Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"
Автор книги: Владимир Войнович
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]
1963 год ознаменовался для меня тремя важными событиями. Публикацией в «Новом мире» двух рассказов, выходом первой книги, маленькой и искалеченной цензурой, и началом романа с женщиной, в которую я до того пять лет был влюблен, как мне казалось, безнадежно и с которой после того прожил сорок лет до самой ее кончины…
И еще отнесу к важным событиям знакомство с человеком, с которым наши судьбы впоследствии тесно переплелись, – с Виктором Некрасовым, в то время знаменитым автором повести «В окопах Сталинграда», самой, как тогда считалось, правдивой книги о войне. Строго говоря, первое знакомство с Виктором Платоновичем, Викой, произошло раньше, но было мимолетным. как-то мы с Сацем вошли в редакцию и встретили в коридоре моложавого человека с тонкими усиками, похожего на французского актера Тати. Сац представил меня ему, он покивал головой, и мы разошлись. Когда я вступал в писательский Союз, одним из трех моих рекомендателей был Некрасов, который, как выяснилось впоследствии, повесть мою не читал и читать не собирался, рекомендацию за него написал Сац, а он ее только подмахнул. В этой бумаге после перечисления моих совсем еще скромных литературных заслуг было сказано, что мое пребывание в Союзе писателей будет полезно самому Союзу, так как у меня есть большой опыт практической работы. Какой именно работы, было непонятно, я потом Саца язвительно спрашивал, как, по его мнению, мой опыт может понадобиться Союзу писателей? Может быть, меня попросят подремонтировать мебель или сменить водопроводные краны? Впрочем, текст рекомендации не имел никакого значения, важна была подпись под ней: Некрасов. Тогда он, лауреат Сталинской премии, был все еще в фаворе.
Второе и настоящее мое знакомство с Некрасовым состоялось уже после публикации «Хочу быть честным» и «Расстояния в полкилометра» в Малеевском доме творчества, куда мы приехали втроем: Камил Икрамов со своей женой Ирой и я. Наша тесная и долгая дружба втроем привела к тому, что между Ирой и мной возникла любовная связь и в конце концов увенчалась браком. В столовой за ужином мы встретили компанию: Некрасова с мамой Зинаидой Николаевной и лучших друзей Виктора Платоновича – киносценариста Семена (Симу) Лунгина, его жену Лилю и их сынаподростка Павлика, теперь знаменитого режиссера. Они тихо и скромно ужинали в углу.
О Некрасове в те дни много писали в газетах и говорили в литературных кругах. Сначала на одном из упоминавшихся мною идеологических сборищ его обругал Хрущев за поддержку фильма Марлена Хуциева «Мне двадцать лет». Потом начальству не понравились напечатанные в «Новом мире» его путевые заметки «По обе стороны океана», где он без обязательной по советским правилам критики описал Италию и Америку. Результатом начальственного недовольства стал напечатанный, если не ошибаюсь, в «Известиях» и написанный хрущевским зятем Аджубеем фельетон «Турист с тросточкой», где говорилось, что записки Некрасова смахивают на плакат, рекламирующий западную жизнь.
Некрасов и раньше был одним из самых любимых и уважаемых, прежде всего за честность, писателей, теперь же внимание к нему стало еще большим. Литераторы, сидевшие в столовой Дома творчества в Малеевке, бросали на него почтительные взгляды, но не все решались приблизиться. Камил Икрамов приблизился. В отличие от меня он был человеком нестеснительным и любившим при случае знакомиться со знаменитостями. Иногда при этом он использовал мое имя, но терял присущее ему чувство юмора. Вскоре после того как Владимир Тендряков положительно отозвался в печати о моей повести «Мы здесь живем», Икрамов, встретив его в ресторане Дома литераторов, подошел, представился моим другом, сказал ему, каким горячим поклонником его он является. Они подружились. Щедрый на комплименты Икрамов превозносил Тендрякова, считал его талант родственным толстовскому, и чем выше ценил Тендрякова, тем больше гордился близостью к нему. К месту и не к месту пробрасывал: «Мой друг Тендряков». А после того как они вместе написали пьесу, стал говорить: «Мой друг и соавтор Тендряков». Я, считая, что очень обязан Тендрякову, поддержавшему меня в начале пути, попросил Камила представить ему и меня. Он вдруг напыжился:
– Владимир Федорович очень занятой человек, и я не уверен, что он сможет тебя принять.
Было время, когда Камил не признавал никого из современных писателей, кроме меня, еще не печатавшегося, теперь же, сблизившись с Тендряковым и как бы извиняясь, объяснял мне свое отношение к нам обоим: «Ты знаешь, Тендряк писатель нисколько не хуже тебя. Но он – толстовской школы, а ты чеховской».
Теперь в Малеевке Икрамов не упустил случая познакомиться с Некрасовым. Подбежал к столу, за которым сидел мэтр, представился:
– Камил Икрамов, друг Володи Войновича, которому вы недавно дали рекомендацию.
Некрасов поинтересовался: а где сам друг? Тут подошел и я.
Виктор Платонович, по первой встрече меня не запомнивший, вскочил, жал руку, обнимал, поздравлял в пределах нормативной лексики, поскольку был еще трезв и при маме, при которой всегда вел себя как благовоспитанный джентльмен. Спросил, где я поселился, и обещал после ужина меня навестить. Не знаю, где он так быстро напился, но после ужина ввалился ко мне уже сильно «принявши» и совсем другим человеком. Причем пришел не один, а с двумя приятелями.
Честность и километражОдним из них был Герой Советского Союза Марк Лазаревич Галлай, летчикиспытатель, учитель первых космонавтов, автор автобиографических рассказов, за которые был принят в Союз писателей. Вторым оказался неказистый, как мне помнится, человек невысокого роста и тоже хлебнувший лишнего, про которого мне было сказано, что он первый заместитель Туполева и сам выдающийся авиаконструктор Леонид Львович Кербер. Некрасов снова стал меня поздравлять, но теперь уже в выражениях, где самым приличным было слово «уср… ся» (прошу у читателя прощения, но из песни слово не выкинешь).
– Володька! – восклицал он. – Я прочел твои рассказы и просто уср…ся!
– Я тоже прочел, – вставил свое слово Кербер.
– И тоже уср… ся, – добавил за него Некрасов.
– Мне, – сказал Кербер, – очень понравился ваш рассказ «Честность» и второй… не помню, как называется.
– «Расстояние в полкилометра», – подсказал я.
– Если первый рассказ, – сострил Икрамов, – называть «Честность», то второй можно переименовать в «Километраж»…
В застолье Кербер и Галлай вспоминали разные случаи из жизни, например, как перегоняли из Казани в Москву первый экземпляр бомбардировщика «Ту4», содранного у американцев с легендарной летающей крепости «Б29». Самолет, в котором летели они, сказал Кербер, можно было бы назвать летающей сауной. Воздух в кабине из-за неполадок с регулировкой отопления нагрелся до таких высоких температур, что всему экипажу пришлось лететь раздетыми до трусов. Через некоторое время Кербер начал приставать к Ире и, не встретив понимания, стал шептать мне, что он женщин видит насквозь и уж эта, конечно, может все и со всеми. Несмотря на его заслуги в области самолетостроения и на то, что он сколькото лет провел в заключении, мне хотелось дать ему по голове. Вскоре, однако, все, кроме Некрасова, ушли. Мы продолжили наше занятие. Вика продолжал меня хвалить, речь его была чем дальше, тем менее связной и содержала главное утверждение (с употреблением неконвертируемого глагола), что я с советской властью расправился самым решительным образом:
– Володька, ты советскую власть уе… л, и я тоже ее е…л!
Мы пили почти до утра. Некрасов без конца повторял, что он, и я, и мы вместе делали с советской властью и что впредь будем с ней делать.
Так состоялось мое знакомство с этим необыкновенным человеком, переросшее в многолетнюю дружбу. Если судить о Некрасове только по первой встрече, что можно было бы о нем сказать, кроме того, что это ужасный пьяница и матерщинник? Конечно, он был и тем, и другим. Любил выпить, иногда чересчур, а моей дочери, знавшей его в раннем детстве, запомнился как дядя, который выпил мамины духи. Выпивши, со вкусом выражался длинно и вычурно, особенно когда старался шокировать обожавших его пожилых дам. При всем при том он был действительно одним из лучших советских писателей и очень добрым, честным и скромным человеком. До того, как посвятить себя литературе, он начинал свою карьеру как актер, архитектор и художник. Одно время все газетные киоски в Москве были его конструкции. Чистый и благородный в прямом смысле этого слова – по происхождению и поведению, он был способен на большее, чем то, чего на самом деле достиг. когда-то, будучи уже сильно в возрасте, он опубликовал рассказы, написанные в молодости, и по ним видно, что талант его оказался раскрытым далеко не полностью.
Помешали многие обстоятельства, включая войну, а потом травлю, которой он подвергся перед эмиграцией, и саму эмиграцию. А еще не дало ему полнее раскрыться то, что относился он к своему дару легкомысленно, работу охотно прекращал для общения с друзьями, которых у него было много. В дружбе, надо признать, был не всегда разборчив, отчего и набивались ему в друзья собутыльники, которых влекли к нему тщеславие и корысть. Они быстро покинули его, когда дружить с ним стало небезопасно, а один из них, Виктор Конецкий, повидавшись с ним в Париже, написал об этой встрече довольно гнусный отчет.
Даже Вова стал писателем!После того как меня обругали Ильичев и газеты, я попал в опалу, но она была еще очень мягкой, бархатной по сравнению с тем, что ожидало меня впереди. Ну закрыли киносценарий, ну не допустили к постановке пьесу. В издательстве «Советский писатель» у меня готовился сборник, в состав которого входили повесть «Мы здесь живем» и несколько рассказов. Хлопоты мои по спасению сборника были разнообразными, но результатом их стала пустая трата времени и нервов. Директором издательства был тогда Николай Васильевич Лесючевский, тупой, ничего не смысливший в литературе бюрократ и доносчик. В 30е годы он был тайным экспертом НКВД, то есть оценивал литературные достоинства текстов арестованных писателей, среди которых были такие известные, как Николай Заболоцкий, Павел Васильев, Борис Корнилов. Говорили, что его рецензия на стихи Бориса Корнилова заканчивалась соображением, заимствованным из обвинительной речи Вышинского, что таких писателей «надо расстреливать, как бешеных собак». Впрочем, эту фразу приписывали и критику Владимиру Ермилову.
Лесючевский, когда я с трудом добился у него приема, мне сказал, что рассказы мои идейно порочны, партией осуждены и потому опубликованы быть не могут. В конце концов у меня вышла маленькая книжка, состоявшая из одной повести – «Мы здесь живем». Она оказалась гораздо тоньше, чем я ожидал, и стоила 14 копеек. Книжку я охотно раздаривал всем, кому не лень, разослал близким родственникам. Родители были за меня очень рады, сестра отца тетя Аня сказала, что в моих способностях она никогда не сомневалась, а другая тетя – Галя, которая в меня долго не верила, попеняла сыну Юре, работавшему слесарем:
– Ты видишь, даже Вова стал писателем, а куда ты смотришь?!
Неравнобедренный треугольникИстория наших отношений – Камила Икрамова, Ирины и меня – достойна не торопливого рассказа в мемуарах, а полноценного романа с напряженным сюжетом. Замысел такого романа я, кстати, долго держал в уме и даже написал несколько страниц, но дальше так и не продвинулся.
Когда я узнал, что Ира и Камил собираются жениться, это известие оказалось для меня не очень ожиданным. До того я знал, что Ира относится к Камилу критически, и даже иронически. Я потратил много сил, чтобы убедить ее, что он гораздо лучше, чем она думает, и в этой пропаганде достиг гораздо большего, чем ожидал. Собственным успехом я был шокирован. При нашей разнице в шесть лет я себя считал для нее слишком старым, но Камил был на пять лет старше меня. Позже я встречал вполне благополучные пары с разницей в возрасте двадцать, тридцать, а то и сорок лет. Тогда же одиннадцатилетний разрыв казался мне чрезмерным, и я Ире об этом сказал. И даже в качестве компромиссного варианта предложил ей себя. Довольно неуклюже объяснился в любви. Она мне ответила, что меня тоже любит, но, естественно, только как друга, а не только как друга любит Камила.
В 1960 году они поженились, и я был их свидетелем в ЗАГСе. Я смирился с решением Иры, и мы продолжили нашу дружбу втроем. Этому способствовала географическая близость: я жил на Новопереведеновской улице, а Камил переехал с Большой Ордынки в Гавриков переулок (у метро «Красносельская»), и туда к нему переехала молодая жена. От меня до них было пять минут ходьбы через железнодорожный мост. Дружили так – теснее не бывает. Как только выдавалось свободное время, я бежал к ним. Читал им обоим все новое, что написал. Выслушивал восторги Икрамова и Ирино «ничего». Просиживал у них по многу часов с раннего вечера до поздней ночи, а то и до раннего утра. Я дружил с ними обоими и с каждым поврозь. Мы с Икрамовым вместе бывали так часто, что это некоторых людей наводило на определенные мысли. Однажды мои родители приехали в Москву, и я их познакомил с Камилом. Он стал моей маме воодушевленно рассказывать, какой я замечательный писатель. А мама в этом все еще сомневалась. Потом сказала жене Григория Левина Инне Миронер:
– Я не знаю, за что этот Камил так его хвалит. Мне кажется, это не совсем нормально.
На что Инна отреагировала:
– Да, вам тоже кажется?
Мама передала мне этот разговор и спросила в ужасе: «Ты понимаешь, что она подумала?»
Вдвоем с Ирой я тоже появлялся нередко, и это в других людях вызывало подозрения примерно того же рода.
Моя влюбленность в Иру не была тайной ни для нее, ни для Камила. Я смотрел на нее такими глазами, какими смотрят только влюбленные. Я писал любовные стихи, которые формально ей не посвящал и не называл ее, но и она, и он знали, что это о ней. Если наши отношения изложить в романной форме, то получилась бы любовнопсихологическая драма с элементами трагедии. Мы с Камилом, правда, были большими друзьями, и как бы наши отношения ни повернулись, я всегда помнил (или почти всегда), что общение с ним для меня значило очень много. Надеюсь, и для него общение со мной было небесполезным. Но дружба двух мужчин или двух женщин между собой (я не имею в виду отношения сексуальные) чем теснее, тем подвергается большему испытанию. Часто бескорыстная расположенность одной половины к другой через какое-то время омрачается почти неизбежно возникающим духом соперничества, завистью к успеху и, конечно, ревностью. Камил знал, что я влюблен в Иру, и понимал, кому посвящал я свои любовные опусы, это его никак не настораживало, а только тешило его честолюбие. Мое самолюбие при этом он не очень щадил и хвастался, иногда в смешной форме: «Ах, Володька, как она меня любит!» Или: «Вы были бы лучшей парой, я знаю, но что делать, Володька, она любит меня!» И еще так: «Мне перед ней неудобно, но у меня к ней такого же чувства нет!»
Вообще он был человек добрый и в целом относился к Ирине хорошо, но время от времени ни с того ни с сего хамил ей при мне, и это тоже был вид хвастовства. Этим он как бы говорил: она меня так любит, что будет покорно терпеть от меня любые обидные слова. Бывало, мы обсуждали с ним в ее присутствии какуюто литературную тему, и она присоединялась к разговору. Был случай, когда в подобной ситуации Камил резко ее оборвал:
– А ты помолчи! Наш разговор идет на слишком для тебя высоком уровне.
Высказался грубо и несправедливо. Ира была умным человеком с тонким вкусом и вполне соответствовала любому уровню.
Я не знаю, сознательно он так поступал или нет, но фактически он испытывал Ирину верность и мою стойкость, оставляя ее надолго со мной. Когда они были вместе, я почти все вечера проводил с ними. Когда он уезжал в командировку (а уезжал он все чаще), я каждый вечер бывал у нее или вместе с ней где-то еще. Мы, нисколько не скрываясь ни от кого, включая Камила, вдвоем ходили по гостям и в рестораны, ездили за город, на пляж, и в таком времяпрепровождении уже был намек на то, что между нами возможно чтото еще.
Я специально никак ее не обольщал, но замечал, что и она проникается ко мне чувством, которого раньше не было. Она интересовалась моими отношениями с другими женщинами и, как я заметил, проявляет к мои рассказам неравнодушное любопытство и даже как будто ревнует.
Возжелать жену ближнегоЕсть распространенная точка зрения, согласно которой спать с чужой женой можно (а в некоторых случаях чуть ли не похвально), но с женой друга ни в коем случае нельзя. Блюстители такой морали ссылаются при этом на библейскую заповедь: не возжелай жены ближнего своего. На самом деле это мораль сомнительная. Если уж судить себя строго по Библии, то ближний – любой человек, а жена ближнего – любая замужняя женщина. Ведь если допустить, что с женой друга спать нельзя, а с другими можно, значит, и воровство может быть допустимо с теми же ограничениями?
Я вовсе не считал свое поведение моральным, но оправдывал себя тем, что с женой друга у меня не интрижка, а большая любовь, за которую я готов ответить (и ответил потом) всей своей жизнью. Кроме того, и дружба наша с Икрамовым к тому времени дала сильную трещину.
Я дождался того, что меня стали печатать и хвалить печатно и устно. Некоторые лестные для меня высказывания я, естественно, доносил до Камила. Надеясь, что и он порадуется за меня. Но он не радовался, а ревновал. Особенно к Твардовскому. Наши отношения стало осложнять и то обстоятельство, что он, еще недавно считавший себя вообще не писателем, вдруг от этой своей самооценки отказался и взялся писать свою первую книгу «Караваны уходят, пути остаются». Тут же перестал быть самокритичным и потерял интерес ко мне. Написав очередной текст, я с ним, если он казался мне удачным, бежал к Камилу, разворачивал перед ним свои листки, надеялся, как прежде, услышать ласкающие слух слова, но он, не проявляя к принесенному ни малейшего интереса, останавливал меня и начинал с выражением читать свое. И ждал от меня примерно таких же похвал, которыми награждал меня. Я не мог его так хвалить, потому что я вообще не такой восторженный человек, но можно сказать прямо, что и поводов для восторга, в общемто, не было. Книга про караваны оказалась неталантливой, неинтересной, похожей на множество ей подобных об установлении советской власти в Средней Азии. Поэтому я если и поощрял его, то вполне сдержанно. Иногда делал замечания, которые ему не нравились. Мы расходились оба недовольные друг другом. Я начал замечать, что слишком часто его раздражаю. Он стал придираться ко мне иногда на пустом месте. И тексты мои уже не хвалил, а ругал. Раскритиковал в пух и прах мою песню «Рулатэ». Мелодию этой старой студенческой песни привез из Финляндии Оскар Фельцман. С русской непрофессиональной подтекстовкой, из которой я запомнил только две строчки: «Жизнь коротка, как рубашка ребенка, больше не скажешь о ней ничего». Я написал совершенно новый текст, и он мне казался удачным (кажется и сейчас). У Камила о нем было другое мнение.
– Что за глупость ты пишешь? – выговаривал он мне очень сердито. – Что значит «в жизни всему уделяется место»? Чему уделяется?
– Читай внимательно текст, – отвечал я. – Там сказано: «Всему уделяется».
– Разве ты не чувствуешь, что так сказать нельзя?
– Не чувствую.
– А эта строчка: «Если к другому уходит невеста, еще неизвестно, кому повезло». Что это значит?
– Это значит, что ты намеренно перевираешь текст. Если написать «еще неизвестно», то из-за лишнего слога нарушится размер, а у меня написано «то неизвестно»…
В данном случае его неудовольствие, как я думаю, имело не только вкусовую причину.
Ему, возможно, пришло на ум, что под ушедшей к другому невестой я имею в виду Иру, а другой, к которому она ушла, это он.
Возможно, инстинктивно он стал искать мне замену. И нашел Тендрякова.
Тендряков тогда сам был еще сравнительно молодой, но уже очень известный писатель. Слава пришла к нему сразу после рассказа «Ухабы». Подружившись с Тендряковым, Камил старался как можно чаще бывать у него. Я по Камилу не скучал, но страдал оттого, что не видел Иру, искал встречи с ней без него, и она стремилась к тому же. Вот тогдато мы и переступили черту, не представляя себе, какие сложные переживания ждут нас впереди.
Камил часто уезжал в командировку в Ташкент, и чем дальше, тем более долгими были эти командировки. Там он встречался с первым секретарем компартии Узбекистана. Сначала это был Мухитдинов, а потом Шараф Рашидов, писавший к тому же большие романы, над которыми Камил вдали от автора иронизировал. Рашидов благоволил к нему и дважды помог Камилу улучшить его жилищные условия.
Когда Камил уезжал, приходил я с цветами, шоколадом или с бутылкой. Иногда мы с Ирой куда-то ходили. Другой раз сидели просто так.
Однажды вечером мы сидели, выпивали, закусывали. И создалась подходящая атмосфера для объяснения, которое уже нельзя было никак обминуть.
– Ты помнишь, я сделал тебе предложение? – спросил я ее. – Ты никогда не жалела, что не приняла его?
Она смутилась и покраснела.
– Можно я тебе не буду отвечать на твой вопрос?
– Я хотел бы, чтобы ты на него ответила.
– Разве ты не понял, что я уже ответила? – опять покраснела она.
А когда я с помощью рук попытался развить тему, она сопротивлялась слабо, но попросила, чтобы это случилось не здесь и не сейчас. А когда? – спросил я. И сам ответил: завтра.
На следующий день мы встретились на перроне электрички казанского направления. Был зябкий день 13 марта. Вид у нее был растерянный и несчастный. Она сказала:
– Давай остановимся. Давай не поедем.
Я понимал, что мы совершаем чтото ужасное, но…
На больших самолетах режим взлета состоит из нескольких этапов. Во время разгона один из летчиков следит за указателем скорости и объявляет вслух величины: «восемьдесят километров, сто, сто двадцать, сто пятьдесят, сто восемьдесят… рубеж!» До того как произнесено последнее слово, можно еще, если чтото случилось, попробовать прекратить взлет. Сбросить газ, нажать на все тормоза. После того как произнесено слово «рубеж», надо продолжать взлет в любом случае. Или взлететь, или разбиться.
Я сказал:
– Мы с тобой уже не сможем остановиться.
На Западе, а теперь, может быть, и в России для кратких любовных встреч есть, например, мотели. В Советском Союзе эту проблему помогали решать друзья, которым подходили строки из стихотворения Слуцкого «У меня была комната с отдельным входом. Я был холост и жил один».
На станции Удельная в хлипкой деревянной хибаре без телефона жил мой коллега по работе на радио старый журналист Илья Абрамович Любанский. Он, точно по Слуцкому, был холост и жил один. Выйдя на пенсию, носился с гениальной, по его мнению, идеей. где-то он вычитал, что если скрестить пшеницу с люпином, то съедобный гибрид даст невероятные урожаи и навсегда решит продовольственную проблему, которую советская власть за все годы своего существования никак не могла решить. Слово «люпинизация» он произносил с восторженным блеском в глазах, как, наверное, когда-то воспевал электрификацию. Он был рад моему с Ирой неожиданному приходу и поначалу воспринял его как желание еще раз выслушать его мнение о люпинизации всей страны. Он закатил нам длинную лекцию и долго не замечал моего нетерпеливого ерзания и усердных подмигиваний. Часа через полтора все-таки мне удалось его выпроводить…








