Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
На какомто этапе мы узнали, что из студентов нашего института будет составлен отряд, который разобьют на бригады и распределят по разным колхозам. Начальницей отряда была назначена женщина лет пятидесяти, кандидат сельскохозяйственных наук, взятая почемуто из Тимирязевской академии, – своих, что ли, таких не хватало? А скорее всего, числилась она не только в Тимирязевке, но и на Лубянке. Она ходила во всем черном и сама была вся черная. Ее черные волосы пахли сапогами, потому что она, как мне сказали, подкрашивала их дегтем. Лицо было сплошь покрыто черными конопушками и потому казалось немытым. Ее имени и фамилии я уже не помню, но студенты сразу прозвали ее «Черная пропаганда», и это прозвище к ней крепко прилипло.
Задолго до поездки ктото чтото ей сказал про меня. Она заинтересовалась, стала меня искать и нашла в одной из пустых аудиторий, где я как раз, ползая по полу, раскладывал и клеил материалы своей газеты «Историк».
Она начала с комплиментов, которые в ее устах звучали фальшиво. При этом смотрела на меня маленькими мышиными черными глазками и умильно улыбалась. Губы улыбались, а глаза оставались недобрыми.
– Мне о вас рассказывали много хорошего. И о том, как вы учитесь и как делаете газету. Это очень хорошо, что вы делаете газету. Это очень нужное дело. Газета, как говорил Ленин, это не только коллективный пропагандист, но и коллективный организатор. Вы с этим согласны?
Я кивнул головой, потому что не соглашаться с Лениным было не принято.
– Возможно, мы и на целине тоже позаботимся о стенной печати. Надеюсь, вас можно будет привлечь?
Я сказал:
– Можно.
– Я слышала, вы и стихи пишете и даже печатались в «Правде». Хорошо бы вы описали в стихах, понимаете, героический труд наших студентов.
– Если он будет героическим, – уточнил я.
– Вы сомневаетесь, что он будет героическим? – Глазки ее еще больше сузились.
Сомневаться в этом, пожалуй, не стоило (так же, как не соглашаться с Лениным), и я сказал:
– Что вы! Что вы! Конечно, не сомневаюсь.
Она остановила на мне свой взгляд, долго о чемто думала и, думая, шевелила губами.
– Мне кажется, что, когда вы говорите, что не сомневаетесь, вы не всерьез говорите, а иронически.
– Что вы! Что вы! – возразил я энергично. – Как я могу иронизировать над святыми для всех нас понятиями?!
Она опять надолго задумалась. Видимо, придя к выводу, что ответа на свой вопрос, иронизирую я или нет, не получит, перешла собственно к цели своего визита.
– Так вот, хорошо… Хорошо бы, – сказала она, – написать о героическом труде наших студентов чтонибудь, понимаете, задорное, оптимистическое, такое, чтоб, понимаете, звало наших ребят на подвиг.
Тут я ее огорчил.
– О нет, – сказал я, – так писать, как вы говорите, я не умею. Я пишу стихи грустные.
– Грустные? – удивилась она. И сделала участливое лицо. – А почему грустные?
– Какие получаются.
– Я не понимаю, что значит, какие получаются. Если вы умеете писать стихи, то вы должны писать, какие нужно. Что значит грустные стихи? Отчего грустные? Разве наша жизнь дает основания для грусти? Вы посмотрите, какими темпами развивается наша страна, какое строительство идет по всей ее территории! Как выполняются пятилетние планы! Вы читали последнее выступление Никиты Сергеевича Хрущева?..
Она мне еще долго внушала мысль, что я должен писать стихи веселые, полные исторического оптимизма и уверенности в завтрашнем дне. В конце концов я с ней согласился, но огорошил ее еще одной новостью.
– И кроме того, – сказал я и посмотрел ей в глаза, – я стихи пишу только за деньги.
На самом деле это было вранье. Хотя я, бывало, получал в некоторых газетах мелкий гонорар, но это были исключения, а не правило. Тем не менее в каких-то ситуациях, когда мне не нравился заказчик, я объявлял, что стихи пишу только за деньги.
– Что?! – Она была потрясена услышанным. – Что вы сказали?!
– Поэтам за стихи обычно платят гонорар, – уточнил я, после чего она долго молчала, а потом сказала удивленно и с осуждением:
– А вы, оказывается, меркантильный.
– А вы, – спросил я, – разве бесплатно работаете?
На что она мне с презрением ответила:
– Я работаю, а не стишки сочиняю.
И вышла.
Видно, ее разочарование было так сильно, что она больше ко мне ни с какими предложениями не обращалась, и я отправился на целину в качестве рядового студента.
«Вышли в жизнь романтики…»Большинству студентов, ехавших на целину, телячьи вагоны были в новинку, а я в них наездился и в войну, и во время солдатчины. В нашем эшелоне только один вагон, головной, тот, что за паровозом, был пассажирский. В нем расположились начальники отрядов нескольких столичных институтов: авиационного, металлургического, автодорожного, литературного и нашего МОПИ.
Пассажирский вагон был ничем не украшен, а на наших телячьих, не отмытых от грязи и копоти, были натянуты кумачовые полотна с лозунгами вроде «Комсомольцы – беспокойные сердца» и «Даешь казахстанский миллиард!». Вагон моего исторического факультета был украшен цитатой из Маяковского: «Если тебе комсомолец имя, имя крепи делами своими!»
Мы ехали крепить его, как нам сказали, на два месяца (на самом деле получилось три с лишним), но провожавшие студентов родители вели себя так, будто провожали своих еще не повзрослевших детей на фронт. Дети старались держаться мужественно, как и полагалось будущим фронтовикам. По радио специально для отъезжающих передавали концерт. Какойто актер читал подходящие к случаю стихи Роберта Рождественского:
Вышли в жизнь романтики,
Ум у книг занявшие,
Кроме математики
Трудностей не знавшие…
Среди таких романтиков я был редким исключением.
В пути я время от времени перебегал из своего вагона к филологам – они мне были интереснее. Среди них оказались два начинающих литератора, один из которых, Олег Чухонцев, станет известным поэтом, а другой, Георгий Полонский, кинодраматургом, автором сценария фильма «Доживем до понедельника». Познакомился я и с другими будущими филологами.
Нина и ИринаСтанция Рузаевка до того была мне известна только тем, что именно здесь погиб под колесами поезда мой сослуживец Никандров. Но здесь и со мной случилось знаменательное событие совершенно другого рода. На этой станции у нас была долгая остановка с обедом, после которого мы с Чухонцевым, прогуливаясь по шпалам соседнего пути, встретили двух девушек, рыжую и блондинку, в байковых лыжных костюмах. Олег нас представил друг другу. О рыжей Нине (имя изменено) я был очень наслышан. Гордость института, круглая отличница, ленинская стипендиатка, автор научных работ, открывавших ей, бывшей уже на пятом курсе, прямую дорогу в аспирантуру. Второй была второкурсница Ирина Брауде, чье имя я слышал впервые. Но обе мою фамилию знали – читали стихи в «Народном учителе». Я сказал, что у меня есть коечто получше, и прочел стихотворение «В сельском клубе».
Девушки выслушали меня снисходительно. Нина странно усмехнулась и промолчала, а Ирина оценила одним словом: «Ничего».
Эта встреча стала началом двух сюжетов в моей жизни. Нина привлекла меня своей незаурядной ученостью, и мы с ней очень скоро вступили в странную связь, которую условно можно было назвать романом. А с Ириной завязались отношения платонические. Я был ею очарован и восхищен, но ни на что не рассчитывал и не мог себе представить, что она в конце концов станет моей женой, первым читателем всего мною написанного, и высшей оценкой моих текстов на всю жизнь будет ее одобрительное «ничего».
Мы с Ириной прожили сорок лет. Она умерла у меня на руках 4 января 2004 года и похоронена на Северном кладбище (Nordfriedhoff) города Мюнхена.
Гоголевские фамилииКонечным пунктом нашего путешествия оказалась Поповка, очень напомнившая мне хутор СевероВосточный на Ставрополье. Здесь это было одно из трех сел, входивших в колхоз имени Тельмана. Колхоз этот был не целинный, а образованный давнымдавно. В одном селе жили немцы, изгнанные из Поволжья в 1941 году (и потому имени Тельмана), в другом – чеченцы, сосланные в эти места тремя годами позже, а жителями Поповки были давние, еще с конца XIX века, украинские переселенцы с гоголевскими фамилиями. Там были: завскладом Тюлькин, завклубом Бородавка, бригадир Желтоножко, бригадир Сорока, парторг Пятница, председатель Жилин и тому подобное… В первой моей повести «Мы здесь живем» я не удержался, дал вымышленным персонажам реальные фамилии и боялся, как бы не произошло из этого неприятностей. Книжка моя до Поповки, наверное, не дошла, никакой реакции на нее от тамошних обитателей не последовало.
К нашему приезду ничего в Поповке приготовлено не было. Наши вещи свалили у колхозного клуба, а нам выдали по черному мешку и повели за деревню к скирде соломы. Набив мешки соломой, мы превратили их в матрасы. В главном клубном зале разложили матрасы вдоль стен и расположились вперемешку: мальчикидевочки.
Колхозники относились к нам с откровенным презрением. Насмехались над неловкостью, с которой городские ребята орудовали лопатами, вилами и граблями. Меня выделяли, потому что я эти инструменты давно и вполне освоил, а со всеми остальными себя вели, как с ничего не умеющими нахлебниками. Ребята и в самом деле мало чего умели, но все-таки нахлебниками были скорее сами колхозники. Студенты, живя в намного худших условиях, работали для колхоза тяжело, неэффективно, зато практически бесплатно.
Мелкое начальство при этом бдительно следило за нравственностью студентов. Оно было уверено, что в клубе каждую ночь происходят оргии, и считало своим правом и обязанностью такого безобразия не допускать. Время от времени бригадир, парторг или завклубом в сопровождении наших начальницпреподавательниц врывались в клуб с инспекцией, неожиданно включали свет и быстро скользили глазами по рядам спящих в надежде когонибудь застать врасплох.
На самом деле студенты и студентки почти все были невинны и застенчивы. Хоть и спали практически вплотную друг к другу, но спали в буквальном смысле. Хотя без вздохов и робких касаний, а у когото, может быть, и без ночных поллюций дело не обходилось.
Остаточная деформацияПервым делом, к которому нас по приезде приспособили, была заготовка силоса. Комбайны косили и сваливали в грузовики недозревшую кукурузу (стебли и листья). Груз доставлялся затем к месту на окраине Поповки, называвшемуся силосной ямой. На самом деле это была не яма, а куча, которая постепенно росла. На кучу въезжала очередная машина, и два студента, работая вилами, ее разгружали. Затем на кучу взбирался гусеничный трактор и, двигаясь впередназад, ее утрамбовывал. После чего разгружалась следующая машина. Разгружать силос оказалось куда тяжелее, чем это можно было представить. Кукурузные стебли, изорванные и измочаленные комбайном, перепутавшись, сцеплялись между собой так крепко, что выдирать их приходилось клочьями с большим усилием.
Работая на силосе, я подружился с шоферомчеченцем Тушой и вскоре стал охотно его заменять. Он лежал на полевом стане в тени вагончикабытовки, а я ездил к комбайну, затем к силосной куче и вместе с напарником мучился, ковыряя вилами силос. Но не зря говорят: лень – мать изобретательства. как-то, разгружая машину, я обратил внимание на валявшийся в кузове буксировочный трос. Я подумал, что если кукурузные стебли так сильно переплетены между собой, то стоит эту массу потянуть снизу, она вся сползет. В очередной раз, прежде чем подъехать к комбайну, я расстелил трос широкой петлей на дне кузова, а концы вывел за борт. Загрузился, поехал к силосной куче, поднялся на нее, подозвал тракториста. Тот зацепил концы троса, дернул – и стянул сразу весь груз.
Кончилось мучительное ковыряние вилами. Теперь мое дело было носиться к комбайну и обратно, а разгрузка занимала секунды. Производительность труда резко увеличилась. Студенты отдыхали, Туша тоже. Пока он лежал, количество оплачиваемых ему ходок быстро росло. И комбайны теперь не простаивали. Так мы работали деньдругой, вдруг, откуда ни возьмись, высокое начальство: секретарь райкома со свитой, председатель Жилин, парторг Пятница, бригадир Желтоножко, все в соломенных шляпах, и наша Черная пропаганда, в шляпе черного цвета. Приехали посмотреть, как трудятся студенты. Увидев, как разгружается очередная машина, секретарь спросил с любопытством:
– А шо це таке?
Председатель сказал:
– Вот, студент придумал, – и показал с гордостью на меня.
Я тоже несколько возгордился и приосанился, ожидая, что мне скажут чтото приятное.
– Гмм! Гмм! Гм! – произнес, обдумывая увиденное, секретарь. И снова обратился к председателю: – И шо ж вы, значит, усе принимаете, шо вам тут студенты придумают?
Председатель не оробел и стал защищать новый метод, объясняя его очевидной экономической выгодой.
– Та яка там выгода, – замахал руками секретарь, – ниякой тут выгоды немае. Ты подывысь, шо робытся. Трактор ото ж усю кучу разом стягуе, и рессоры разгинаются резко. Ты знаешь, шо такое остаточная деформация? Это кода шонибудь сгинаетсяразгинается, а потом перестает разгинаться. А шо до рессор, то они вовсе сломаются. Так шо это все, шо студент придумал, отставить!
Так было погублено мое изобретение, и мы вернулись к мучительному ковырянию силоса вилами…
Забота о моралиСоветская власть отличалась большой заботой о морали, которую как угодно мог толковать кто угодно и портить жизнь всем имевшим о предмете иные представления. Согласно советской морали нельзя было носить джинсы, пить кокаколу, любить джаз, танцевать твист или брейк. Власть высшая и на местах вводила ограничения на длину волос и ширину брюк. Длинноволосых, бывало, приводили в милицию и насильно стригли. Узкие брюки распарывали прямо на улице. Во флоте, наоборот, – распарывали широкие брюки. Известного детского писателя Геннадия Снегирева тащили в кутузку потому, что в своей красной рубахе он казался милиционерам одетым вызывающе.
Местные моралисты вводили дополнительные нормы и карательные меры. На юге летом женщинам запрещали ходить в сарафанах. Мужчинам в шортах. В шестьдесят какомто году я видел на керченском пляже объявление: «Находиться на пляже в плавках строго запрещено!» Имелось в виду, что в плавках купаться можно, но загорать разрешается только в длинных «семейных» трусах.
Еще по дороге на целину на свердловском вокзале Иру и Нину местные дружинники схватили за то, что они были, по мнению дружинников, неприлично одеты – в лыжных костюмах, но без юбок поверх шаровар. В милиции их стыдили, угрожали разными наказаниями, составили протокол. Пока девушки сидели в КПЗ, эшелон ушел. Потом наш медленный поезд они догоняли на скором. Но еще скорей догнала его «телега», требовавшая осудить девушек за аморальное поведение. И их осудили. На очередной остановке уже известная читателю Черная пропаганда вывела весь вагон наружу и объявила нарушительницам морали выговор с предупреждением, что если они не исправятся, то будут лишены комсомольских путевок и отправлены до срока в Москву. Они бы с удовольствием и вернулись, но быть лишенными путевок и возвращенными значило к тому же быть неизбежно исключенными из института.
В Поповке, селе, где мы «бились за казахстанский миллиард», у меня в самом начале случилось большое столкновение с маленьким самодуром. Дождливым днем, когда о работе не могло быть и речи, мы играли в «подкидного дурака», как вдруг вошел завклубом Бородавка. Увидел карты, пришел в ужас: какой разврат!
Не сомневаясь в своем праве применять к студентам воспитательные меры по своему усмотрению, схватил карты и пошел к выходу. Я его догнал и потребовал вернуть чужое. Он отказался. Я содрал с него кепку и сказал, что не отдам ее, пока он не вернет карты. Поднялся скандал. Дело было изображено так, что завклубом предотвратил развратные действия студентов, а я совершил хулиганский поступок. Пришла тихая, не уверенная в себе наша преподавательница Анна Федоровна. Просила отдать кепку. Я сказал, что отдам только в обмен на карты. Она пыталась оправдать Бородавку, говоря, что азартные игры в СССР запрещены. Я спросил, относится ли «подкидной» к азартным играм. Она ответила, что «подкидной» не относится, но в карты можно играть и на деньги. Я сказал, что на деньги можно играть даже в крестикинолики. Преподавательница была со мной согласна, но советовала быть благоразумным. Благоразумным я тогда не оказался (и позже был не всегда), и дело дошло до командовавшей нами из райцентра Атбасара Черной пропаганды, имя которой студенты сократили до аббревиатуры ЧП. ЧП распорядилась, чтобы я явился к ней, имея при себе комсомольскую путевку.
Опять ЧПНа попутной машине я добрался до Атбасара и пришел к ЧП в Дом колхозника. Поднялся на второй этаж, постучался в номер. Она приоткрыла дверь полуодетая. Хоть она и пыталась прикрыть щель собою, на столе посреди комнаты я заметил следы ночной попойки. Это меня обрадовало. Об атбасарских похождениях ЧП я коечто слышал и раньше, а теперь понял, что на ее обвинения надо отвечать, как позднее сформулировал известный политический деятель, асимметрично.
– Подождите меня в коридоре, я сейчас выйду, – сказала ЧП.
Я отошел в конец коридора и сел за столик дежурной, которой на месте не было. Через несколько минут вышла в коридор и ЧП. В обычном своем черном одеянии, но с белой шелковой косынкой, повязанной вокруг шеи. Я уступил ей место за столиком.
Она начала резко:
– Дайтека мне вашу путевку!
Я дал.
– Я ее изымаю, а вас отстраняю от работы. Отправляйтесь в Москву.
– На чем? – спросил я.
– На чем хотите.
– Но у меня нет ни билета, ни денег.
– А меня это не интересует.
– Как не интересует? Как я доеду до Москвы?
– А мне все равно. Идите пешком.
– Но чем я провинился?
– А вы не знаете?
– Не знаю.
– Тем, что ведете себя безобразно. Безнравственно. Аморально.
Она собиралась продолжить свою тираду, но я ее перебил:
– Вы платочек на шее поправьте, а то засос слишком виден.
– Что?! – оторопела она.
– Засос, – повторил я. – Синяк от поцелуя. Лилового цвета. И перегаром от вас несет, как из бочки. Надо мускатный орех жевать. Помогает.
Она растерялась и не знала, как на мои слова реагировать. Стала бормотать чтото вроде:
– Какой орех? Что вы говорите?
– Говорю, что вам насчет морали надо помалкивать, – сказал я и повысил голос: – Сама тут переспала со всем райкомом и райисполкомом, оргии устраивает…
Какойто человек в шляпе, выйдя из своего номера, приближался к нам.
– Тише! – прошептала она не то приказным, не то умоляющим тоном.
– А что – тише? Мне скрывать нечего.
Человек покосился на нас обоих и стал спускаться по лестнице.
ЧП, не глядя на меня, бормотала чтото невнятное. А я, продолжая наступление, пообещал ей то, чем угрожал когда-то кадровичке на стройке: что приеду в Москву, напишу заявление ректору. И в «Правду» напишу фельетон.
– Вы же знаете, – сказал я, – что я в «Правде» печатаюсь.
Последние слова были, конечно, блефом, но при слове «Правда» она полностью капитулировала и заулыбалась фальшиво.
– Ну, что вы? Ну, при чем тут «Правда»? Ну, ладно, ну, недоразумение, но мы можем сами, между собой… Вот возьмите, – она протянула путевку. – И давайте не будем ссориться.
Я согласился не ссориться при условии, что Бородавка отдаст карты и не будет по ночам проверять, не залез ли ктонибудь к комунибудь под одеяло.
Она все условия приняла, в результате чего Бородавка на другой день принес карты и получил в обмен свою кепку.
Превышение скорости и полномочийКстати, вспомнился еще один случай, когда мне удалось асимметрично наказать самодура. Это было лет через двадцать после конфликта с ЧП. Мы с женой и маленькой дочкой возвращались с юга в Москву. Я уже считался диссидентом и состоял в конфликте не с одним человеком, а со всем государством, что делало мое положение, мягко сказать, уязвимым. Некоторые из друзей предостерегали меня от езды на машине, потому что «они», то есть КГБ, легко могли устроить аварию и таким образом наконец избавиться от меня. На что я отвечал, что избавиться (например, в результате падения кирпича с крыши) можно и без машины, а с машиной как раз будет выглядеть слишком подозрительно. Так что ездить я продолжал, хотя меня заботили мои водительские права. Они были устаревшего образца, сильно потрепаны и с двумя дырками в существовавшем тогда талоне предупреждений. В этом талоне в случае нарушения водителем правил движения милиционеры прокалывали дырки и писали число, когда это сделано. С двумя проколами еще можно было ездить, а при третьем права изымались. Все гаишники, видя мои права и дважды пробитый талон, норовили их изъять, говоря, что они уже никуда не годятся, но я знал, что, если их у меня отнимут, других уже не дадут. Одну дырку я попытался аннулировать, исправив написанную под ней дату, но слишком неаккуратно, и боялся, что это будет замечено очередным милиционером.
Итак, я ехал с юга с почти липовыми правами и к тому же с неожиданно разрушившимся в дороге подшипником левого заднего колеса. Между Харьковом и Белгородом была, как всегда, многокилометровая пробка. Дорожные знаки разрешали ехать со скоростью до 70 километров в час, но у нас получалось не больше двадцати. Встречные машины мигали фарами, предупреждая, что впереди милицейская засада. Я на эти сигналы долго не реагировал, а потом Кому-то мигнул: мол, спасибо, понял. И тут же увидел милиционера, который, двигаясь на «Москвиче» во встречном потоке, показал мне кулак. Я на это не ответил. Через минуту увидел тот же «Москвич» уже за собой. Милиционер меня остановил и потребовал права. Я попросил его предъявить документы. Он предъявил и, взяв мой талон, достал компостер.
– Подождите, – попытался я его остановить, – это за что же вы хотите мне сделать дырку?
– За превышение скорости, – сказал он, нагло ухмыляясь.
Я возмутился и перешел на «ты».
– Послушай, ты видишь сам, что здесь все машины елееле ползут, и я тоже полз елееле. Значит, ты меня хочешь наказать не за скорость, а за то, что я мигнул фарами, но в этом нет нарушения. Учти, я этого так не оставлю, я тебя тоже накажу.
– Вот и попробуйте, – сказал он и с удовольствием продырявил мой несчастный талон.
Теперь изъятие прав при встрече со следующим милиционером было мне обеспечено.
Желание ответить на обиду во мне бывает недолгим. Но тогда, по пути в Москву, я не давал себе остыть, думая: как же мне его наказать? Написать жалобу, что я не превышал скорость? Мне никто не поверит. И я подумал: он меня наказал по ложному обвинению, пусть и сам получит примерно то же.
Я написал в ГАИ Харьковской области кляузу, где представил себя как старого журналиста и автомобилиста, который много колесил по стране, много писал о работниках нашей советской милиции (ни одной строчки), честных, внимательных, вежливых организаторах дорожного движения. Но такого, как лейтенант Горобец, встретил впервые. И описал облик: грубый, неопрятный, форменный пиджак в жирных пятнах, пуговица оторвана, пистолет на животе, изо рта разит перегаром…
Я никогда не позволял себе возводить напраслину даже на самых неприятных мне людей, но здесь я пришиб несчастного Горобца (горобец – поукраински воробей) его же оружием. Я знал, что на военное или милицейское начальство такие характеристики действуют сильнее, чем если бы я сказал, что милиционер вымогал взятку. Через какое-то время из Харьковской автоинспекции пришел официальный ответ, в котором было сказано, что письмо мое разобрано. Лейтенанту Горобцу объявлен выговор, с личным составом ГАИ Харьковской области проводится воспитательная работа.
На другой день меня вызвали повесткой в Московскую городскую ГАИ, где по письму из Харькова дырку аннулировали, о чем на моем талоне была сделана соответствующая запись.
А круглая печать скрыла все мои исправления и подчистки.