Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 52 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
Постановка «Хочу быть честным» не удалась Театру на Таганке. Но не сгинула. В 1967 году свой сценический вариант повести в театре МГУ поставил тогда еще мало кому известный молодой режиссер Марк Захаров. У Захарова это прошло, может быть, потому, что театр считался самодеятельным и к нему особенно не придирались. Мой вариант был по провинции распространен единственным в стране и государственным Всесоюзным управлением по охране авторских прав (ВУОАП). В Москве еще при Хрущеве пьесу взялся «пробивать» и делал это настойчиво и энергично главный режиссер Театра имени Станиславского Борис ЛьвовАнохин. Дело это оказалось долгим и сложным, на пути его случались разные препятствия и казусы. Чтобы рассказать об одном из них, вернусь в 1961 год. Вскоре после опубликования в «Новом мире» «Мы здесь живем» мне позвонил незнакомый человек по фамилии, если не ошибаюсь, Левинский.
– Мы с женой, – сказал он, – прочли вашу повесть и получили огромное удовольствие. Вы пишете так свежо, правдиво, с добрым и мягким юмором. Мы читали друг другу вслух, смеялись и наслаждались. Вот и звоню вам просто, чтобы выразить наше восхищение.
Наговорил еще много чего хорошего и исчез. Через два года, после выхода «Хочу быть честным» и «Расстояния в полкилометра», опять позвонил:
– Мы с женой прочли ваши рассказы и снова восхищены. Здорово, правдиво, смело…
И дальше получасовой панегирик с повторением слов «честность», «свежесть», «чувство юмора».
– К сожалению, – добавил он, – легко предвидеть, что у вас будут большие неприятности. Недоброжелатели, завистники, чиновники от литературы обвинят вас в мелкотемье, очернительстве и еще в чемнибудь подобном, но вы не принимайте это близко к сердцу, помните завет Пушкина: «Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспоривай глупца». Мы с женой уверены, что у вас хватит характера противостоять всем нападкам…
И вот у меня написана пьеса. Театр Станиславского желает ее поставить, хотя после «критики» Ильичева это дело кажется маловозможным. Но ЛьвовАнохин, человек настойчивый, на чтото еще надеется. Первой труднопреодолимой инстанцией было Управление культуры Моссовета. Начальник управления Борис Евгеньевич Родионов управлял не только театрами, но и шахматами (имея первый разряд по шахматам, он был вицепрезидентом ФИДЕ). Сам по себе человек, может быть, неплохой, он по должности обязан был «держать и не пущать», что и делал. Не проявлял излишней ретивости, но помнил, что полное отсутствие ее может стоить ему карьеры. Когда моя пьеса добралась до обсуждения в управлении, я подозревал (и не зря), что шансов быть допущенной к постановке у нее практически нет. Так все и вышло. В кабинете Родионова собрались мы с ЛьвовымАнохиным и работники управления, среди которых я обнаружил и моего энергичного поклонника Левинского. Началось обсуждение, участники которого ругали и рассказ, и пьесу, выдвигая привычные обвинения: мелкотемье, приземленность, очернительство. ЛьвовАнохин и я возражали, те твердили свое. Левинский, держа на коленях пачку листов бумаги, делал какието пометки. В общем разговоре не участвовал, ни на кого не смотрел и моих взглядов избегал. Но вот все отговорились, Родионов обратился к Левинскому:
– А вы что скажете?
Левинский встрепенулся, как ото сна.
– Кто? Я? Что я могу сказать? Могу сказать, что с творчеством автора я знаком давно…
Тут я воспрянул немного духом, помня высокое мнение Левинского обо всем, что я к тому времени сочинил.
– Я, – продолжил мой поклонник, – читал его первую повесть «Мы здесь живем», и она, как мне показалось, была, можно сказать, небесталанна. Но уже там были мной отмечены те недостатки или, точнее сказать, пороки, которыми так изобилует обсуждаемое нами произведение. Мы должны прямо и принципиально сказать автору, что ни рассказ, ни пьеса ему не удались…
Левинский говорил это все, попрежнему не глядя ни на кого. После первых же фраз вспотел, очки у него сползали с носа, руки и ноги тряслись, а левое колено подпрыгивало. Он прижал его двумя руками. Тогда стало подпрыгивать правое. Он прижал оба колена, но упали на пол бумаги. Ползая по полу и подбирая бумаги, он уронил очки. При этом продолжал свою речь, из которой выходило, что пишу я плохо и людей описываю нехороших. Наш советский театр обязан внушать зрителю чувство оптимизма, показывать ему настоящих героев нашего времени, людей, преданных коммунистическим идеалам, людей, которым стоит подражать, а не таких безвольных и бескрылых, каких нам представил автор…
Подобрав бумаги, Левинский сел на место, но еще долго продолжал свою речь, дрожа всем телом и отдельными членами.
– Обратите внимание. Главный герой – унылый мизантроп, которому в этой жизни ничто не нравится: ни профессия, ни работа, ни женщина, с которой он состоит как будто в любовных отношениях. Начальник его – бюрократ и тупица, прорабы – алкоголики, рабочие – халтурщики. Спрашивается: какую жизнь описывает автор? Нашу советскую, или все это происходит где-то в Америке?..
Если бы я не помнил все, что слышал от Левинского по телефону, я бы не мог себе представить, что это говорится неискренне.
Обсуждение закончилось решительным запрещением пьесы. После высказывания Ильичева оно ничем другим кончиться не могло. Я первым покинул помещение и пошел по коридору в сторону выхода. И вдруг услышал позади себя дробный топот.
– Владимир Николаевич! – Левинский меня догнал, схватил за руку и, глотая слова, быстробыстро зашептал: – Вы меня извините. Вы поймите, у меня такая должность. Я иначе не мог. Я человек подневольный. У меня жена, дочь. Вы меня понимаете…
– Я вас понимаю, – ответил я, – но хочу посоветовать: если не можете быть подлецом, не пытайтесь им быть. Вы слишком волнуетесь, а это опасно для вас же. У вас может случиться инфаркт или инсульт, и вы умрете в расцвете лет. Никакая ваша должность не стоит того, чтобы из-за нее подвергать здоровье такому испытанию.
Больше я его никогда не видел, и он мне больше не звонил. Но, насколько мне известно, он прожил после этого еще лет по крайней мере двадцать пять.
Литвинов и ГинзбургПроцесс Синявского и Даниэля вызвал много проявлений недовольства в основном в среде научной и творческой интеллигенции. Наиболее распространенная форма их была в виде адресованных высшему начальству петиций во вполне верноподданническом духе. Но были протесты и более острые, в которых участвовала радикально настроенная молодежь. 5 декабря 1966 года в День советской Конституции группа молодых людей, в их числе Владимир Буковский, вышла на Пушкинскую площадь с плакатами, содержавшими, казалось бы, весьма скромные требования: «Уважайте Конституцию». Однако власть не сочла их скромными. Участников разогнали, некоторых потащили в милицию, но вскоре выпустили. На этот раз. В другой раз за это же участников сажали или лечили в институте Сербского. Александр Гинзбург протестовал иначе: создал «Белую книгу», в которой собрал все материалы по делу Синявского и Даниэля. Книгу передал на Запад, и она вскоре была там опубликована.
Я познакомился с Гинзбургом через Павла Литвинова, внука сталинского наркома иностранных дел. С родителями Павла Мишей и Флорой, а потом уже и с ним самим я познакомился у Симы и Лили Лунгиных, родителей ныне знаменитого кинорежиссера. Миша Литвинов, ученый, горнолыжник и альпинист, был человеком довольно известным. Но не так, как отец и впоследствии сын. Когда Павел прославился как диссидент, Миша говорил, что раньше он всегда был сыном Литвинова, а теперь стал отцом Литвинова.
Осенью 1967 года еще не знаменитый Павел позвонил мне и сказал, что хочет зайти с одним интересным человеком, и пришел с Гинзбургом. Они принесли мне «Белую книгу». В сборник входили стенограмма процесса, отклики на него в печати. Протесты внутри страны и за границей. Гинзбург держался скромно, но говорил о падении советского режима и о будущем устройстве страны как о чемто неизбежном и решенном. Я запомнил, что мы в разговоре даже вдавались в такие подробности, как права республик в составе нового государства. До того, что республики вообще отпадут от государства, мы пока не договорились, но сошлись на том, что это будет конфедерация, в которой республики станут практически независимыми и имеющими все права, существующие в СССР только на бумаге, вплоть до самоопределения и отделения.
Петр Ионович ЯкирЕще раньше, не помню где, я познакомился с Петром Якиром, судьба которого один к одному была похожа на судьбу Камила. Отец, известный советский командарм, был расстрелян, сын провел в лагерях много лет. После освобождения Петр окончил историкоархивный институт. С возникновения диссидентского движения был в нем на первых ролях. Мне он с самого начала часто звонил и бывал у меня дома. Поначалу он меня удивлял тем, что по телефону говорил прямо, не прибегая к привычному в нашей среде эзопову языку. Звонил и говорил: «Вчера вечером арестовали Алика Гинзбурга. В квартире был четыре часа обыск. Забрали все печатные материалы, конфисковали машинку…» И дальше – полный отчет со всеми подробностями, которые в нашем кругу были бы изложены намеками. Например, так: «Знаешь, этот Алик, который друг Павлика, который сын альпиниста. Так вот, он поехал. Дома был большой беспорядок. Все бумаги и машинка исчезли…» Шифровали мы наши сообщения примитивно, и разгадать их было нетрудно. Но говорить прямо язык, привыкший к иносказаниям, не умел. А Якир, как и Виктор Некрасов, говорил прямо. Меня удивляло, что он ничего не боится, я считал это признаком свободного человека, и мне тоже хотелось быть таким же. как-то мы с Якиром где-то и зачемто встретились и поехали на такси. Он предложил мне обратить внимание на шедшую сзади «Волгу». «Видишь серую машину? Это за мной ездят». Я ему не сразу поверил – еще не привык к слежке. Потом мы вышли и сели в другое такси – опять за нами та же машина.
Я довез Якира до нужного ему места и поехал дальше. Шофер спросил, кто был человек, которого мы высадили. Я тогда считал, что должен везде, всем и во всех случаях говорить правду. Объяснил: Петр Якир, сын расстрелянного командарма, и сам сидел много лет. Теперь борется за справедливость, за права человека, против произвола и т. д.
Шофер внимательно выслушал, покачал головой: «Теперь меня, наверное, куданибудь вызовут и будут спрашивать, кого ты возил». Я ответил: «Если спросят, скажите, что везли Якира и меня». И назвал себя. «Как?» – переспросил он. И записал мою фамилию.
Общий языкКак ни странно, в 1967 году мне удалось съездить в Чехословакию по частному приглашению. Это была моя единственная поездка за границу, не считая службы в Польше. Пригласила меня моя переводчица Ольга Машкова. Я подал заявление, и мне, к моему удивлению, разрешили. Правда, перед тем было собеседование с одним из секретарей СП Иваном Винниченко. Тот попенял мне за подпись под письмом в защиту Синявского и Даниэля, назвал их подонками, я благоразумно промолчал (опять компромисс) и получил разрешение на двадцатидневную поездку.
Поездка накануне пражской весны неинтересной быть не могла. Я уже взял билет, когда мне позвонил из Киева Вика Некрасов и сказал, чтобы в Праге я обязательно посетил поэта Антонина Броусека.
– Антончик, – кричал он мне по междугородному телефону, – замечательный парень! Такой же антисоветчик, как мы с тобой.
Поскольку я был уверен, что наши телефоны прослушиваются, а уж междугородние – тем более, я почти не сомневался, что после Викиного звонка меня снимут с поезда. Но не сняли. Меня провожал Свет, который шутя, но не совсем, интересовался, как я собираюсь пережить ностальгию и отсутствие русских березок. Я ему из Варшавы прислал телеграмму, что березки и здесь водятся в изобилии.
Я был очень и приятно удивлен, что по одной визе можно посетить две страны вместо одной. Поезд на Прагу шел через Варшаву, и в Варшаве, как оказалось, можно, по обыкновенным железнодорожным правилам, прервать поездку, сделать остановку до трех дней. Что я охотно сделал.
В Варшаве остановился у своего редактора, чемпиона города по борьбе дзюдо Леха Енчмыка. К нему пришел в гости другой переводчик, которого я давно знал, по встречам в Москве, Игнаци, или, как мы его звали, Игорь Шенфельд, человек, как принято было говорить, сложной судьбы. Будучи евреем, он в 1939 году при захвате Польши немцами бежал в Советский Союз, был арестован, отсидел семнадцать лет, в лагере полюбил медсестру – кубанскую казачку Лену, женился на ней. В пятьдесят шестом году вернулся в Польшу.
У Енчмыка мы сидели втроем, говорили попольски. Когда Игорь ушел, я спросил Леха:
– Почему, когда Игорь говорит, я все понимаю, а когда ты – не все?
– Потому, – ответил Енчмык, – что польский язык у Игоря примерно такой же, как у тебя. Вот вы и говорите на одном языке. А мой язык немного сложнее.
Наверное, он был прав. Я много лет близко общался с Игорем сначала в Москве, а потом в Мюнхене, куда он эмигрировал в 1968 году. Он знал несколько языков: польский, русский, идиш, немецкий, французский, но, как ни странно, ни на одном не говорил хорошо. О его польском я сам судить квалифицированно не мог, но меня удивляло, что он, отбыв семнадцатилетний срок в лагерях и имея русскую жену, так и не научился хорошо говорить по-русски.
Халат для женыВ Праге я прежде всего позвонил вышеупомянутому Антончику. Договорились, что я приеду к нему и оттуда поедем смотреть достопримечательности Праги и окрестностей. Я приехал, позвонил в дверь. Дверь с треском распахнулась, чуть не сбив меня с ног. И из нее вырвалась разъяренная молодая женщина. На мое «здравствуйте» не ответила. Не глядя, мимо меня кинулась вниз по лестнице. За ней выбежал сам Антончик, очень смущенный. Я не понял, в чем дело. Мы взяли такси, поехали в замок Карлштайн. Потом гуляли по городу, пили пиво в знаменитой «швейковской» пивной «У Калиха», вечером вернулись, и Броусек с опаской ввел меня в свою квартиру, где меня ожидала успокоившаяся, но настороженная жена Бригита и ее мать, бывшая коммунистка, рассказывавшая, как при Бенеше она сидела в тюрьме и получала обеды по своему выбору из ресторана. Женщины почемуто ожидали встретить советского партийного ортодокса, но, послушав меня, поняли, что я к советскому режиму отношусь еще хуже, чем они. И мы сразу подружились.
В Праге я встретился с целой группой писателей. Мы сидели в квартире у одного из них, пили пиво и всю ночь пели песни о Сталине, которые они все знали не хуже меня. Пели, разумеется, не из любви к Сталину, а как бы в насмешку над ним и своим прошлым. Пражская весна еще не наступила, но приближение ее уже чувствовалось. В Польше, а потом в Чехословакии, я получил гонорары за свои книги, небольшие, но достаточные на подарки детям, Ире, моим и Ириным родителям.
На обратном пути я опять остановился в Варшаве и в частной лавочке купил Ире домашний стеганый халат. Еврей, хозяин лавочки, спросил меня, кому я покупаю подарок – жене или любовнице. Я сказал: жене.
– Жене это дорого, – заметил продавец.
«Чонкин» на «Мосфильме»Между тем жизнь пока продолжалась. Посадив одних литераторов, власти позволили некоторым другим то, что не было разрешено раньше. Еще до «Двух товарищей» вдруг пошла во многих театрах (а не только в МГУ) пьеса «Хочу быть честным». ЛьвовуАнохину разрешили поставить ее в театре Станиславского. Поставил не он сам, а киевский режиссер Виталий Резникович. Этот спектакль был первой работой в столице выдающегося театрального художника Давида Боровского. Экспериментальная киностудия Григория Чухрая собиралась ставить «Два товарища», а на «Мосфильме», в объединении Райзмана и Ромма, лежал мой сценарий о Чонкине.
Я еще в 1965 году по договору с «Мосфильмом» написал этот сценарий и предложил без шансов поставить фильм, но с надеждой легализовать писавшийся роман. История моих отношений с «Мосфильмом» в связи с этой работой выглядела довольно комично. Написав сценарий, я его сдал в объединение и стал ждать, что будет. По типовому договору сданный сценарий должен был быть рассмотрен киностудией в течение 20 дней. После чего автору должны были быть изложены письменно претензии к сценарию и предложения по доработке. Или сообщение, что сценарий по такимто причинам не принят. Если в течение указанного срока автор вообще не получает ответа, то сценарий считается принятым и студия обязана выплатить автору стопроцентный гонорар. Я сдал сценарий и ждал. Позвонил через месяц. Главный редактор Нина Глаголева довольно холодно сообщила, что сценарий на студии еще читают. То же повторила через два месяца и через три. Потом она стала вообще меня избегать. Мои обращения на студию по телефону и письменные оставались без ответа. Через полгода я разозлился и написал заявление. Сослался на соответствующий пункт договора о сроках, в соответствии с которым сценарий считается принятым, и потребовал выплатить мне сто процентов гонорара. После этого Глаголева немедленно позвонила мне и предложила прийти на студию.
– Куда прийти? В кассу? – спросил я ехидно.
– Нет, ко мне.
– А зачем к вам? Давайте я сначала в кассу, а потом к вам.
Перед тем несколько месяцев я не мог до нее дозвониться. Теперь она стала очень доступной. Она предлагала прийти поговорить, продлить срок действия сценария, обсудить замечания и получить десять процентов на доработку. Я настаивал – сто процентов, каждый раз объясняя, что путь к ее кабинету лежит через кассу. Она меня продолжала приглашать, поздравляла с днем рождения и советскими праздниками. Однажды я к ней все-таки пришел, и она мне стала объяснять:
– Вы же понимаете, что с вашим сценарием ни один режиссер не осмелится работать.
– Откройте дверь, – возразил я, – там сидит один смелый.
Глаголева открыла дверь. В приемной сидел Константин Воинов.
– Вы действительно согласны снимать фильм по этому сценарию? – спросила Глаголева.
– С большой радостью, – заверил Воинов.
Не помню, что она ответила, но речь пошла опять о том, что они дадут мне замечания и выплатят десять процентов. Я не соглашался, понимая, что на самом деле они просто хотят от меня откупиться малыми деньгами, замечания сделают для проформы, а потом сценарий все-таки закроют. Я настаивал на своем и даже обратился в управление по авторским правам, где мне доходчиво объяснили, что мои усилия напрасны, в споре человека с государством суд всегда станет на сторону государства. Я согласился и отказался от своих усилий.
«Чонкин» и ТвардовскийТак было со сценарием о Чонкине, который я писал параллельно с романом. А на роман у меня был договор с «Новым миром». Осенью 1967 года, закончив первую часть, я дал прочесть написанное Асе Берзер, а потом Игорю Сацу. Тот хотел было показать рукопись Твардовскому, потом забоялся и собрался нести ее Кондратовичу. Я его остановил, понимая, что худшего адреса нет. Сказал, что сам отнесу Твардовскому. А.Т. встретил меня хмуро, но просьбе не удивился и не счел ее слишком наглой. Наоборот, сказал, что показать рукопись старшему товарищу можно без всякой субординации.
Через несколько дней его секретарша Софья Ханановна позвонила и сказала, что А.Т. готов меня принять.
В «Новый мир» меня провожал Виктор Некрасов. Он перед тем выпил и был возбужден:
– Володька, не бойся, все будет хорошо! Конечно, твой Чонкин Теркину не родня, он даже антиТеркин, и у Трифоныча может возникнуть ревнивое чувство. Но он мозги еще не пропил. Он художник, он широкий, ему «Чонкин» понравится!..
– Мой юный друх, – не глядя мне в глаза, начал Твардовский и дальше мог бы не продолжать. Вот когда я пожалел, что разрешил ему не называть себя по имениотчеству. По имени он так ни разу меня и не назвал (он вообще никак не обращался ко мне), а тут – саркастическое «мой юный друх». Он стоял, опершись на крышку стола, глаза отводил, но говорил раздельно и жестко:
– Я прочел ваше это… то, что вы мне дали. Ну, что можно сказать? Это написано плохо, неумно и неостроумно…
И пошел крошить. Что за жизнь изображена в повести? Солдат неумен, баба у него дура, председатель – алкоголик и…
– И, кроме того, что это за фамилия – Чонкин? Сколько уж было таких фамилий в литературе! Бровкин, Травкин, – он улыбнулся, – Теркин. Нет, мы это печатать не будем.
Я уже не робел перед ним и возразил:
– Вы это печатать не будете, но в оценке «Чонкина» ошибаетесь.
Он, похоже, засомневался.
– Ну, не знаю… Может быть. А вот давайте пойдем к Александру Григорьевичу. Он мужик башковитый, пусть нас рассудит.
Вместе пошли к его заместителю Дементьеву. Тот с кемто говорил по телефону. Твардовский встал напротив и время от времени нетерпеливо стучал ладонью по спинке стула. Дементьеву неудобно было прерывать разговор. Он ерзал на стуле, потом встал и, продолжая говорить в трубку, вертелся, всем своим видом показывая, что вот сейчас, сейчас… Наконец окончил разговор.
– Вот что, Григорьич, – обратился к нему Твардовский, – у нас с автором несогласие. Почитай и скажи, что ты об этом думаешь…
На улице меня ждал Некрасов:
– Что? Что он сказал?
Я молча махнул рукой.
– Не принял? Ах, сука! Негодяй! Гад! У самого давно не стоит, так завидует всем, кто еще чтото может. Но все-таки он человек совестливый. Вот наговорил тебе гадостей, а сам после этого пойдет и запьет. Пойдем выпьем!..








