412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Автопортрет: Роман моей жизни » Текст книги (страница 42)
Автопортрет: Роман моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:49

Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]

Игорь Сац

Сац прожил интереснейшую жизнь. В «Новом мире» его не любили и даже поговаривали то, чего я повторять не буду. Но вот то, что я знаю. В молодости он был подающим большие надежды пианистом, потом каким-то образом (может быть, был ранен) повредил руку. Играть больше не мог. Был адъютантом у Щорса. Сколько ему могло быть лет? Пятнадцатьшестнадцать? Потом числился литературным секретарем Луначарского. Во время войны служил в польской армии Людовой, при генерале Берлинге. Зная несколько языков, был разведчиком, подслушивал телефонные разговоры немцев. У него были густые, кустистые черные брови и совершенно белые, немного с желтизной, волосы. В общественном транспорте молодые люди проявляли готовность уступить ему место, но он этим не пользовался. В метро всегда стоял, выпятив грудь, всем своим видом показывая, что предлагать ему сесть бесполезно.

О своих военных подвигах никогда не рассказывал, но однажды, сильно подвыпив, вытащил ящик из письменного стола и вывалил на стол груду орденов, и когда я спросил: «Это все ваши?» – он застенчиво захихикал.

В своих воспоминаниях «Бодался теленок с дубом» Солженицын назвал Саца «мутнопьяным». Сац и правда пил немало (и я вместе с ним).

Он был один из немногих моих знакомых, кто решался ездить со мной, трезвым и пьяным, на мотоцикле, что приводило в ужас Твардовского. Сац был вдвое старше меня, но пил наравне, пил столько, сколько я, достигнув его возраста, выпить не мог. Году в 62 м он получил отдельную квартиру на проспекте Вернадского, мы с ним поехали туда. Мебель новой квартиры состояла из одной табуретки. Сац застелил табуретку газетой, нарезал хлеб, лук и колбасу, и мы с ним вдвоем, сидя на полу, выпили на равных четыре бутылки водки. После чего поехали на мотоцикле. Сац сидел сзади, держа перед собою портфель, и вид у него был величественный. На какомто перекрестке нас остановил милиционер и попросил меня показать документы. Я полез в карман.

– Володя, – строго спросил Сац, – вы чтонибудь нарушили?

Он со своим портфелем выглядел так, как если бы ехал на персональной «Чайке». Милиционер заволновался и решил меня защитить от начальственного гнева.

– Нетнет, – поспешно сказал милиционер, – он ничего не нарушил. Я только проверю документы.

Протягивая ему свои права, я, естественно, старался дышать не в его сторону.

Милиционер запаха не учуял (или сделал вид, что не учуял). Вернул мне права, откозырял, и мы поехали дальше. Кстати замечу, милиционеры тогда не все брали взятки и были более милостивы. Я однажды ехал ночью на «Запорожце» и на Кутузовском проспекте был остановлен гаишником. Я ехал из ресторана, и милиционер это сразу унюхал. «Выпил?» – спросил он. Я признался: «Выпил». «Сколько?» – «Грамм двести». – «А куда едешь?» – «В Фили». – «А доедешь?» – «Раз досюда доехал, то, наверное, и дальше доеду», – сказал я. «Ну, езжай, – разрешил он, возвращая права, – только осторожно».

Хочу быть честным

Кроме Саца и Аси Берзер нашлись у меня еще два сторонника среди членов редколлегии. Первый – Евгений Николаевич Герасимов, которого, несмотря на преклонные годы, все звали Женей. В качестве поклонника он обнаружился так. Подавленный полным неприятием моей повести в «Новом мире», пришел я в ЦДЛ, встретил там изрядно подвыпившего Женю (а он всегда был подвыпивши, то просто, то изрядно, и сам мне говорил, что имеет дневную норму две бутылки водки), и он неожиданно стал мне объясняться в любви, говорить, как высоко ценит мое дарование. «Как же высоко, – спросил я, – когда вы не хотите печатать мою повесть!» – «Я не хочу?! – искренне возмутился он. – Это они, – Женя понизил голос до шепота, словно говорил о политической власти, – они не хотят. А я хочу. Я тебя вообще считаю надеждой нашей литературы», – добавил он и почемуто заплакал.

На другой день он позвонил мне рано утром и сказал, что желает немедленно видеть меня в редакции. Утром он был трезвый и говорил на «вы». «Я хочу бороться за вашу повесть, но давайте назовем ее рассказом, чтобы было два рассказа, и переименуем. Как? Давайте назовем просто: «Хочу быть честным». Тогда они будут считать это рассказом о частном случае. Какойто чудак хочет быть честным, но на основы нашего строя не посягает и, больше того, хочет, чтобы советская власть была даже лучше, чем она есть».

Я спорить не стал. Для меня обозначение жанра большого значения не имело, а название… Оно мне не показалось достаточно «проходным», и даже наоборот, но… Я согласился изменить название и с сожалением убрал эпиграф, потому что теперь он не подходил.

Тем не менее повесть не печатают. Твардовский попрежнему относится к ней плохо, другие члены редколлегии – Закс, Лакшин, Кондратович – тоже, но и не отказывают. Появился Дементьев, большой, грузный, в старомодных очках, похожий на разночинца.

Про него говорили, что во времена космополитизма в Ленинграде он отличался особым рвением, но я его таким не знал и с трудом мог таким представить. В солженицынском «Теленке» Александр Григорьевич изображен злобным большевистским комиссаром, приставленным к Твардовскому. Не знаю, может, он поначалу и был приставлен, но если даже и так, то впоследствии играл другую роль. Он был, кажется, единственным членом редколлегии, имевшим собственное мнение, но отстаивал его не всегда прямо, а применяя разнообразные дипломатические уловки. Твардовский его уважал за самостоятельность и ученость. И закрывал глаза на то, что в периоды его отсутствия (по причине, например, запоя) Дементьев брал управление на себя и решал спорные вопросы посвоему – печатал, бывало, вещи, не пропущенные главным редактором, а того потом убеждал, что автор много работал над рукописью и кардинально ее улучшил.

Мне Дементьев явно симпатизировал и, по крайней мере, дважды печатал меня, преодолев сопротивление Твардовского. При этом делал много тактических ходов, терпеливо выжидал подходящий момент и меня уговаривал набраться терпения. «Подождите, подождите», – говорил он, и я ждал. С «Хочу быть честным» и «Расстоянием в полкилометра» я ждал целый год. Время от времени рассказы ставили в план, но тут присылал рукопись ктонибудь из маститых (Эренбург – мемуары, Панова – пьесу), и меня опять выкидывали из очереди. Я нервничал. Меня уже убедили, что «Хочу быть честным» – вещь слабая, я готов был от нее отказаться, но мне очень важно было выйти к читателю с «Расстоянием в полкилометра».

Я сдал редакции этот рассказ в декабре 1961 года. А в ноябре следующего года вышел «Один день Ивана Денисовича» Солженицына, что стало ни с чем не сравнимой сенсацией. Солженицына читали, обсуждали, спорили. Очень многие утверждали, что с его появлением все в литературе изменилось и уже никто не сможет писать так, как раньше. Именно поэтому я опасался, что мой рассказ воспримут как написанный после и, может быть, даже под влиянием Солженицына, и никто не поверит, что во время написания рассказа я имени «Солженицын» и слыхом еще не слыхал.

Дуэт в космосе

Упоминавшийся мною выше полет космонавтов Николаева и Поповича с исполнением ими дуэтом «14 минут до старта» состоялся в августе 1962го. Что тут началось! Издательства, журналы и газеты наперебой предлагали мне издать сборник, подборку или отдельные стихотворения. Нас с Оскаром Фельцманом выдвинули на Ленинскую премию, и наше сочинение конкурировало с песней «Бухенвальдский набат».

Меня стали безудержно хвалить в печати и за мою прозу. Петрусь Бровка, белорусский государственный поэт, посвятил в «Литературке» большой панегирик повести «Мы здесь живем». Мария Прилежаева, приближенная к начальству сочинительница детских рассказов о Ленине, долго меня вызванивала и приглашала к себе. В конце концов я посетил ее в ее квартире в высотном доме на Котельнической набережной. Она угощала меня чаем с овсяным печеньем и возмущалась, что я до сих пор еще не член Союза писателей. Вместе с ней за меня ратовал известный в то время прозаик Николай Атаров. Меня тут же стали продвигать неведомые мне силы, и в сентябре я получил заветную книжечку члена Союза писателей с подписью Константина Федина.

Твардовского мой успех не оставил равнодушным. «Как? Это правда ваша песня? Вы ее написали?» Я отмахивался, стесняясь и текста, и вообще того, что писал песни. Говорил, что писал их просто так, по служебной необходимости. Твардовский возмущался моим несерьезным отношением к серьезному делу. Он был уверен, что сам ничего «просто так» не писал. Он сердился, но тут же предложил напечатать в ближайшем номере подборку моих стихов. Я сказал: «Ни за что!» Он спросил: «Почему?» – «Я вам однажды давал свои стихи». – «Вы – мне? А это вы были? Да, помню… Ну, с тех пор прошли годы. Может быть, вы выросли. Может быть, я ошибся». Критики его постоянно ругали за то, что он печатает плохие стихи. «Ну, так что? Дадите? Нет? Но почему?» – «Потому, что вы напечатаете стихи и будете считать, что свой долг передо мной выполнили. А я хочу, чтобы читатели знали мою прозу».

Не помню, что он мне ответил, но два рассказа увидели свет в февральском номере журнала 1963 года, вышедшем в марте.

Стрельба в спину Советской армии

Но перед этим я получил щелчок с неожиданной стороны. После дуэтного исполнения моей песни в космосе и одобрения песни Хрущевым редакции газет и журналов наперебой обращались ко мне с просьбой дать им мои стихи. Я сам к стихам своим в то время остыл, большую часть выбросил, остальные печатать не хотел, но газете «Московский комсомолец» сделал исключение в виде двух старых стихотворений.

Раньше, когда мне это было очень нужно, их не печатали. Теперь, когда мне это было нужно не очень, их взяли охотно.

И разразился скандал. Стихи попали на глаза министру обороны СССР Маршалу Советского Союза Малиновскому, который, по слухам, сам пописывал немножко стишки. То ли в душе его взыграла ревность поэта к поэту, то ли еще чего, но он взбеленился, поехал в Главное политическое управление Советской армии и Военноморского флота и заседавшим там маршалам, генералам и адмиралам, как мне говорили, прочел мои стихи вслух. После чего высказался весьма зловеще:

– Эти стихи, – сказал он, – стреляют в спину Советской армии.

Надо же! Такова была советская система. Министру обороны сверхдержавы нечего было делать, как читать стихи и реагировать на них.

Министр не успел сказать – в «Красной звезде» появилась реплика. Газета возмущалась, как могла другая газета напечатать такую пошлость. И в качестве примера привела последнюю строфу (самую лучшую), которая как раз, видимо, больше всего и стреляла в спину Советской армии:

 
Над селом притихшим ночь стояла…
Ничего не зная про устав,
Целовали девушки устало
У плетней женатый комсостав.
 

Через два года мне удалось этим же стихотворением еще несколько раз пострелять в чувствительную спину Советской армии, но об этом – в своем месте.

Особое течение в прозе

Затравленный новомирской редколлегией, я сам уверовал, что «Хочу быть честным» рассказ неудачный. Огорчался, что он был в журнале поставлен первым. Читатели, думал я, увидят, что чепуха, журнал откинут и не заметят «Расстояния в полкилометра». Мне было так стыдно, что я боялся показаться на людях. Но позвонил Феликс Светов и похвалил. Еще ктото одобрительно отозвался. Была не была, я решил выбраться в ЦДЛ. Первым человеком, кого встретил по дороге в ресторан, был Борис Абрамович Слуцкий. «Только что прочел ваши рассказы, – сказал он. – Первый очень хороший. Правдивый, умный, добрый, с юмором. И второй рассказ… – он подумал. – И второй тоже хороший».

Рассказы имели несомненный и однозначный успех. Меня хвалили при встречах, по телефону и в письмах. Со мной захотели познакомиться Гроссман, Эренбург, Симонов, Маршак, Каверин, Ромм, Райзман, а Иван Пырьев опять прислал восторженную телеграмму.

Большинство из этих людей говорили о «Хочу быть честным» и только некоторые упоминали при этом «Расстояние в полкилометра». Я получил через «Новый мир» массу читательских писем – все до единого хвалебные.

А Лакшин еще до выхода второй книжки журнала в том же дневнике записал: «8.II.63. Думал о том, что за последние полгодагод сформировалось и выявилось особое течение в прозе: А. Яшин, В. Некрасов, В. Войнович, Е. Дорош – сочинения в чемто друг другу близкие – и, конечно, Солженицын, стоящий впереди всех, но близкий этому роду литературы».

Смеляковский вертолет

В конце 50х – начале 60х партией, как говорилось, «был взят курс на омоложение литературы». Журналы охотились за новыми талантами, вскоре ими стали пополняться ряды Союза писателей.

28 сентября 1962 года в составе группы «молодых и подающих надежды» был принят в этот Союз и я. За два дня до того мне исполнилось 30 лет. На фоне тогдашнего состава писательской организации я действительно был очень молод, но некоторые новобранцы были еще моложе. Анатолий Гладилин, будучи на три года моложе меня, еще раньше стал членом СП, Белла Ахмадулина, получившая членский билет в один день со мной, – на пять лет моложе. Принимали нас без лишних формальностей и даже с некоторой помпой. Заседание приемной комиссии вел ее председатель Ярослав Смеляков. Присутствовал первый секретарь Московского отделения СП Степан Щипачев. Смеляков объявил, что, поскольку речь идет о писателях не только молодых, но и ярких, комиссия отходит от обычных формальностей и проводит не тайное, как всегда, а открытое голосование. И мы все прошли «единогласно».

Дня через два после этого со мной случился маленький странный казус. Я шел в ЦДЛ и в дверях столкнулся со Смеляковым. Естественно, я остановился, чтобы пропустить его, намного старшего по возрасту, знаменитого, уважаемого, жертву сталинских репрессий. И он остановился и сделал приглашающий жест:

– Проходите!

Я сказал:

– Ну что вы, Ярослав Васильевич! Вы проходите!

– Проходите, проходите! – настаивал он сердито. – Вы же знаменитый поэт, а я говно.

Пожав плечами, я вошел.

Через какое-то время, оказавшись со Смеляковым в ЦДЛ за одним столиком, я его спросил, что значило его нападение на меня. Перейдя на прозу, я вообще не считал себя поэтом, никакой фанаберией не отличался, а к нему относился с большим уважением. На мой вопрос он не смог мне ничего ответить, благодушно махнул рукой, мол, ладно, забудем.

Заодно вспомнилась еще одна выходка Смелякова. Поэт Виктор Урин решил стать путешественником и проехал на своем автомобиле от Владивостока до Москвы. После чего решил расширить свои возможности и написал в Союз писателей заявление, чтобы ему помогли купить для его путешествий вертолет. В то время частный летательный аппарат не мог иметь ни один человек в Советском Союзе. Смеляков, бывший в то время председателем бюро объединения поэтов, на заявлении Урина написал резолюцию: «Вставь себе пропеллер в жопу и летай».

Давление лучше нормального

Для меня началась новая полоса. Сегодня звание члена одного из нескольких Союзов писателей немногого стоит, но тогда его можно было, пожалуй, приравнять к генеральскому. Писатели, академики, кинорежиссеры были из наиболее уважаемых членов советского общества, небожителями, достойными восхищения и зависти. Членский билет СП давал многие привилегии, и главной из них было право не ходить на службу, а самому распоряжаться своим временем. Если обладатель билета не стеснялся им пользоваться, он легко мог получить дефицитный товар в магазине или номер в гостинице, где для простых людей никогда не хватало мест. Члену СП было легче улучшить свои квартирные условия и при этом требовать прибавления к общепринятой норме – девять квадратных метров на человека – дополнительные двадцать в виде отдельной комнаты как рабочего кабинета. (Хотя чаще всего это было по анекдоту: «Съестьто он съест, да кто ж ему даст?») Писатели имели свой клуб с хорошим рестораном (ЦДЛ), свои дома творчества в дачных местностях, а также у Черного и Балтийского морей, куда можно было поехать за умеренную плату, а если попросить, и бесплатно. Причем хоть с женой, хоть с любовницей (в отличие от других советских гостиниц или санаториев, здесь штамп в паспорте не проверяли). В поликлинике Литфонда врачи заботились о своих пациентах чуть ли не как о членах Политбюро. Каждый год проводилась обязательная диспансеризация с обходом всех врачей. Для пожилых литераторов прикрепленность к такой поликлинике была, конечно, важной привилегией, а мне, молодому, забота, которая там проявлялась, казалась странной и чрезмерной. Еще недавно, в армии, я очень не любил обращаться к врачам, потому что любую жалобу они воспринимали с сомнением и глядели на тебя подозрительно – уж не симулянт ли. А здесь – не успели принять в СП, как предложили обойти всех врачей, которые внимательно выслушивали, выстукивали и просвечивали. У меня возникало желание уклониться от очередного осмотра, но стоило подать заявление на путевку в Дом творчества, и тут уж избежать диспансеризации было нельзя: Литфонд, выдающий путевки, требовал справки из своей же поликлиники. Так что всем писателям раз в год приходилось проходить осмотр.

Во время первой диспансеризации доктор Райский проверил у меня давление и был полностью удовлетворен.

– У вас давление, – сказал он, – очень хорошее, лучше нормального.

Я спросил, что значит лучше.

– Это значит, – объяснил доктор, – что оно у вас немного понижено. Это просто замечательно. Значит, в пожилом возрасте давление будет не слишком повышенным. Вы умеренный гипотоник. Я, между прочим, тоже. Значит, мы с вами будем долго жить.

Через неделю я должен был опять явиться к нему.

– Мне к доктору Райскому, – сказал я в регистратуре.

– Доктор Райский, – ответили мне, – позавчера умер.

Сравнение не в пользу

Вступив в Союз писателей, я был очень горд, потому что писательское звание ценил и уважал больше всего на свете. Писатель, по моему мнению, есть волшебник, который создает нечто, никому другому недоступное. Почти всем профессиям можно научиться и при известных способностях достичь в них определенных высот, и почти во всех профессиях даже высшие специалисты не столь уникальны, как в писательстве. Во всех странах есть десятки замечательных врачей, скажем, кардиохирургов или онкологов. Есть много выдающихся врачей, физиков, химиков, кого угодно, писателей же выдающихся, живущих в одно и то же время, хватит пальцев одной руки, чтобы сосчитать.

Когда же я познакомился с конкретной писательской средой, я удивился. Там я встретил нескольких человек, стоявших в моем представлении высоко по интеллекту, таланту, душевным и нравственным качествам, какие не попадались мне в предыдущей жизни. Но в целом писательская среда поразила меня, когда я увидел, сколько в ней глупости, ханжества, лицемерия, пошлости, непомерных амбиций, бахвальства, холуйства, интриг, злобы и зависти. Как эти люди, стоит только начальству указать на одного из них и дать команду «фас», тут же кидаются со злобным рычанием рвать своего коллегу на части, независимо от того, виноват он в чемто или нет. По первой команде тут же сфабрикуют любое дело, предадут, обвинят коллегу в любом преступлении, сами себя легко возбудят до звериной свирепости и, если разрешить, сами жертву свою расстреляют.

Та среда, в которой мне приходилось существовать до того – крестьяне, солдаты, рабочие, учителя и прочие мелкие служащие, – хотя там разные люди попадались, а в целом была умнее, честнее и нравственней.

Обыкновенный экзистенциалист

Недалеко от аэропорта «Шереметьево» есть одноименный поселок. Там когда-то были скромные одноэтажные дачи, принадлежавшие «Литературной газете» и выделявшиеся ее сотрудникам во временное пользование. На одной из этих дач в начале шестидесятых годов жили Световы. Их соседями были Булат Окуджава и его первая жена Галя, поэт Владимир Корнилов с женой – тоже Галей, Бенедикт Сарнов с женой Славой (полное имя), Инна Борисова, тогда известный, уважаемый критик, темноволосая, с большими серыми глазами. В нее, красивую, талантливую и умную, влюблялись многие тогдашние молодые и не очень молодые писатели: Борис Балтер, назвавший Инкой героиню своей повести «До свидания, мальчики», Владимир Максимов. Влюбившись, ухаживал за ней и я. В порядке ухаживания возил ее вместе с кошкой на мотоцикле в Москву и обратно.

Я был еще практически неизвестен широкой публике, но узким кругом обитателей Шереметьевки был достаточно высоко оценен, считался талантливым, но необразованным и неинтеллектуальным. Про меня говорили, что я пишу животом, то есть практически природным талантом без участия головы, и я носителям такого мнения немного подыгрывал. Галя Корнилова, кандидат наук, специалист по французской литературе, считалась, наоборот, очень образованной и интеллектуальной. как-то на лыжной прогулке она стала мне рассказывать, что пишет работу об одном французском писателе румынского происхождения…

– Об Ионеско? – спросил я.

Она удивилась:

– Ты знаешь, кто такой Эжен Ионеско?

– Конечно. «Носороги», «Лысая певица», «Куда его вынести».

И я стал ей пересказывать содержание названных вещей.

Галя была потрясена моей эрудицией и переменила свое мнение обо мне как о малообразованном человеке. Дело в том, что к тому времени Ионеско в Советском Союзе был запрещенным и непечатаемым писателем, и это имя знали очень немногие, в числе которых оказался и я. Я, естественно, скрыл от нее, что источником моих знаний о французском классике была большая передача Бибиси, которую я слышал за несколько дней до нашего разговора. Передача произвела на меня впечатление, хотя Ионеско должен был быть мне чужд. Я стремился к реалистическому изображению абсурда жизни «как она есть», а направление, избранное Ионеско, было совсем другим. Но он мне понравился в пересказе и потом еще больше после прочтения. В отличие, например, от Беккета, чью знаменитую пьесу «В ожидании Годо» я несколько раз мучил, до конца не прочел и в театре смотрел без интереса. После разговора об Ионеско Галя настолько изменила свое мнение обо мне и моей эрудиции, что уже не удивилась, когда через некоторое время я после встречи с ЖаномПолем Сартром на ее вопрос, что он собой представляет, пожал плечами:

– Обыкновенный экзистенциалист.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю