церкви и не чувствовать больше на себе острого взгляда Бурбы, от которого ей становилось нехорошо, как бывает, когда ее увидит кто-нибудь из мужчин на Сейме, во время купанья, совсем голой. Почему он так смотрел на нее?..
Марынка была красивая девушка, только бледная и худая, должно быть, оттого, что жила у Черного става и дышала его лихорадочной сыростью. Одета она была по-праздничному пестро и нарядно: на ней была белая, вышитая на плечах и рукавах рубаха, бархатная кирсетка; новая червонная плахта обтягивала ее узкие бедра, а несходившиеся спереди края плахты закрывал яркий зеленый, с желтыми разводами, передник; на ногах у нее были надеты красные сафьяновые сапожки, закрытые до щиколоток расшитым подолом «спидныци». На шею Марынка надела все свои мониста, блестевшие и переливавшиеся разноцветными стеклами; сзади, по черному бархату кирсетки, вились яркие ленты, вплетенные в толстые русые косы.
Марынкой все любовались; мужчины пялили на нее глаза, точно она была какое-то Божье чудо. Она к этому привыкла и не испытывала ни смущения, ни страха от таких мужских взглядов, напротив, ей даже было приятно, что никто не смотрел на нее равнодушно. А вот от взглядов Бурбы ей было очень не по себе. Она делала вид, что совсем не замечает его, и если встречалась с ним глазами – надменно и равнодушно отворачивала голову, а ее нежные щеки отчего-то розовели и руки, спрятанные под передником, начинали тихонько дрожать.
В глазах Бурбы таилась какая-то скрытая сила, власть; он любовался Марынкой спокойно, уверенно, как будто он уже решил, что она будет его, не спрашивая даже, хочет ли она этого. Марынке чудилось, что это даже не он смотрел на нее, а кто-то другой, выглядывавший из его глаз, злой и лукавый, проникавший в ее сердце темной, холодной жутью…
Когда окончилась служба и народ повалил из церкви – Марынка долго не могла в толпе пробраться к выходу, стиснутая со всех сторон. Колокола вверху весело трезвонили, солнце сквозь окна заливало всю церковь, пронизывая яркими, цветными от разноцветных стекол лучами синие облака ладанного дыма, народ галдел за дверями храма, – и у Марынки сразу рассеялись все ее страхи. Ей даже смешно стало, что примерещилась такая чепуха. Велика беда, что Бурба смотрел на нее! Пускай себе смотрит, пока у него не повылазило! Ей до этого нет никакого дела! А что до всех этих толков и слухов о нем – так можно ли верить тому, что рассказывают глупые и пьяные люди! Пусть старые бабы развешивают для них уши…
Она была уже около самой двери, когда вдруг кто-то в толпе взял ее за руку, и ее щеку точно обожгло чье-то горячее дыхание. Марынка подняла голову – и обомлела: из-за ее плеча выглянуло склонившееся к ней бородатое лицо Бурбы.
Его губы под усами кривились усмешкой, а из прищуренных под нависшими бровями глаз на нее смотрел все тот же, злой и лукавый, что и раньше…
У Марынки упало и замерло сердце, в глазах помутилось. Как во сне, она услыхала его тихий, хриплый смех, действительно похожий, как говорил Скрипица, на блеянье старого барана.
Бурба тихо сказал:
– Ай да красавица!..
Потом шепнул ей на ухо:
– Приходи до меня в Городище…
Марынка рванулась что было силы, выдернула руку из его горячей, волосатой руки, протиснулась в дверь, разорвав и рассыпав нитку с бусами, и почти бегом пустилась через площадь, не чувствуя от страха под собой ног…
А Бурба, выйдя из церкви, пошел в другую сторону, к своему Городищу…
Глядя на его могучую спину и важную, ровную походку, на то, как он презрительно уходил от всех, ни с кем не познакомившись, не перемолвившись и двумя словами – многие почувствовали в нем врага и, смущенно почесывая в затылке, думали:
«Тут что-то есть. Даром люди говорить не станут!..»
V
Чумак Наливайко
В тот же день, поздно вечером, когда в Батурине уже все спали и только соловьи в кочубеевском саду гремели вовсю да лягушки на Сейме налаживали свой меланхолический концерт – с конотопской дороги, обогнув Мазепово Городище, вкатилась в главную улицу большая гарба, запряженная парой лохматых цыганских лошадок.
Грохот, производимый телегой в пустой сонной улице, может быть, и заставил кого-нибудь из батуринцев подняться с постели и выглянуть в окно, но на улице никого не было видно, и приезжих встретила только полная круглая луна, заливавшая улицы тихим, призрачно-белым светом, отражавшимся в стеклах домов и в лужах, налитых по выемкам и ложбинкам недавним грозовым ливнем.
В гарбе сидели, закутавшись от ночной сырости в шали, две женщины; одна была уже немолодая, с выбившимися из-под платка седыми прядями волос, другой можно было дать не больше восемнадцати лет, судя по ее круглому, румяно-смуглому лицу с блестящими карими глазами и свежим пухлым ртом. Позади них громоздились узлы, подушки, сундуки и корзины: видно было, что они сюда ехали со всем своим скарбом на долгое жительство.
Лошадьми правил молодой парень – в широком соломенном крестьянском брилле, из-под которого выглядывали только черные, по-хохлацки опущенные вниз усы и крепкие белые зубы, которые открывались улыбкой каждый раз, как он оглядывался на свою молодую пассажирку.
За долгую дорогу – женщины ехали из деревни Гирявки, лежащей в сорока верстах от Батурина – и возница кое-что узнал о них, и они – о нем. Правда, старуха больше молчала, но зато молодая щебетала все время, улыбаясь во весь рот, полный молодых, блестящих, весело смеющихся зубов. Смотреть на нее и слушать ее щебетанье было так приятно, что возница временами совсем забывал о своих лошадях, и они не сворачивали в сторону только потому, что хорошо знали дорогу и торопились добраться до стойла, где можно было поесть и отдохнуть…
Девушка узнала от возницы, что его зовут Корней Наливайко, что у него нет ни отца, ни матери и никаких родных; родом он был из Ворожбы, хату и маленькое хозяйство, оставшиеся от родителей, он продал несколько лет тому назад, на вырученные деньги купил пару лошадей и гарбу и начал «чумаковать», то есть возить кому куда надо разные товары и пассажиров. У него нигде не было постоянного пристанища, случалось, что за все лето ему и дня не приходилось отдыхать; зимой же он частенько просиживал в Батурине по неделям без дела. Теперь он уже подумывал о том, чтобы обзавестись хатой и заняться каким-нибудь более спокойным делом; у него было уже скоплено для этого достаточное количество «грошей».
– Может, в Батурине и останусь… – сказал он важно, похлестывая легонько своих «цыганчат»…
Девушка, в свою очередь, рассказала ему, что ее зовут Ганкой и фамилия их – Марусевич; у них в Гирявке – свой хутор, на котором она до сих пор и жила почти безвыездно, если не считать ее поездок к подруге Оксане Коваль, жившей в трех верстах от них. Теперь она в первый раз в своей жизни совершала такое большое путешествие. Они также решили поселиться в Батурине; к этому решению их привело убийство зимой в Гирявке каким-то разбойником отца ганкиной подруги, сильно напугавшее их. Убит он был, видимо, с целью грабежа, так как в хате убитого не оказалось привезенных им накануне из Конотопа денег, около четырех тысяч, вырученных им с продажи имения задолжавшего ему помещика. Убийство это было совершено чуть ли не на глазах Ганки и ее матери, гостивших в ту ночь у Коваля на хуторе; они слыхали, как он стонал в соседней комнате, когда злодей резал ему горло. Смертельно испуганные, они притаились на своих постелях, боясь пошевельнуться, чтобы и самим не подвергнуться той же участи. Оксана, спавшая с Ганкой на одной кровати, поднялась и пошла посмотреть, что с отцом; она больше не вернулась. Утром, проведя в страхе, без сна, всю ночь, они встали и нашли Коваля мертвым, с глубоко перерезанным горлом. Оксаны же нигде не было; злодей, по-видимому, убил и ее, но ее трупа в хате не оказалось. Так до сих пор и не выяснилось, куда запрятал его разбойник…
Ганка и старуха были так потрясены этим страшным злодеянием, что ни за что не хотели больше оставаться в Гирявке. Сколько отец Ганки ни протестовал, не желая расставаться с родным гнездом, где родились, жили и умерли его отец, дед и прадед – дочь и мать упорно стояли на своем, и он, наконец, вынужден был уступить им. Теперь он остался на своем хуторе, выжидая покупателя; как только ему удастся продать имение – он тотчас же приедет в Батурин, где уже и останется навсегда…
Дорога в разговорах прошла незаметно. И Ганка и Наливайко были довольны друг другом. Видно было, что девушке нравился этот здоровый, красивый парень, глаза которого так задорно поблескивали из-под широких полей брилля, а зубы – из-под черных усов; нравилось ей и то, что он держал себя независимо, как равный им, и его бывалость, приобретенная им в постоянных разъездах и общении с разного рода людьми, и даже то, как на нем была надета его суконная свитка, всю дорогу висевшая у него на одном плече. Ганка была довольна, что он тоже хотел поселиться в Батурине.
– Приходи до нас в гости! – сказала она ему, ласково оглядывая его своими большими карими глазами из-за края шали. – Придешь?..
Наливайко кивнул своим бриллем.
– Добре! Как же можно не прийти к такой гарной дивчине!
Ганка радостно покраснела и засмеялась от смущения.
– От выдумал – гарна! В Батурине, говорят, есть лучше меня!..
Наливайко покачал головой.
– Может, и есть, только я что-то не видал…
Ганка была славная девушка; от нее веяло свежестью украинских садов и полей. Вместе с детской простотой и жизнерадостностью в ней таилось еще что-то тихое, нежное, выступавшее в ней временами на минуту-другую, когда она, вдруг затихнув, бессознательно-грустно склонялась к плечу матери и опускала свои длинные ресницы, ложившиеся на ее глаза темной, задумчивой тенью. В ней точно отражались прозрачность гирявского ставка, дымящегося на вечерних зорях туманом, гребля с широкими столетними вербами, темные, таинственные сады, холмы и долины с их мягкой задумчивостью и мечтательностью пустынной полудикой природы.
Минуты грусти, впрочем, у Ганки проходили очень быстро; и, встряхнувшись после внезапно нахлынувшей задумчивости, она снова смеялась и вся сияла радостью, как украинское солнце, выглянувшее из набежавшего темного облачка…
С сожалением, что приятная дорога уже окончилась, Наливайко подвез своих пассажирок к кочубеевскому саду, который, вместе с домом, арендовал дядька Ганки, брат ее матери, Панас Кондзюбенко. Наливайко въехал в темный сад, полный щелканья и свиста соловьев, и подкатил к хате, стоявшей в некотором отдалении от белого, каменного, крытого железом кочубеевского дома.
– Ой, маты, как страшно! – сказала тихо Ганка, глядя большими главами в темный сумрак громадных столетних деревьев, кое-где прорезанный бликами лунного света.
Долго пришлось стучать в двери и окна хаты, пока разбудили Панаса. Это был мужик средних лет, рябой, лохматый, неуклюжий, как медведь. Он вышел заспанный, с расстегнутым воротом сорочки, из которого темнела бронзовая мохнатая грудь.
– То ты, Христина? – удивился он, расставив перед старухой руки. – И ты, Ганко?.. Тьфу. Скажи на милость! От так гости!..
Расцеловавшись с братом, Христина объяснила ему, что пока ее муж купит здесь имение – она с дочкой будет жить у него, хотя бы в кочубеевском доме.
– Та живи! – сказал Панас, лениво пожав плечами. – Я с тебя и грошей не возьму. Чи ты ж мне не сестра!..
Он отпер дверь кочубеевского дома, и Наливайко снес туда вещи своих пассажирок. Старая Христина расчитывалась с возницей, а Ганка ходила по темным пустым комнатам с испуганным лицом и тихо приговаривала:
– Ой, как страшно, маты моя ридна!..
Она походила на кошку, привезенную в новое помещение и тосковавшую оттого, что здесь все было чужое и незнакомое.
– Чи тут и вправду, дядю Панас, жил сам Кочубей? – спросила она, делая большие глаза. – И дочка его, панна Мария?..
– А кто ж его знает! – равнодушно отозвался Панас, скребя ногтями у себя за пазухой. – Может, и жил…
– А тут в саду, – не унималась Ганка, – есть, говорят, дуб, что посадила еще сама панна Мария. А, дядю Панас?..
Но дядя Панас только рукой махнул: мало ли что говорят люди, всего не переслушаешь!..
– Я богато знаю про панну Марию! – сказал Наливай-ко, пряча в карман полученные от старухи деньги. – От как приду – расскажу…
Он оставил у Панаса в сарае своих лошадей и гарбу, а сам пошел в село искать ночлега. Ему можно было бы переночевать там же, около лошадей, на сене, но спать еще не хотелось, нужно было пошататься, поискать – не найдется ли кого, с кем приятно было бы «побалакать»…
VI
Марынка колдует
Марынка колдовала себе счастье, стоя по вечерам на крыльце и глядя на темный, тихий, задумчивый кочубеевский сад, наполнявший жутким, таинственным мраком стоячую воду Черного става.
Чуть погаснет заря за садом и хмуро задумаются деревья над водой, обвеянные вечерним сумраком – девушке уже не сидится в хате, сердце у нее сладко и больно сжимается, точно там за дверью уже кто-то стоит и ждет ее. Легкий сизый туман, поднявшийся над ставом, протягивает к ней косматые руки, подступает к самому окну, колышется и кивает, как будто зовет ее под вечернее небо, на ночную прохладу.
И Марынка выходит, сама не знает – зачем, для чего. Стоит, прислонившись к столбу крыльца, под темным навесом, как привидение, смотрит на черную воду и темный сад зачарованными главами и ждет, точно и в самом деле вот тут, сейчас, что-то должно случиться с нею неожиданное, неведомое.
Ей холодно от ночной сырости, ее знобит от мокрого тумана Черного става; холодная лихоманка забирается под сорочку, влажными ледяными пальцами бежит по грудям, спине, просачивается в жилы, вливается в кровь и пожирает всю теплоту молодого тела. Только одно сердце горит и не гаснет, только в сердце она не может проникнуть: оно лежит в груди горячим углем, а озябшее тело бьет мелкая, холодная дрожь…
Марынке страшно стоять тут одной, перед темным, хмурым садом, над злой, черной водой, в облаке седого, точно сторожащего какое-то ночное чудо тумана. А ну как из-за деревьев выглянет какая-нибудь страшная рожа или из глубокой воды поднимется утопленница – панна Мария, дочь Кочубея, которая, говорят, утопилась здесь после того, как Мазепа казнил ее отца и, изменив русскому царю, бежал со шведским королем и бросил ее. Люди видали ее – эту бедную девушку, потерявшую разум, проклятую отцом и брошенную любовником: она поднимается из воды, заломив над головой руки, и плачет горько и жалобно, и ее плач далеко слышно по всему Батурину.
Как ночью от сумрака и тишины все преображается! Пока горит вечерняя заря и мимо хаты Суховея ходят люди, пока мать Марынки, старая Одарка, доит корову, кормит свиней и гусей, ругает, проклинает и походя бьет скотину, а свиньи визжат, гуси гогочут, лают Енотка и Серко и в хате возится отец, глухой, забитый злой старухой псаломщик, полуслепой, вечно ищущий свои «окуляры»-оч-ки – все кажется обыкновенным, простым и понятным; Марынке скучно, она не знает, что с собой делать, куда приткнуть незанятые руки. Но когда на дворе и в хате все засыпает, затихает, никто по улице больше не проходит мимо и из кочубеевского сада начинают доноситься осторожные трели соловьев, от которых тишина кажется еще глубже и таинственней – Марынка не узнает своей улицы, сада, става, все кажется странным, необычайным, полным тайны и жути каких-то скрытых чудес. И ей больше не нужно искать чем бы занять себя, чтобы не было скучно: она может часами стоять на крыльце, смотреть в сумрак сада и става и слушать тишину. И хоть с каждым часом ночи становится холоднее и страшнее, но она и подумать не может о том, чтобы пойти в хату и лечь спать: сердце у нее дрожит и замирает от какого-то смутного, неясного ожидания.
А чего ждала она?..
Однажды ночью Марынка таки дождалась.
Было уже за полночь; кочубеевский сад и Черный став становились все глуше и темней, несмотря на то, что луна стояла уже высоко и заливала все село белым светом. Был странный тихий час, не слышно было ни лая собак, ни кваканья лягушек на Сейме, ни колотушки церковного сторожа.
На дорогу, что проходила мимо двора псаломщика, падала черная тень от хаты прямо до воды, а дальше, поднимаясь в гору к развалинам дворца, вся дорога блестела от лунного света и казалось, что, если бы по ней пробежала мышь, то ее можно было бы издалека заметить.
И вот на этой-то дороге вдруг показался незнакомый человек. Он шел от развалин не спеша, поворачивая голову направо и налево, останавливался и смотрел по сторонам с таким видом, точно он только что свалился с луны и хотел узнать, куда это он попал.
Поравнявшись с хатой псаломщика, незнакомец вдруг стал как вкопанный, словно зачарованный глубоким, загадочным мраком сада и става.
Марынка вся обмерла. Она даже закрыла глаза – так жутко ей стало от неожиданного появления этого чужого, неизвестного человека.
Она знала всех мужчин на селе – такого, как этот, в Батурине не было.
Он был в сапогах и широких шароварах, опоясанных зеленым поясом, на голове у него колыхался широченный соломенный брилль, а на одном плече небрежно висела темная свитка. Кто он такой? Откуда взялся?..
Он уже почувствовал позади себя живого человека – и обернулся к Марынке. Лицо его было в тени, падавшей от шляпы; Марынка заметила только черные усы и блестевшие улыбкой зубы.
– Кого ждешь, Марынка? – сказал он, как старый знакомый. – Пора спать, час поздний!..
Он тихо засмеялся и пошел к ней…
Марынка стояла, опусти в голову, ни жива, ни мертва. Она не раз испытывала такое чувство во сне, когда нужно бежать от чего-нибудь страшного, а не можешь двинуть ни рукой, ни ногой. Только когда он ступил на первую ступеньку крыльца и у него под ногой заскрипела гнилая доска – девушка подняла глаза и увидела живые, черные, весело и лукаво поблескивавшие в тени шляпы глаза.
– Добрый вечер! – сказал он, приподымая брилль. – Не узнала, Марынка?.. И то правда, давно я тут не был…
Теперь Марынка уже узнала. Как же! Это же Корней Наливайко, чумак из Ворожбы, известный драчун, никому не дававший спуску. Марынке всегда нравилось, что он держал себя так гордо и за каждую малейшую обиду лез в драку, сколько бы ни было обидчиков. Он был очень силен и почти из всех драк выходил победителем. Старики говорили, что из него выйдет толк, а молодежь недолюбливала и побаивалась его. Он уже месяца два не показывался здесь, и никто особенно не печалился о нем; а уж Марынка так и думать о нем забыла…
И вот он неожиданно появился – да еще ночью, на пустой дороге, как выходец с того света. Марынка смотрела на него большими испуганными глазами. Почему раньше она никогда не пугалась, когда встречала его, а теперь вся дрожит? Она даже на приветствие его не ответила, все в ней занемело от страха…
За дверью хаты вдруг послышался сонный, злой окрик старой псаломщицы:
– Марынко! Та иди уже в хату, чортова дочь!..
Девушка, точно очнувшись от сна, вскинула голову и тихо отозвалась:
– Сейчас, мамо!..
Она метнулась было к двери, но Наливайко схватил ее за руку.
– Постой, Марынка! Славная ты дивчина!..
Из-за его головы Марынка вдруг увидела на дороге, прямо против крыльца – большого, широкоплечего мужика, который смотрел на нее блестящими злыми глазами и скалил, как собака, зубы.
Марынка вспомнила, как эти же самые глаза смотрели на нее сегодня утром в церкви: такие глаза только и есть у одного Бурбы из Чертова Городища!..
Это в самом деле был Бурба. Он стоял в тени, падавшей на дорогу от хаты, и его лицо казалось черным, а глаза горели зеленым огнем, как у дикой кошки…
Не помня себя от ужаса, Марынка вскрикнула и бросилась в хату. Притаившись за дверью, тяжело дыша, она прислушивалась к тому, что происходило на дороге у крыльца, и вся дрожала, как осиновый лист под ветром.
Там сначала шел громкий разговор, потом началась какая-то возня, слышалось тяжелое, с хрипом дыхание двух здоровых, как будто боровшихся людей. К Марынке вдруг донесся хриплый смех Бурбы; она не могла побороть своего любопытства, тихонько приоткрыла дверь и выглянула в щель.
Так и было – они дрались. Наливайко лежал на земле, а Бурба сидел на нем и бил его кулаками куда попало.
Но не прошло и минуты, как все переменилось: теперь уже Бурба лежал, а Наливайко сидел на его животе и душил его за горло…
Марынка закрыла дверь и, затаив дыханье, ждала, чем это кончится…
Скоро все стихло. Только кто-то тяжело, протяжно стонал Снова приоткрыв дверь, Марынка увидела одного Бур-бу, который с трудом, кряхтя, поднимался с земли. Он погрозил куда-то в сторону кулаком, бормоча ругательства, и поплелся в гору, по дороге к Городищу…
Марынку всю ночь била лихорадка…