Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
После встречи нового, 1958 года пошел в МОПИ забирать документы. Секретарь директора, полистав какието бумаги, развела руками:
– Мы документы отдать вам не можем.
– Почему?
– Потому что вы не исключены.
Вот это да! Меня столько времени не было, а они и не заметили! Я понял, что, если бы никого о своем отсутствии не оповестил, они бы не заметили этого и дальше. На другой день я пришел на занятия и получил стипендию за три месяца.
Но после этого меня вызвал к себе декан Трофимов, одноногий инвалид войны, странный бледный язвительный человек, и сказал, что по указанию ректора Сазонова готовит приказ о моем отчислении. Я не находил для себя никаких оправданий и ни о чем не просил. Но он сам сказал:
– Вот если бы за вас ктонибудь похлопотал, можно было бы подумать.
Но кто мог за меня хлопотать? На всякий случай, ни на что не надеясь, я рассказал обо всем Левину, в литобъединение которого продолжал ходить. Григорий Михайлович неожиданно принял во мне самое горячее участие. куда-то звонил или ходил, не помню, но через несколько дней я явился в институт с письмом на впечатляющем официальном бланке Союза писателей СССР. В письме за подписью тогда известного драматурга, секретаря Союза писателей Анатолия Чепурина (теперь я не нашел этого имени даже в Интернете) сказано было, что податель сего является перспективным, талантливым поэтом, и Союз писателей просит предоставить ему возможность продолжить обучение. Перед таким обращением в то время устоять никто не мог.
Я обещал искупить свою вину тем, что буду редактировать факультетскую стенгазету «Историк». И с удовольствием стал редактировать.
Уже тогда я заметил, что количество людей пишущих значительно превышает возможности печатных изданий и все ниши снизу доверху плотно заполнены. Самые талантливые, везучие или пробивные издают романы, повести, монографии, печатаются в престижных художественных или научных журналах, другие туда пролезают с трудом, а третьи согласны печатать свои работы где угодно, хоть в стенгазете. Выяснилось, что ведение даже такой скромной газеты дает редактору заметную власть над желающими стать ее авторами, независимо от их степеней и званий. Профессора и доценты, не говоря уж об аспирантах, напоминали мне тех летчиков, что во время моей службы при командире полка просили исправить поставленную за полеты тройку на четверку. В институте ученые мужи и дамы ходили за мной, первокурсником, по пятам, канючили, упрашивая напечатать статью, заметку, отрывок из диссертации, а когда я соглашался, умоляли не слишком резать. Последнего я им обещать не мог, потому что площадь стенгазеты слишком мала и многословия не позволяет.
Была у нас в МОПИ газета поважнее «Историка» – многотиражка «Народный учитель». Она охотно печатала мои стихи, что сделало меня довольно заметной личностью в мопийских пределах.
Стихи помогалиПреподаватели у нас в МОПИ были, между прочим, отборные. Многие, по идеологическим причинам изгнанные из МГУ и других престижных вузов, находили себе пристанище в нашем заведении, ничем не гнушавшимся. Оно считалось чемто вроде отстойника. К этим преподавателям прибавились и возвращавшиеся в те годы из ссылок и лагерей. В конце концов уровень преподавания в МОПИ необычайно возрос. Об этом я, к сожалению, знал только с чужих слов, поскольку сам занятия почти не посещал. Я писал стихи, ходил по редакциям, пытался чтото подработать к стипендии, поскольку обременил себя обязанностью содержать семью. На стипендию, 220 рублей тогдашними деньгами, прожить было невозможно, этих денег, как говорили некоторые наши студентки, им даже на чулки не хватало. А мне не хватало времени на занятия, и мои сокурсники видели меня в институте крайне редко. А когда видели, удивлялись: «Володя, а ты чего пришел, сегодня стипендию не выдают».
Иной раз, появляясь в институте, я прятался от занятий в кабинете преподавательницы, временно заменявшей декана. Она была не историком, а филологом, писала диссертацию о поэтеискровце Николае Пальмине, меня угощала чаем с карамельками, а я предлагал ей в шутку:
– Поставьте мне все зачеты, а я напишу за вас диссертацию.
И не в шутку написал бы.
Преподаватель предмета, который назывался, кажется, «Государство и право», встречая меня в коридоре, уговаривал посетить хотя бы одну его лекцию:
– Увидите, вам будет очень интересно.
Я улыбался, обещал прийти при случае и не приходил. Потому что случай не выпадал.
Профессор, преподаватель истории СССР, несколько раз спрашивал студентов:
– А кто это Войнович, он или она? Передайте ей, что, если она не будет ходить на мои лекции и семинары, я ей зачет не поставлю и экзамен не приму.
Однажды он пришел радостный и объявил:
– Теперь я точно знаю, что Войнович – это он. Я слушал по радио его стихи. Очень хорошие. Передайте ему, что за эти стихи я ему все прощу.
Наконец ему повезло лично со мной познакомиться – я пришел на экзамен. Вообще историю в целом я знал неплохо, но мне попался билет с вопросом о Смутном времени, о котором у меня и представление было адекватно смутное.
Это тут же и обнаружилось. К моему удивлению, мое непосещение занятий профессор расценил как смягчающее вину обстоятельство:
– Ну, что ж, предмет вы знаете слабо, но поскольку вы вообще на занятия не ходили, то хорошо, что хоть чтото знаете.
Мне показалось, что ему было неловко ставить мне четверку, а не пятерку.
Новый поклонникНесколько раз в коридорах нашего института я встречал этого странного человека. Пожилой, высокий, в темносинем суконном пальто с серым каракулевым воротником и в такой же серой папахе, в роговых очках с очень толстыми стеклами. Имея азиатскую внешность, он был не похож ни на студентов, ни на преподавателей, по виду, скорее всего, какойнибудь партийный босс. Может быть, даже секретарь ЦК какойнибудь среднеазиатской республики. Я его каждый раз замечал (его нельзя было не заметить) и даже пытался, но не мог представить себе, что такой человек делает в нашем третьестепенном институте. И вдруг однажды не только я его, но и он заметил меня.
Остановил в коридоре, ткнул в меня пальцем:
– Вы Войнович?
Я согласился, что я – это я, ожидая, что мне сейчас от какойнибудь инстанции будет за чтонибудь нагоняй.
Он, широко размахнувшись, протянул мне руку:
– Поздравляю!
Я удивился:
– С чем?
– В «Народном учителе» ваши стихи?
– Мои.
– Замечательные стихи! Особенно про Матросова. – И он стал читать на память: «Плевать на бессмертье. Бессмертия нету. Все смертны: герои, вожди и поэты. Того, кто погиб, не заменят портреты, ни книги любых тиражей, ни газеты. Бессмертье… Имей мы такое устройство, любое геройство тогда не геройство. Я молча стою, я курю папиросу, и смотрит с портрета в глаза мне Матросов. Морщинки еще не изрезали кожу. Такой же, как я, или даже моложе. И если возможно судить по портрету, то в нем ничего и геройского нету…» Может быть, двойное «нету» звучит коряво. Правильнее сказать «нет». Может быть, как-нибудь так: «И если, допустим, вглядеться в портрет, так в нем ничего и геройского нет». Впрочем, это не так уж важно, у вас разговорная интонация. А главное, мне нравится, что в вашем герое нет самоуверенности, которая свойственна нашим поэтам. То есть в конце ваш герой говорит: «Но, если придется, мы сможем…» И тут же останавливается. Он не может честно утверждать, чего не проверил по жизни. И поэтому он сам себя обрывает встречным вопросом: «Смогу ли, не веря в бессмертье, рвануться под пули?..»
– Вы преподаватель? – спросил я робко.
– Я? – он засмеялся. – Вам кажется, я похож на преподавателя?
Я смешался. Наверное, он все-таки какойнибудь очень большой начальник. Может быть, из Министерства просвещения, а то… тут я и сам перепугался своего предположения… а то даже и сам министр.
– Я, – сказал он, улыбаясь, – такой же студент, как и вы.
– Вы? Студент? – удивился я. – Такой…
Я хотел сказать: «такой старый» и запнулся. Он мне помог.
– Ну да, – сказал он, улыбаясь. – Я выгляжу солидно, хотя мне… А вы где живете?
Я сказал, что рядом, в пяти минутах ходьбы.
– Идемте, я вас провожу.
– Так вот, – сказал он, когда мы вышли наружу. – Меня зовут Камил, фамилия моя Икрамов, вы ее, конечно, никогда не слышали.
– Вообщето слышал, – сказал я. – В Узбекистане был когда-то первый секретарь компартии. Его расстреляли вместе с Бухариным. Однофамилец?
– Отец, – сказал мой попутчик.
Оказалось, ему всего 30 лет, а выглядит он старше, потому что слишком рано пришлось повзрослеть. Ему было десять лет, когда отца расстреляли, а мать оказалась в лагере. Потом была расстреляна и она. Самого его арестовали в четырнадцать лет, и еще столько же он провел за колючей проволокой.
– Вы не можете себе представить, какой я был худой, когда вышел из лагеря. А теперь получил компенсацию и пенсию до окончания института. Вот немного отъелся, размордел…
Через некоторое время Камил мне сказал, что тоже коечто пишет, но высказал о себе мнение, которое показалось мне странным:
– Как писатель я говно, но фразу строить умею. Вот у меня есть очерк, который я начал словами: «В полдень в Джалпактюбе тополя почти не дают тени».
Он произнес с такой артикуляцией, что мне правда показалось: это здорово!
– Содержание у меня там, конечно, примитивное, об узбечке, которая долго держится за мусульманские ритуалы, но постепенно прозревает. Но ведь важно не только, что написано, а как, и тут уж я в своей стихии. Чточто, а вкус у меня есть. Вот ты послушай, – перешел он вдруг на «ты». – «Между тем жизнь в округе заметно менялась, и это было видно даже сквозь паранджу…»
Нельзя ориентироваться на детские вкусыОн мне рассказывал это, провожая меня после занятий до моего обиталища, иногда чуть дальше – до Разгуляя. Во время одной прогулки я вспомнил, что надо позвонить в журнал «Пионер», где лежало мое длинное стихотворение о мальчике, мечтавшем попасть на Марс. какое-то время спустя, когда была напечатана моя первая повесть, я практически все свои стихи выбросил. Выбросил безжалостно, а теперь некоторые рад бы восстановить, но увы. Это помню только частично:
Вдоль по улицам столичным
Мимо зданий и витрин
В настроении отличном
торопился гражданин.
Мчат по улице машины
Зим, Победа, ГАЗ и МАЗ.
Что же нужно гражданину?
Очень нужно гражданину
Срочно выехать на Марс.
…Он на станцию приходит,
Он к одной из касс подходит:
«Я хотел спросить у вас,
Как попасть…» – «Куда?» – «На Марс». —
«Марс… тактак… Ответим мигом…
Марс…» – пошарили по книгам…
Выражают удивленье,
Отвечают с сожаленьем:
«Нет подобных городов
В расписании движенья
Пассажирских поездов.
Обратитесь в пароходство».
В пароходстве с превосходством
Говорят: «Корабль – не поезд.
Ходят наши корабли
На экватор, и на полюс,
И во все края Земли.
Марс, возможно, на болоте,
То есть там, где никогда
Парохода не найдете.
Может, надо в самолете
Добираться вам туда».
Гражданин собою горд,
Он идет в аэропорт.
Поле. Нет на нем пшеницы,
Только травы и бетон,
По бетону ходят птицы
До семидесяти тонн.
А в сторонке от бетона
Дом, высокое крыльцо.
Там диспетчер с микрофоном —
Очень важное лицо.
Он слова в эфир роняет:
«Тридцать первому на взлет!
Вам посадку разрешаю,
Вам посадку запрещаю,
Сорок третий, подержите,
В стратосфере самолет…»
Конца я не помню и потому помещаю это текст здесь, а не в собрании стихов.
В «Пионере» завотделом литературы Бенедикту Сарнову стихи понравились, он обещал их напечатать, но, когда очередной номер журнала вышел и я его купил, моей публикации там не оказалось.
Итак, мы шли из института, я решил позвонить в «Пионер» и спросить, что случилось. Остановились у телефонаавтомата, Камил дал мне монетку. Я набрал номер. В этот момент какойто человек подошел к будке и стал ждать своей очереди. Сарнов снял трубку. Я сказал ему: «Добрый день».
– Добрый, – ответил он. Уже тогда манера отвечать на приветствие одним прилагательным входила в моду. – Вы хотите узнать, почему мы не напечатали ваши стихи?
– Ну да, – сказал я. – Может, вы их перенесли в следующий номер?
– К сожалению, нет.
– Почему?
– Я сейчас соединю вас с главным редактором Натальей Владимировной Ильиной, и она вам все скажет. Минутку. Передаю трубку…
После этого было долгое молчание и какието шорохи. Человек, стоявший у будки, постучал в стекло монетой. В трубке зачирикал тоненький голос:
– Здравствуйте, очень рада вас слышать. Вы написали интересные стихи, мы их все в редакции читали, а потом я даже читала их своим внукам.
– И что говорят ваши внуки?
– А знаете, им понравилось. Даже очень.
– Значит, вы будете стихи печатать?
– Нет, нет, – охладила она меня, – печатать, конечно, не будем.
– Почему же «конечно»? Если вашим внукам понравилось…
Человек, стоявший у будки, постучал в стекло еще раз. Камил приблизился к нему, чтото сказал. Тот посмотрел на Камила удивленно, махнул рукой и быстро пошел прочь, оглядываясь и пожимая плечами. Это отвлекло меня от разговора, и я не разобрал последней фразы главной редакторши.
– Что? Что?! – переспросил я.
– Я говорю, – повторила она сердито, – что моим внукам понравилось, но мы же не можем ориентироваться на детские вкусы. Всего доброго.
Когда я пересказал Камилу свой разговор с Ильиной, он громко захохотал.
– Извини, – сказал он. – Я понимаю, что ты очень расстроен, но это в самом деле смешно, когда говорят, что детский журнал не может ориентироваться на детские вкусы.
Мне смешно не было. У меня не только публикация не состоялась, но и лопнула надежда на гонорар, который, как я рассчитывал, соответственно количеству строчек должен был быть довольно приличным.
– А зачем ты прогнал этого человека? – спросил я.
– Я его не прогонял, – сказал Камил. – Я ему сказал: «Вы напрасно торопите этого юношу. Он скоро станет очень знаменитым поэтом, и вы сможете гордиться, что были свидетелем важного телефонного разговора». Я ему так сказал, а он почемуто испугался и убежал. Может быть, решил, что мы с тобой сумасшедшие.
Тут мы оба стали весело смеяться – и с этого началась наша дружба.
И Ленин тоже…В институтской многотиражке «Народный учитель» я печатал много чепухи, в том числе несколько стихотворений о Ленине. Я уже говорил, что к Ленину, в отличие от Сталина, в то время относился, можно сказать, никак, и это меня смущало. Я сам себя очень не одобрял, когда думал, почему я не вижу в жизни того хорошего, что видят другие? Почему мне не нравятся и Сталин, и Хрущев, и советская власть? Мне очень хотелось полюбить хотя бы Ленина, и я пытался. Пытался поверить людям умным, образованным и вовсе как будто не ортодоксам, которые были единодушны в том, что Ленин очень хороший, а по Маяковскому (которому я тоже верил) – так даже «самый человечный изо всех прошедших по земле людей». Сколько раз я слышал, что если бы Ленин был жив, то все было бы не так, все было бы хорошо. Уже и коммунизм давно был бы построен. Относясь с уважением к уму и образованию, я еще не понимал, что это далеко не одно и то же. Я потом открывал для себя с большим удивлением, что многим людям образование вообще не прибавляет ума. Наоборот, они, засорив свои головы разными догмами, от образования глупеют больше необразованных. И способности, даже выдающиеся, к усвоению разных наук тоже не делают человека умным. Ум – это здравомыслие, которое может быть у малограмотного крестьянина и у ученого человека, но среди тех и других встречается одинаково редко…
Много слыша про необычайную доброту, человечность и гениальность вождя, я искренне хотел его полюбить. Потому и писал о нем стихи, но они получались неискренние – чувства никакого не возникало. Я пробовал читать Ленина, но чтение это давалось мне с очень большим трудом. Он все время и в решительных до грубости выражениях полемизировал с какимито неизвестными мне людьми и употреблял иностранные слова, которых я не знал. все-таки как-то вникнув в его тексты, я вообще в хорошести его усомнился, продолжая, впрочем, сомневаться в себе. Читая записки, что надо Кому-то «дать дров», а когото «поставить к стенке», я думал, что про дрова – это, может быть, всерьез, а к стенке поставить или «расстрелять как можно больше» – это в какомто фигуральном смысле. когда-то я понял, что нет, очень даже не в фигуральном. К тому времени наши с Камилом прогулки сильно удлинились. Мы не могли наговориться за пятиминутную прогулку от института до моего общежития. Я стал провожать его через всю тогдашнюю Москву до Большой Ордынки, где жил он. Но нам на разговоры и этого расстояния не хватало. Мы шли обратно до Разгуляя, и только здесь он брал такси, чтобы ехать опять на Ордынку. Кстати, брать регулярно такси ему позволяла полученная за погибших родителей компенсация. Мне моих финансов не то что на такси, но и на автобус не всегда хватало.
Во время прогулок Камил мне рассказывал о лагере, я ему о солдатчине. Причем в его и моих рассказах было очень много смешного. Много, естественно, говорили о тридцать седьмом годе, тюрьмах, лагерях, расстрелах, о погибших его родителях и выжившем моем отце. О Сталине и сталинизме. Мы уже многое для себя выяснили, когда я спросил:
– Хорошо, со Сталиным мы разобрались. Ну, а Ленин…
Камил улыбнулся и сказал:
– Ну, конечно.
В более подробном объяснении нужды не было.
Стихи прозаикаУже в то время, в 58 м, я хотел писать не только стихи, но и прозу, а она не получалась. Я бросал свои попытки и снова возвращался к ним. Опять не получалось. Не все поэты со мной согласятся, а может быть, все не согласятся, но я уверен, что проза – более сложный род литературы. Кажется, в истории почти не было поэтов, которые не стремились писать прозу, некоторые даже совсем на нее переходили, но получалось это только у самых лучших. Прозаиков же, как правило, к поэзии не тянет, а те из них, кто пописывает стишки, занимаются этим без особых амбиций как безвредным и бесполезным хобби.
Сочинение стихов можно сравнить с путешествием по реке в виду берегов, бакенов и прочих ориентиров. Рифма, ритм, размер ведут автора по определенному руслу, подсказывают мысль, образ, игру слов и поворот сюжета. А проза – открытый океан, где можно повернуть туда или сюда, не видно никаких преимуществ одного направления перед другим, и нужное выбирается интуитивно. Проза требует от автора значительных и постоянных усилий, большей усидчивости, лучшей памяти. Писать прозу трудно даже физически…
Со стихами я регулярно ходил по разным редакциям, и иногда мне удавалось напечататься в газетах. В «Московском строителе», «Вечерней Москве», «Московской правде», а однажды и в просто «Правде». Этот печатный орган мало уважался тем литературным кругом, к которому я хотел принадлежать, но публикация в нем была положительным знаком для бдительных чиновников, если бы они усомнились в моей благонамеренности. Раз печатался в главном партийном органе, значит, свой, советский человек.
В главную партийную газету мои стихи отнесла поэтесса Дина Терещенко, и они были напечатаны под рубрикой «Стихи рабочих поэтов» за подписью «В. Войнович, плотник». Но в серьезных литературных журналах мне отказывали, приводя разные доводы. Один отказ особенно огорчил, удивил, но и обнадежил. В «Литературной газете» отделом поэзии временно заведовал известный детский поэт Валентин Берестов. Он принял меня дружелюбно, но мои стихи, тут же прочтя, отверг, сказав, что это стихи прозаика.
Я спросил:
– Что значит «стихи прозаика»? Значит, плохие?
Он сказал:
– Нет, очень неплохие, я бы даже сказал хорошие, но это стихи прозаика.
Я попробовал возразить:
– Но я не пишу никакую прозу.
– Значит, будете писать, – уверенно сказал Берестов.
Года через три я встретил Валю (мы уже были приятелями, обращаясь на «вы», но без отчеств) в Тарусе. Я затащил его к себе в комнату, которую там снимал, и прочел ему вслух рассказ «Расстояние в полкилометра», который считал своей большой удачей. Берестов рассказу обрадовался, как мне показалось, даже больше, чем я сам.
– Вот видите! – восклицал он. – Вот видите! Старик Берестов коечто еще соображает!
Старику было тогда тридцать с небольшим хвостиком.
Жена полковникаМы познакомились, когда мне не было двадцати пяти, а ей перевалило за сорок. Люди такого возраста казались мне почти пожилыми. И не только мне. В одном стихотворении из авиационного фольклора есть иронические строчки: «Василий Сербин из Ростова, он мог найти наверняка подругу дней своих суровых от тридцати до сорока». То есть этому Василию даже тридцатилетние казались недостаточно молодыми. А сорокалетние – нечего говорить. Но на Нину это представление не распространялось. Она была красива, кокетлива и излучала те флюиды, которые безошибочно чувствуются мужчинами. Она пользовалась у «магистральцев» мужского пола – моих ровесников и помоложе – заметным успехом, охотно их приближала к себе, а потом легко меняла одного на другого. Через какое-то время обратила внимание на меня и взялась помогать мне с публикациями моих стихов в московских газетах. Приглашала меня к себе, читала свои стихи, интересовалась мнением. Я не только выражал мнение, но, бывало, переписывал отдельные строчки и строфы. Никаких намерений перейти к другим отношениям я не проявлял, и она ни на что мне не намекала. У нее был муж – полковник, высокий человек с крупными и грубыми чертами лица. Бывало, мы обедали вместе. Обычно мы с Ниной сидели по одну сторону стола, а полковник напротив. Говорили о том, о сем. Однажды речь почемуто зашла о супружеской измене, и Нина вдруг спросила мужа, что бы он сделал, если бы узнал, что она ему изменяет.
– Вот что! – сказал он и показал ей кулак величиной с двухпудовую гирю.
– Деспот, – сказала Нина и засмеялась. Эту тему исчерпали, стали говорить о чемто другом. Вдруг я почувствовал, что Нина коснулась моего колена под скатертью. Я опустил глаза и увидел, что она держит в руке клок бумаги, на котором написано: «Ты меня хочешь?» Я покраснел и молча кивнул. Полковник ничего не заметил. После обеда я засобирался домой. Нина проводила меня до двери, в прихожей громко сказала: «Приходи завтра в это же время». И понизила голос до шепота: «Он сегодня уезжает в командировку». Я опять молча кивнул. Но завтра не пришел и вообще больше не приходил к ней ни разу. И перестал ходить в «Магистраль». Лет, может быть, десять спустя мы с моей женой Ирой обедали в Доме литераторов. Вдруг появилась Нина Терещенко со своей подругой. Сели за наш столик. Не смущаясь присутствием Иры, то есть даже поощренная им, Нина сказала подруге: «Познакомься, это Володя. Я была у него первой женщиной». Наверное, она хотела испортить настроение Ире, которую видела впервые. Но при этом, потеряв счет соблазненным ею молодым поэтам, возможно, искренне думала, что у нас было то, чего не было. Еще раз я ее встретил, уже работая над этими записками. И был потрясен ее видом. Ей исполнилось 93 года, но она все еще была красива и кокетлива.