Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
Каждый, кому приходилось вот так, как мне, оказаться в Москве, кто ходил по ней и неуверенно озирался, неизменно сталкивался с мошенниками, тут же выделявшими его из толпы и готовыми обобрать до нитки. Не успел я спуститься в метро, как ко мне приблизился некий доброжелатель, который вызвался проводить до Красной площади. Как только мы там оказались, он потребовал за услугу двадцать пять рублей, а на мой вопрос «за что?» стал угрожать. Но когда я его «оттянул по фене», он понял, что запросил лишнего.
Красную площадь тоже только что вымыли поливалки, и по влажным еще камням, оскальзываясь, гуляли жирные голуби. Их советская власть объявила символами мира, запретила давить машинами, даже знаки повсюду висели: «Осторожно, голуби». Говорили, что в порядке борьбы за мир шоферу, задавившему голубя, срок будут давать больший, чем за человека. Вот голуби и разгуливали, словно осознавая, насколько они ценнее этих существ, что заискивают перед ними и со сладкими приманиваниями – гулягулягуля – рассыпают по булыжнику раскрошенный хлеб.
Рассказывая о прошедшем, я порой упускаю из виду, что большинству из нынешних читателей уже могут быть неизвестны и непонятны реалии того времени. Сегодняшний читатель, может быть, и не представляет, как советские люди почти поголовно поклонялись Ленину, живому и мертвому, как часто, всерьез и бессмысленно, называли Ленина вечно живым. (Из пионерской песенки: «Ленин с нами, Ленин жив. Выше ленинское знамя, пионерский коллектив».) Ежедневная очередь к Мавзолею, как правило, растягивалась на несколько километров. А когда в 1953 году к Ленину положили еще и Сталина, количество желающих увидеть в гробу обоих вождей стало намного больше.
Но теперь ввиду слишком раннего времени Мавзолей был еще закрыт, и у него толпилась лишь кучка зевак. В ожидании предстоящей смены караула они подробно разглядывали часовых и обсуждали их так же бесцеремонно, как колхозники меня в моем присутствии, когда я явился агитировать их за кандидата в депутаты.
В толпе выделялась сельского вида группа: трое или четверо мужчин с обветренными лицами и с ними девушка в темном хлопчатобумажном мужском пиджаке и в синем берете, заломленном на левое ухо.
Мужик в парусиновых туфлях на босу ногу, закуривая папиросу «Прибой», выражал недовольство:
– А говорят, они не моргают.
– Как же не моргать? – возражала девушка. – Чай, такие ж люди, как мы.
– Но все ж таки у Кремля, – сказал тот же мужик, но не слишком уверенно. – У Кремля таких, как мы, не поставят.
– Господи, у Кремля, у Кремля. Что же, как у Кремля, так не человек, что ль?
Я, между прочим, тоже много слышал о том, будто часовые не моргают. Но теперь увидел, что моргают не хуже других. Моргают и изпод козырьков поглядывают на толпу. Стыдливо, как деревенские девушки, но при этом ухитряясь сохранять истуканистость.
– Зато не шевелются, – сказал другой мужик.
– Еще бы им шевелиться, – согласился первый. – Все ж таки у Кремля.
– А что, как ему муха сядет на нос, чего он будет делать? – спросила девушка.
– А он ее застрелит, – сказал я для себя самого неожиданно.
Вся группа сразу повернулась ко мне, ктото хихикнул, а девушка, не оценив шутки, спросила:
– Как застрелит?! А ежели в нос попадет?..
Под башмаками Александра СергеевичаДождавшись боя курантов и смены караула, я спросил у когото, как пройти к Тверскому бульвару. Мне объяснили, на этот раз бесплатно: пойдешь прямо по улице Горького, дойдешь до памятника Пушкину, через дорогу будет Тверской бульвар. Так я в Мавзолее не побывал. Ни тогда и ни разу за двадцать пять лет, которые прожил в Москве до эмиграции. А вот после нее был затащен туда моим другом, югославом Мишей Михайловым, которому очень хотелось поглазеть на вечно живого покойника. И надо сказать, покойник произвел на меня впечатление: рыжий, с недобрым выражением лица и сжатыми кулаками.
В Мавзолей я не попал, но дошел до памятника Пушкину. Время для института все еще было чересчур раннее. Я решил подкрепиться и у стоявшей перед памятником старухи в белом халате с жирным животом купил на два рубля пятьдесят копеек по одному из всех продаваемых ею четырех сортов жареных пирожков: за рубль – с мясом и по полтиннику – с рисом, с капустой и с повидлом.
Тут же сел на лавочку и, не стесняясь присутствием великого коллеги, заглянул внутрь тетради с целью очередной ревизии сочиненного.
Новое прочтение вырвало вздох из стесненной груди.
Что есть в наличии? «Новогоднее», «Матери», «Отцу», «Тете Ане», «Дяде Косте», «Брату Севе», «Брату Вите», «Сестре Фаине», «Бабушке». И вот это, без названия:
Остывает земля.
Тени темные стелются медленно.
И внизу корабли
опускают за борт якоря.
И вверху самолет
тянет по небу нитку последнюю,
и, как угли в костре,
догорает и гаснет заря.
Девушка Света готова была автору за эти стихи отдаться, но автор догадался об этом лишь несколько лет спустя. Так или иначе, стихотворение Свете понравилось, особенно вторая строфа:
Далеко далеко
тарахтит катеришко измызганный.
Загорелся маяк,
и выходит, качаясь, луна…
Тихо падают вниз
звезды первые белыми брызгами,
и на мокрый песок
их выносит слепая волна…
– Гениально! – вздыхала Света и, заглядывая стихотворцу в лицо, вопрошала, не тяжело ли ему жить с таким непомерным талантом. На что вопрошаемый интересничал и отвечал, что, конечно же, тяжело, но от своей планиды разве же убежишь.
Сейчас, перечтя содержимое тетрадки, я пришел в большое уныние. То, что называл я стихами, сейчас мне не нравилось, и так стыдно было Кому-то это показывать, что быстро наросло и созрело желание отказаться от своего намерения и бежать назад, в Керчь.
Но…
Я же не просто из дома вышел в сторону Литинститута, по дороге передумал и повернул обратно, а приперся чертте откуда, сжег за собой мосты, никакого пути назад не оставив.
Решил немного дело поправить. Один, самый слабый стишок вырвал, другой, сочиненный тут же, вписал.
– Вы, молодой человек, если я не ошибаюсь, стихи пишете? – услышал я голос, булькающий, как из колодца.
Я, скрывая досаду, покосился на голос. Пожилой, лет сорока пяти (никак не менее), упитанный гражданин, в очках с тонкой оправой смотрел на меня, приветливо улыбаясь.
– Для печати пишете или просто так, для души?
– Для души, – буркнул я.
– Взглянуть не позволите?
– А зачем?
– Затем, что я мог бы быть вам, очевидно, полезен.
Чем неожиданный благодетель мог бы быть мне полезен, я спросить постеснялся, но предположил, что – а вдруг – это редактор, критик или, может быть, даже какойнибудь знаменитый поэт. Сейчас почитает стихи, прослезится, пожмет руку и на первом томе своего полного собрания сочинений выведет: «Победителюученику от побежденного учителя» или чтонибудь вроде этого.
Хотя, конечно… Конечно, вряд ли… Но все-таки…
Я загнул тетрадь так, чтобы легкодоступным осталось лишь только что испеченное, и протянул ее в любопытные руки.
Память не сохранила это сочинение в полном объеме, только последнее четверостишие вспоминается, да и то благодаря тому случайному ценителю, встреченному под башмаками Александра Сергеевича.
Ценитель читал стихотворение, беззвучно шевеля толстыми губами, а запомненное четверостишие прочел вслух, булькая, гнусавя и испытывая трудности в произнесении всех шипящих:
– «Мечты, мечты… И я мечтаю робко при свете затухаюшчего дня, что, может быть, нехоженая тропка ешчо осталась где-то для меня». –
Он вздохнул, поднял очки на лоб, посмотрел на меня печально и сказал:
– Нет, это не то.
Потом подумал и решил свое суждение детализировать:
– То, что вы пишете, молодой человек, есть настояшчая и сушчая чепуха.
Я и сам думал примерно так же, но столь прямое суждение меня покоробило.
– Почему ж это чепуха? – спросил я сердито.
– Потому что чепуха! Потому что все содержание этого вашего, с позволения сказать, стихотворения стоит три копейки, а если сказать точнее, то две с половиной. Кроме того, я вам должен сказать откровенно (тут голос его посуровел): это стихи не наши.
– Не ваши? – переспросил я удивленно.
– Не наши, – повторил тот очень серьезно. – Судите сами. Почему вы пишете о затухаюшчем дне, когда можно сказать, что солнце нашего дня находится на пути к зениту? Вы понимаете, что я имею в виду? И почему ваш лирический герой, проявляя не свойственную нашему человеку склонность к индивидуализму, ишчет для себя какието, понимаете ли, отдельные, побочные тропки? Почему он не хочет идти по широкой магистральной дороге вместе со всем нашим народом? Почему? Вы откуда приехали? Из Крыма? Вот и возврашчайтесь к себе в Крым. Можете там вырашчивать виноград или картошку или заниматься чемто ешчо, но писать стихи… Нет, нет, молодой человек, поверьте мне, это совсем не для вас. Впрочем, давайте разберем, что вы написали ешчо.
Он вознамерился читать дальше, но я схватился за тетрадь:
– Отдайте!
– Ну почему же? Я же хочу вам помочь разобраться.
– Не надо! – Неблагодарный, я вырвал тетрадь, встал и поспешно удалился.
Худой конецПриемные экзамены уже начались, и абитуриенты толпились под пыльными тополями в садике за институтом. Они все были уже признанные таланты: их признала авторитетная комиссия, пропустившая их через творческий конкурс. Теперь дело оставалось за малым: доказать, что они коечто помнят из пройденного в школе курса наук для простых смертных. Причем в данном случае действует закон обратной пропорции: чем больше талант, тем меньше он должен помнить.
В садике была обычная экзаменационная толкотня. Ктото со страхом входил туда, где шли экзамены, ктото с облегчением или в отчаянии выскакивал. Спрашивали, какие кому достались билеты.
Самоуверенный молодой и прыщавый блондин читал двум ровесникам свои шуточные стихи фривольного содержания. Я приблизился и послушал: «Она, конечно, не девица. Но мне ведь с ней не под венец. А коли так, она сгодится… – Блондин выдержал многоточие, оглядел своих слушателей и победоносно завершил: – Сгодится на худой конец».
Сам блондин шутке своей засмеялся. Улыбнулись те двое. И я, никем не уполномоченный провинциал, тоже за компанию радостно подхихикнул. Чем обратил на себя внимание блондина. Тот повернулся и, оглядев меня с головы до ног, спросил:
– Ты кто такой?
– В каком смысле?
– В прямом. Поэт? Прозаик? Критик?
Назвать себя поэтом я не осмелился и сказал скромно:
– Пишу стихи.
– Ну, почитай! – приказал блондин.
Смущенный оказываемым вниманием, я засуетился, развернул тетрадку. Конечно, я помнил свои стихи и так, но боялся сбиться. Нашел то, которое нравилось Свете:
Остывает земля.
Тени темные стелются медленно.
И внизу корабли
опускают за борт якоря…
Я читал, уткнувши глаза в тетрадку, а когда от нее отлепился, никого перед собой не увидел. Впрочем, блондина тут же отыскал в нескольких шагах от себя. Тот, прижав к дереву нового слушателя и хихикая, читал ему про худой конец.
Что-то естьПотолкавшись среди них, я поднялся наверх, в приемную ректора (тогда им был знаменитый писатель Федор Гладков). Там сидела со строгим видом та самая секретарь Фейгина, что прислала мне телеграмму с отказом в приеме. Когда я представился, она сразу стала приветливой:
– Так это ваша телеграмма! Остроумная. Ректор сказал, что вас надо было за одну эту телеграмму принять.
– В чем же дело? – спросил я.
Поколебавшись, секретарь тут же взяла себя в руки и сказала, что, пожалуй, все-таки поздно, экзамены идут уже третий день… А впрочем…
Втыкая наманикюренный пальчик в дырки телефонного диска, она соединилась с абонентом, который, очевидно, находился поблизости.
– Михаил Борисович, – сказала она, – помните, один абитуриент прислал нам телеграмму, что он все равно будет поэтом? Так вот он здесь. Я понимаю, что поздно, но, может быть, вы хотя бы посмотрите его стихи. – Она положила трубку и показала приезжему на стул у стены. – Посидите. Сейчас подойдет Михаил Борисович. Он у нас самый активный пестователь молодых дарований.
Я не знал, кто такой Михаил Борисович, но заволновался и, севши на стул, стал быстро перебирать свои пятнадцать стихотворений, выбирая, с какого лучше начать. Стихотворение про вечер и корабли уже не казалось мне таким прекрасным, как раньше. Что еще можно показать? «Матери»? Да, конечно, это стихотворение имело успех, но где и какой? Что еще? «Отцу»? «Тете Ане»? «Дяде Косте»? Нет, это все чепуха, но про нехоженую тропку все-таки ничего.
– Здравствуйте, лапочка! – послышался вдруг голос, булькающий, как из колодца. – У вас сегодня потрясаюшчая прическа. Ну, где ваш телеграфный поэт?
Я поднял голову, посмотрел на вошедшего и вскочил на ноги.
– Так это вы! – удивился, но не очень Михаил Борисович. – Ну, куда же вы, куда? Подождите! Я же вас не съем. Эти ваши стихи про тропку мне не понравились, но, может быть, другие понравятся.
– Нет, нет, нет, – сказал я. – Спасибо.
И с тем вылетел в коридор, а затем во двор и на бульвар. Пошел назад к Пушкину. Подумал, остановился. Глупо получается. Приехал – значит, надо проявлять настойчивость.
Вернулся в институт, согласный все-таки выслушать Михаила Борисовича. Оказалось, он ушел. Но секретарша все еще благоволила ко мне, и по ее звонку опять откуда-то сверху спустился Сергей Иванович Вашенцев, пожилой литератор, – как потом я узнал, друг Твардовского. Он бегло проглядел мои стихи, сказал, что в них «чтото есть», но абитуриенты сдают уже второй экзамен.
Подозреваю, что будь я тогда понастойчивей, нажми на них как следует, они могли уступить и разрешить сдавать экзамены с опозданием. Но я проявил нерешительность, и Вашенцев предложил мне подать документы через год.
– А пока, – сказал он, – советую вам посетить литературную консультацию при Союзе писателей СССР.
Литературная консультацияНаивный провинциал, я вообразил себе, что литературная консультация – это учреждение, где консультируют писателей, подсказывая им сюжеты и указывая на возможные ошибки. Придя на улицу Воровского, в дом 52, я столкнулся в дверях с каким-то усатым человеком. «Константин Симонов, – подумал я. – Уже проконсультировался». Оказалось, что это был Володя Львов, поэт, с которым я познакомился через короткое время и который вскоре утонул при странных обстоятельствах в бассейне «Москва», построенном на месте взорванного большевиками храма Христа Спасителя. Тогда бассейн «Москва» был очень популярным местом купания столичных жителей, вряд ли способных представить себе, что храм Христа Спасителя будет когданибудь восстановлен.
Но вернусь к сюжету. В литературной консультации, которая была частью комиссии по работе с молодыми писателями, меня встретил критик Владимир Боборыкин. Он полистал тетрадку и тоже нашел, что в моих виршах «чтото есть».
– Но я, – добавил Боборыкин, – в стихах мало чего понимаю. Приходите завтра. Здесь будет Елена Михайловна Кривицкая, она как раз в стихах очень разбирается.
Легко сказать «приходите завтра». А как я до этого завтра доживу? Где переночую?
– Вообщето вам лучше всего записаться в какоенибудь литобъединение, – продолжал Боборыкин. – Есть, например, такое объединение «Магистраль» при ДК железнодорожников. Им руководит поэт Левин, сейчас я вам дам его телефон…
Когда я позвонил из автомата по указанному номеру, там отозвался очень вежливый человек, который сказал:
– Вы, вероятно, ошиблись. Меня зовут Константин Ильич Левин, а вам нужен, я думаю, Григорий Михайлович Левин. Запишите его телефон…
Григорий Михайлович оказался тоже вежливым, но говорил отрывисто:
– Вас рекомендовали? Кто? Боборыкин? Как его зовут? Может быть, Петр Дмитриевич? Ах, вы не знаете? Хахаха!..
Я не мог понять, что его так насмешило. Понял, когда узнал, что был такой Боборыкин, популярный до революции писатель.
– Ну, хорошо, – наконец посерьезнел Левин. – Приходите в четверг в ЦДКЖ. Центральный дом культуры железнодорожников. Знаете, где это? Возле Казанского вокзала. До встречи!..
Рабочий день закончился. Куда податься? Я поехал на ВДНХ, обошел все тамошние гостиницы: «Урожай», «Алтай», «Восток», «Заря»… Ни в одной ни одного места нет.
Купил на улице еще три жареных пирожка, пообедал. Поехал в парк Горького. Нашел себе в напарники какогото шалопая, стали вместе крутить на аттракционе «мертвые петли». Крутили до одиннадцати часов вечера, когда было объявлено, что аттракцион закрывается и парк тоже. Попытка задержаться до утра в парке не удалась: милиционеры быстро меня изловили и вывели за ворота.
И я опять один в неприветливом многолюдном мегаполисе.
БомжКогда много лет спустя я слушал рассказы о невероятных трудностях первых месяцев эмигрантской жизни в Вене, Риме или НьюЙорке, я только усмехался и спрашивал своих собеседников, не пробовали ли они когданибудь эмигрировать в Москву.
Для эмигрантов из провинции в столице не было сохнутов, хиасов, благотворительных фондов и ночлежек, зато была милиция, бдительно охранявшая вокзалы, парки, скверы и дворы от бродяг поневоле вроде меня. Стоило мне прикорнуть на заплеванном вокзальном полу или на садовой скамейке, как тут же меня тормошили, поднимали, подталкивали в спину со словами: «Эй, вставай! Вали отсюда! Не положено!» – а если я пытался «качать права», тащили в отделение, где предлагали покинуть столицу в 24 часа, поднося к носу кулак и обещая сделать инвалидом без видимых следов побоев.
Все стенды и заборы были оклеены объявлениями: требуются, требуются, требуются… Плотники, слесари, электрики, каменщики, маляры… Любая из этих профессий мне подошла бы, но в очередном отделе кадров встречали вопросом о прописке. После чего разводили руками.
Я шел опять в милицию, но не к дежурному, а в паспортный стол. Там не грубили, не показывали кулак, но интересовались наличием справки с места работы. И опять пожимание плеч и разведение рук: очень жаль, но…
Без прописки нет работы. Без работы нет прописки.
Питался я все теми же жареными пирожками, что и в первый день.
Всю Москву обойдя, передвинулся в ближнее Подмосковье, но и там та же песня: без работы не прописываем, без прописки не принимаем на работу. А еще и жить негде.
Не помню, сколько дней мотался я, грязный, сонный, полуголодный, пока в какойто из гостиниц на ВДНХ не сказали: «Есть одно место! Десять рублей в сутки!»
Десять рублей я пока мог себе позволить. Притащил с вокзала чемодан. Вымылся в душе. Постирал рубашку, майку и трусы. Спал на кровати, на чистой простыне – тоже счастье, которое в полной мере можно ощутить, когда испытаешь его отсутствие.
Все бы хорошо, но капитал мой стал стремительно таять. А тут еще перед очередным выходом в город опять постирал рубашку, попросил у дежурной утюг. Рубашку погладил, утюг вернул. Вечером возвращаюсь из города, меня перехватывает администраторша:
– С вас штраф шестьдесят рублей!
– За что?
– Вы оставили горячий утюг на стекле, и оно раскололось.
– Не может этого быть. Я отдал утюг дежурной. Позовите дежурную.
– Ее нет, она сменилась.
У них, как я потом понял, этот трюк с утюгом был хорошо разработан. Только я начал спорить, появился милиционер.
Подождите, говорю, дайте разобраться, но меня опять волокут в участок, а там – все по прежней схеме: «Вали отсюда! Не положено!»
Хорошо еще, оставили непобитым и остаток денег не отняли.
Мужское полкоместоЗаплатил шестьдесят рублей, осталось сто десять. Из гостиницы съехал, о возвращении домой не могло быть и речи. Стал думать, не перебраться ли в какуюнибудь из ближайших к Москве областей, но продолжал читать объявления. На одном задержал внимание: «Путевой машинной станции ПМС12 требуются путевые рабочие. Одинокие обеспечиваются общежитием». Я уже тысячи подобных объявлений прочитал и знал, что во всех случаях под одинокими, которые обеспечивались, имелись в виду в Москве москвичи, в области жители Подмосковья. Почему я решил, что в этом случае будет как-то не так, не знаю. Должно быть, наитие. Поехал по указанному адресу: платформа Панки. Там на ржавых, заросших травой запасных путях поезд: с десяток товарных вагонов «телятников» и два пассажирских. И свершилось чудо, объяснимое тем, что ПМС эта самая была приписана к поселку Рыбное Рязанской области, а здесь находилась якобы в командировке. В ее задачу входил ремонт путей от Казанского вокзала до станции Раменское.
– В армии служил? – спросил начальник отдела кадров.
– Служил.
– Сколько лет?
– Четыре.
– Во флоте, что ли?
– В авиации. Во флоте служил бы пять.
– В тюрьме не сидел?
– Пока нет.
– Это хорошо, но у меня есть место только в женском общежитии, а в мужском, увы… – он развел руками и поджал губы, изобразив сожаление.
Я понял, что для него главное не прописка, а отсутствие места в общежитии, но это препятствие мне казалось преодолимым. Я остался сидеть. Он погрузился в какието бумаги. Через некоторое время спросил:
– Ты еще здесь? А чего ждешь?
Я сказал, что мне очень нужна работа. Он ответил, что хорошо меня понимает, но что делать, если нет места в общежитии. Мне почемуто подумалось, что он врет и место в общежитии, если подумать, найдется.
Я сказал:
– Не уйду никуда, пока не найдете место.
И приготовился сопротивляться насилию. Но кадровик оказался миролюбивым.
– До конца рабочего дня еще далеко, – сказал он, – можешь сидеть, если не скучно.
И вернулся к своим бумагам. Через некоторое время мне мое сидение стало казаться глупым и бессмысленным. Я уже готов был уйти, когда он поднял голову и быстро проговорил:
– Давай паспорт, военный билет и трудовую книжку.
Ушам своим не веря, я положил на стол то, другое и третье.
Кадровик полистал документы, подумал еще, макнул ручку в чернильницу и написал в трудовой книжке: «Принят на работу в качестве путевого рабочего». На клочке бумаги сотворил записку: «Коменданту общежития тов. Зубковой. Предоставить одно мужское полкоместо».
Общежитием назывались те самые «телятники». Товарный вагон делился на две половины с тамбуром посередине. Справа и слева узкие клетушки, превращенные в купе с четырьмя полками, плитой, отапливаемой дровами, и полочкой у окна вместо стола. Одно такое купе занимали, естественно, четыре человека, каждый со всем своим имуществом, обычно помещавшимся в одном чемодане. Наши ИТР жили тоже в купе, но в пассажирских вагонах, там же находилась и контора ПМС.