355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Автопортрет: Роман моей жизни » Текст книги (страница 33)
Автопортрет: Роман моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:49

Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]

В заводском душе

Мои первые попытки написать чтото в прозе были настолько убогими, что я написанное тут же рвал и выкидывал. Но один текст не порвал и не выкинул. Это был рассказ в полторы машинописные страницы, впоследствии мною утерянный. Назывался непритязательно: «В заводском душе». Сюжет был простой и автобиографический: зимним днем два рабочих подростка, Витька и Колька, пошли в душ. Услышали шум воды на женской половине, нашли дырку в дощатой перегородке. Сначала один прильнул глазом, потом другой, затем стали смотреть поочередно, борясь за место у дырки. Там, куда они смотрели, стояла под душем молодая женщина. Подростки никогда еще не видели обнаженного женского тела, тем более тела такой красоты. Женщина не спеша покрывала себя мыльной пеной, смывала ее, и тогда вода струилась по всем выпуклостям и впадинам ее тела. Витька и Колька, отпихивая друг друга, восхищенно на нее смотрели. Когда она стала одеваться, сами быстро оделись и выскочили наружу, чтобы взглянуть, кто эта неземная красавица. И увидели электросварщицу Машу, конопатую, коротконогую и некрасивую, с которой они грубо всегда заигрывали и говорили ей разные скабрезности. Она была в брезентовой куртке, в брезентовых штанах, в байковой юбке поверх штанов и в подшитых коротких валенках. Витька шепотом выругался, но им обоим вдруг стало стыдно. И после этого они смотрели на Машу не так, как раньше, и грубых выражений при ней больше не допускали.

Камил Икрамов, которому я прочел этот рассказ, пришел в полный восторг и со свойственной ему щедростью на оценки объявил:

– Володька, ты гений!

После чего стал бегать по своим литературным знакомым с сообщением о том, что на его глазах родился большой, замечательный, великий… можете подставить любой самый лестный эпитет, его не смущал ни один. Я никогда не был слишком самоуверенным и в такой поддержке очень нуждался. Не только я. У Слуцкого есть стихи о том, что поэту нужны одобрения, как земле нужны удобрения. Знакомые Камила, зная о его способности увлекаться, принимали его восторги иронически:

– Что он, этот твой, как его, может быть, даже лучше Шолохова?

– Кого? – презрительно переспрашивал Камил. – Да кто он такой, этот ваш Шолохов? Да Шолохов мизинца его не стоит!

Камила спрашивали:

– Может, он лучше Хемингуэя?

Тогда в самой большой моде был Хемингуэй.

– Да ваш Хемингуэй по сравнению с ним – тьфу! – говорил Камил.

– А Фолкнер?

– А Фолкнер тем более!..

Камил разочарованно сетовал:

– Мне эти глупые люди надоели. Они живут в мире стереотипов и никогда не заметят свежего дарования, пока им не внушат, что оно действительно дарование. Мы должны показать твой рассказ какомунибудь большому писателю, который это оценит.

Но где взять большого писателя? Самым большим писателем из числа моих знакомых был Григорий Михайлович Левин. Я ему рассказ показал. Он ничего особенного в нем не нашел. И вдруг на стене нашего института появилась афиша, сообщавшая, что такогото числа состоится демонстрация фильма «Жестокость» по повести Павла Нилина. После сеанса выступят сам Нилин и режиссер фильма Владимир Скуйбин.

– Вот, – сказал Икрамов, – на ловца и зверь бежит. Большой зверь. Приходи в кино, потом мы подойдем к Нилину. Я, между прочим, с ним встречался. Он меня вряд ли помнит, но это неважно. Я покажу Нилину твой рассказ. Я уверен, что ему понравится. Он человек со вкусом.

– А Нилин большой писатель? – спросил я.

– Да ты что? Ты не читал «Жестокость»? Он замечательный писатель! Из ныне живущих, я думаю, самый крупный!

Я засомневался: как мы к нему подойдем?

– Подойдем, подойдем, – сказал Камил. – как-нибудь приблизимся…

Экзерсис

Прежде чем пойти смотреть фильм, я прочел «Жестокость» – повесть о чекистах, в начале 20х воюющих с лесными партизанами. Главный герой Венька Малышев – хороший чекист, он хочет не уничтожать бандитов, а открыть им глаза на советскую власть, народную, мужицкую, гуманную и справедливую. Начальник Веньки – плохой чекист, он считает, что враг есть враг, и в борьбе с ним допустимы любые приемы, включая самые подлые. Борьбу со своим начальником Венька проигрывает и кончает жизнь самоубийством. Повесть по тем временам считалась острой и была очень популярна. Институтский зал, где показывали фильм, был забит до отказа.

После фильма Нилину задали много вопросов, он долго на них отвечал, а мы с Икрамовым терпеливо ждали конца. Но вот на последний вопрос Нилин ответил, попрощался, двинулся к выходу, тут Икрамов его и перехватил:

– Павел Филиппович, я Камил Икрамов. Мы с вами недавно знакомились. А это мой товарищ Владимир Войнович. Он написал потрясающий рассказ, и я вас очень прошу прочесть его.

Нилин, в то время один из самых модных писателей, к которому с такими просьбами люди обращались нередко, слегка поморщился, но осторожно спросил, длинный ли рассказ. Камил сказал:

– Да всего полторы страницы.

– Ну, полторы страницы я прочту прямо сейчас. Только отойдите в сторонку, не стойте над душой.

Мы отошли, он прочел и махнул нам рукой. Мы подошли.

– Ну что ж, – сказал Нилин, – это написано неплохо, но ничего не стоит. Это литературное упражнение, экзерсис. Я такие тексты пишу каждый день, но никому не показываю.

Камил, только что говоривший с Нилиным почтительно, переменил тон:

– И это все, что вы хотите сказать молодому автору?

– Ну, а что еще? – Нилин развел руками.

Камил и вовсе посуровел.

– Павел Филиппович, я вам должен сказать, что вы упустили для себя честь открытия большого писателя.

Нилин растерялся и стал бормотать не очень внятно, что может ошибиться, но он так думает. Трудно судить по очень маленькому рассказу, но все-таки это именно упражнение, именно экзерсис…

Я, конечно, расстроился. Но в душе с оценкой Нилина согласился. Ну да, ну экзерсис, упражнение. Камил был разочарован больше меня. Мы оделись, вышли на улицу. Камил остановился и остановил меня:

– Слушай, Володька, ты не огорчайся. Подумаешь, кто такой Нилин? Говно! Просто говно – и все!

– Подожди, – сказал я, – ты же сам говорил, что Нилин – крупный писатель.

– Кто крупный писатель?! – возмутился Камил так искренне, как будто опровергал когото, а не самого себя. – Я говорил, что Нилин крупный писатель? Да он просто говно. Ты на него эпиграмму не знаешь? Слушай: «В мозгу у Павла Нилина всего одна извилина – и эта пересажена из жопы Пети Сажина». Разве на умного человека такие эпиграммы пишут?

Эпиграмма была злая и несправедливая. Нилин, в отличие от ныне забытого Сажина, был талантливым писателем и человеком очень неглупым. Впоследствии мы с ним на короткое время подружились. Когда я жил в переделкинском доме творчества, он, бывало, заходил за мной, и мы вместе гуляли. Нилин говорил, что работает каждый день, рукописями забиты целые шкафы. Но большинство своих текстов он считает именно упражнениями, которые печатать не обязательно. Вот он их и не печатает.

Потом мы долго не виделись. В 1974 году Нилин был приглашен на заседание бюро объединения прозы, готовившего мое исключение из Союза писателей. Он сказался больным и на заседание не явился. Через несколько дней я встретил его около поликлиники Литфонда. Тогда уже многие знакомые при встрече делали вид, что меня не замечают. Нилин заметил и сам ко мне подошел.

– Я знаю, что вам сейчас трудно, вам нужны деньги. Я готов одолжить. Вы их, конечно, никогда не отдадите, но рублей триста могу дать без отдачи. Дать и забыть…

Его предположение насчет моего отношения к денежным долгам было ошибочным. Одалживать я не любил, делал это несколько раз в жизни в самых крайних случаях, но, беря, всегда торопился вернуть при первой возможности. Другое дело, что в моей жизни началась полоса, когда я в своей платежеспособности не мог быть уверен. Но это было в 1974 году. А за шестнадцать лет до того…

Замысел

Я стоял на углу площади Разгуляй возле овощного магазина, где продавали капусту «провансаль». Я стоял, пил газированную воду без сиропа, пять копеек стакан, хотя мог бы позволить себе и с сиропом «крюшон» за сорок копеек. Мог бы, но не позволил, потому что, к сэкономленным тридцати пяти копейкам добавив гривенник, мог еще съесть пирожок с повидлом, и потому пил без сиропа. Вода эта накачивалась углекислым газом и превращалась в горьковатый пузырящийся колкий напиток. Газ поступал из стоячего баллона с резиновыми шлангами и проходил через сатуратор, нелепое сооружение на двух велосипедных колесах, ассоциативно вызывавшее ностальгию по временам бипланов, паровозов и немого кино.

Я пил газированную воду и краем уха вслушивался в разговор между газировщицей и другой какойто тетей, сочувственно внимавшей, цокавшей языком и восклицавшей время от времени «Да что ты!». Газировщица лет под сорок, упитанная, широкая в плечах и боках, сидела на маленькой табуретке, и зад сползал со всех сторон с табуретки, словно тесто за край квашни.

Газировщица говорила, а руки ее, пухлые, мокрые, красные, с короткими пальцами, ловко управлялись со всеми возложенными на них обязанностями: принимали мелочь, отсчитывали сдачу, обмывали стаканы на колесикефонтане, дававшем восходящие струи, отмеряли темнокрасный сироп из стеклянных цилиндриков с метками и затем открывали кран, откуда ударяла в стакан и шипела тугая струя.

Был жаркий день в середине лета, я стоял на углу площади Разгуляй, пил газированную воду и пассивно внимал разговору, вяло текшему мимо ушей.

– Ничего с ним поделать не могу, не слушается меня, паразит, и все. А что я могу ему сделать, если он здоровый, как слон. Четырнадцать лет, а уже ботинки, поверишь ли, сорок третий размер и малы. И все радости: школу пропускает, курит, пьет, дома то ночует, то нет. Уже два привода имеет. На той неделе участковый приходил, вы, говорит, Анна, если не примете мер, сына упустите. Упустите, говорит, сына упустите. В колонию попадет, а там уже все. Там его и воровать научат, и грабить, и убивать, да еще, за отсутствием женской ласки, в пидарасы заделают. О господи, сколько я ночей проплакала, сколько слез пролила, сколько глотку криком драла, а все без толку. Был бы отец, дал бы ему ремня, а от моего крика что пользы…

– А где отец? – спросила слушательница.

– На фронте погиб, – вздохнула газировщица, скидывая мелочь в тарелку. – Полковник был. Как в первый день войны ушел, так и с концами.

Я пил воду, краем равнодушного уха улавливал разговор, особо в него не вникая. Но, имея автоматическую привычку манипулировать простыми числами, отнял от пятидесяти восьми четырнадцать, отнял еще девять месяцев и получилось, что ну никак не мог юный злостный курильщик, хулиган и будущий педераст родиться от полковника, пропавшего в начале войны.

Ставя на место стакан, я посмотрел на газировщицу и подумал, что все она врет. Не было у нее никакого полковника и вообще никакого такого человека, которого можно называть мужем, а был ктонибудь торопливый из нижних чинов, который вступает со случайными дамами в связь по тому же солдатскому принципу: «наше дело не рожать»…

Имея за плечами какойникакой жизненный опыт, встречал я в процессе его приобретения разных людей, в том числе и таких вот горемык женского пола. Они никогда не достигали своей изначальной мечты о заботливом муже и благополучной семейной жизни, им перепали всего лишь случайные и торопливые радости соития гденибудь в сенях, в подъезде, на сеновалах, в кустах, в кукурузе, а то и просто посреди поля на колючей стерне, иногда и с последствиями в виде болезни или беременности. В колхозах, строительных общежитиях, при армейских кухнях видел я стареющих и неутешенных как бы вдов, они, не испытав реального счастья, придумывали себе легенды и жили выдуманным прошлым, как будто всамделишным. Всевсе плели они одну и ту же историю безумной любви и радостного замужества, которое кончилось с началом войны: его забрали, и он погиб, причем обязательно в чине полковника. Ниже нельзя, неинтересно, а выше фантазия не поднималась, да и кто же поверит?

Эти сказки рассказывали они, зазывая к себе голодных до женского тела солдат, которые если и приносили с собой бутылку водки, то и спасибо – месячное солдатское жалованье все на эту одну бутылку и уходило. Так что иные, прижимистые, и вовсе на посещение соглашались при известном условии: поставишь поллитра – приду.

В описываемый день я пил газировку на площади Разгуляй, ожидая автобуса номер 3, на котором намеревался достичь журнала «Юность» (Воровского, 52) и узнать, как там насчет стихов, оставленных две недели тому назад. Но, посмотрев на газировщицу и услышав ее рассказ, вдруг передумал и поспешил домой, вниз по Доброслободскому переулку, лелея в себе неожиданно родившийся замысел рассказа, которому сразу пришло название «Вдова полковника». Наконецто первый и, кажется, достойный внимания прозаический замысел. До того все попытки написать прозу не удавались. Мой жизненный опыт на замыслы никак не влиял, первый рассказ был о происшествии, неинтересно придуманном и случившемся в девятнадцатом веке почемуто в Гонолулу.

Не завершив гонолульский сюжет, я выкинул написанное на помойку, но мысли о прозе не оставлял. И вдруг эта газировщица и воображенный ею полковник…

Я нес свой неожиданный замысел вниз по Доброслободскому переулку, чувствуя, что сейчас непременно случится то, к чему я стремился, то есть будет написан рассказ, в самом деле рассказ, а не проба пера и не ученический лепет. Я шел торопливо, испытывая большое волнение, и, возможно, был похож на Архимеда, который, как нам рассказывал в ремесленном училище Сидор Петрович Кныш, с криком «Эврика!» бежал голый по улице.

Леха Лихов

Помимо Аркадия Колесникова, проживавшего с семьею за шифоньером, был у меня сосед, занимавший с женой и малолетней дочерью отдельную комнату, вход в которую был тоже через этот же тамбур. Мне казалось это невообразимой роскошью – иметь на семью всего лишь из трех человек целую отдельную комнату в двенадцать квадратных метров! Соседа звали Леха Лихов, был он законченный придурок, стрезва вел себя тихомирно, но, поглотивши некий объем алкоголя, выходил в тамбур с раскрытым перочинным ножом и без какой бы то ни было провокации подносил этот нож к моему лицу и, усмехаясь, спрашивал: «Ты вот это вот видел?» Я вот это вот видел, но не знал, как реагировать. Меня, к месту сказать, два раза в жизни, в двенадцать и четырнадцать лет, ровесники ножами пыряли и оба раза к пырянию приступали после вопроса. Первый спросил: «Хочешь, я тебе глаз выбью?», а другой: «Хочешь я тебя ножом ударю?» Оба раза я думал, что шутка, и ответил: «Хочу». И остались у меня два шрама и опыт, в результате которого я знал, что на подобные вопросы лучше не отвечать ничего. Подходя с ножом, Леха обычно на ногах уже елееле держался, я мог бы без риска сбить его с ног и скрутить. Но опасался, что другой раз начнет он действовать без вопроса. Поэтому с самого начала (хоть и бывало порою не по себе) я избрал своей тактикой полное нереагирование и настолько не реагировать привык, что писание на валенке под ножом стало уже как бы нормальным рабочим условием.

Я и сейчас реагировать бы не стал, но нужен был слушатель и нужен был просто немедленно.

– Слушай, Леха, – сказал я, – убери нож, я тебе свой рассказ прочту.

Леха от предложения так опешил, что даже стал часто и нервно икать, а потом ушел к себе в комнату, вернулся с двумя полстаканами водки, прилепился спиною к углу и приготовился слушать…

А я стал читать. О женщине, которую звали Нюра. У которой в начале войны пропал возлюбленный. Пропал и не писал ей писем. Тогда она стала писать сама себе от его имени. Вела эту переписку сама с собой и завершила с концом войны извещением о гибели вымышленного мужа. Дочитывая рассказ, я услышал какието странные звуки, поднял голову и увидел, что Леха Лихов плачет и хлюпает носом.

– Ты чего? – спросил я.

– Бабу жалко, – ответил Леха, утираясь кулаком. – Надо же, сама себе письма писала и сама же верила! А у нас, между прочим, тоже в деревне была одна, такая же чеканутая. Тоже письма себе писала, а потом портрет такой себе заказала. Двойной. Она вместе с мужем. Ну, то есть не с мужем, а с этим. Ну как будто бы с мужем. И на стенку повесила…

«Вот! – подумал я. – Вот как должен кончаться этот рассказ!»

Так и закончил.

Экзерсис и шедевр

– Гениально! – сказал Камил Икрамов

– Потрясающе, – оценил Лейбсон. И третий мой друг того времени поэт Женя Храмов тоже высоко оценил мое достижение.

Камил не просто оценил, а побежал с этим в журнал «Юность». Там какаято дама похвалила, но объявила, что вещь несамостоятельная, у Горького был рассказ с таким же сюжетом. Назывался «Болесь». Так звали девушку, которая тоже сама себе писала письма. Я расстроился. Опять меня подводит моя необразованность. Я Горького, конечно, читал. Но не всего. Читал бы всего, не написал бы этот рассказ. А если б не написал, может, и Чонкин бы не родился.

Камил рассказ Горького нашел, прочел, вывел заключение:

– Ерунда! У Горького экзерсис. А у тебя – шедевр!

Казахстанский миллиард!

В конце второго семестра нам, студентам МОПИ, объявили, что летние каникулы будут у нас трудовые. Нас отправят на целину бороться за казахстанский миллиард. Имелся в виду миллиард пудов зерна, который Казахстан якобы обещал засыпать в «закрома родины». Казахстан якобы обещал, а засыпать зерно в закрома должны были не якобы, а настоящие студенты со всего Советского Союза. Поездка формально считалась добровольной. По словам песни на слова Эдика Иодковского: «Партия сказала, комсомол ответил: «Есть!» Если верить тогдашним газетам, вся советская молодежь, а студенты в первую очередь, с комсомольскими путевками просто рвались на целину из романтических побуждений и страстного желания помочь Родине. На самом деле большинство никуда не рвалось, а вынуждено было ехать; уклонявшимся грозили разные наказания вплоть до исключения из института с немедленным забритием в солдаты (последнее меня, впрочем, не касалось). Настроившиеся на то, чтобы увильнуть от борьбы за миллиард, раздобывали медицинские справки или ссылались на особые жизненные обстоятельства. У меня реальным обстоятельством была беременная жена, и я рассчитывал во время каникул остаться в Москве и какимнибудь образом заработать денег.

На нашем курсе, кроме меня, отслуживших свой срок в армии было человека дватри, и среди них некто по фамилии Объедков. Однажды, сидя вместе с Объедковым в читальном зале, я сказал ему, что ехать на целину мне никак не хочется, и объяснил это вышеизложенным реальным обстоятельством. Кроме того, я обругал советскую пропаганду и умеренно всю советскую власть. Советская власть, сказал я Объедкову, создала бездарную колхозную систему, неспособную прокормить собственную страну. И теперь вот, развивал я свою мысль, они пытаются исправить положение прибавлением к рабскому труду колхозников рабского бесплатного труда студентов. Но эффект, уверял я Объедкова, будет все равно мизерный, потому что еще Маркс говорил, что рабский труд не может быть эффективным.

Объедков внимательно слушал, сочувственно кивал головой, а на ближайшем комсомольском собрании попросил слова, вышел, ознакомил собравшихся с моими незрелыми мыслями в собственном изложении и сказал, что таким, как я, не место в комсомоле и институте. Зал замер, но тут же выступила какаято неизвестная мне студентка. Она, не обсуждая моих незрелых мыслей, высказала свое незрелое мнение, что таким стукачам, как Объедков, не место среди нормальных не только студентов, но и просто людей, таким негодяям надо плевать в рожу и не подавать руки. Ее поддержала другая студентка. Поднялся невероятный гвалт. Студенты один за другим говорили, что Объедков – подлец, но тут же по предложению сидевшего в президиуме секретаря парткома подавляющим большинством голосов избрали подлеца секретарем факультетского комитета комсомола. Меня при этом оставили в покое, может быть, потому, что я все-таки согласился ехать на целину.

Согласился, кроме всего, в расчете на то, что там наберу материала для чегонибудь вроде рассказа, повести или романа.

В поисках сюжетов и героев

Тогда, летом 58го, я чувствовал, что должен написать рассказ или повесть, чтоб это было, с одной стороны, хорошо, а с другой стороны, «проходимо», насчет чего у меня возникали уже некоторые опасения. Мои взгляды тогда не очень сформировались. Они ни в коем случае не были антисоветскими, но и советскими их назвать можно было только с натяжкой. А ведь советская власть требовала безусловной любви к себе всех людей и писателей больше, чем коголибо. Для советского писателя любовь была даже чемто вроде профессиональной обязанности. Всякое литературное сочинение должно было соответствовать основным требованиям метода социалистического реализма. Можно было сколько угодно держать фигу в кармане, но все равно главных рецептов метода избегать не стоило. В центре должен быть «правильный», положительный герой, русский, желательно рабочий, комсомолец или коммунист, который хорошо воюет или работает, борется с бюрократизмом, казенщиной, равнодушием и другими «отдельными недостатками» и «пережитками прошлого в сознании людей» и в конце концов побеждает. Чтобы такое сочинение достигло не только печатного станка, но и внимания читателя, желательно было стандартного советского героя наделить какимито индивидуальными человеческими чертами, делавшими его не совсем «правильным». Тут честолюбивому литератору, особенно начинающему, нужно было балансировать между тем, что можно сказать, и тем, что хочется. А как достичь такого баланса?

Я внимательно следил за тем, что пишут молодые, уже напечатавшиеся и обратившие на себя внимание писатели. Самым заметным из молодых был тогда Анатолий Кузнецов, будущий невозвращенец. Его повесть «Продолжение легенды» огромными тиражами вышла сначала в журнале «Юность», потом в «Романгазете». Критики считали ее образцом «исповедальной прозы». Я читал и думал: вот как надо писать! Просто, достоверно и – «проходимо». Одно из главных требований соцреализма, чтобы в центре был положительный герой, с энтузиазмом строящий социализм, было соблюдено. И в то же время достоверность и доверительная интонация. Но о чем и как я могу написать? Не ощущая свою прошлую жизнь источником каких-то сюжетов, я решил поехать все-таки в Казахстан и набраться там новых впечатлений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю