444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Автопортрет: Роман моей жизни » Текст книги (страница 37)
Автопортрет: Роман моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:49

Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 39 страниц]

«Вы нам поможете, мы вам поможем»

– Вот видите, – сказал мой провожатый, гордясь тем, как хорошо он знает переулки старой Москвы. – все-таки не заблудились.

В просторном кабинете за большим, но скромным столом сидел человек небольшого роста в сером костюме. Он подал мне руку, назвал себя по имениотчеству, предложил стул и сразу спросил:

– Владимир Николаевич, как вы думаете о себе, вы советский человек?

У меня отлегло от сердца. Если они еще не решили, советский я или нет, значит, может, и расстреляют не сразу. Я горячо заверил его, что я, конечно, советский.

– Правильно, – с облегчением согласился он, – я в этом не сомневался. Вы советский человек, и вы нам должны помочь. Вы нам поможете, мы вам поможем, а вы поможете нам, и мы вам поможем, – он потер руки и, предвкушая удовольствие, уставился на меня. – Рассказывайте.

– Что рассказывать?

– Расскажите, что знаете.

– Я ничего не знаю.

– Ну, Владимир Николаевич, – заулыбался хозяин кабинета и переглянулся с тем, который меня привел, сидевшим в углу. – Ну чтото же вы знаете!

– Чтото, может быть, знаю, – согласился я, – но не знаю, что именно вас интересует.

– Владимир Николаевич, – всплеснул он руками в некотором вроде бы даже отчаянии. – Ну, вы же советский человек?

– Конечно, советский, но не понимаю, чего вы от меня хотите.

– Хорошо, – сказал он. – Расскажите, где вы бываете, с кем общаетесь.

Я сказал, что ни с кем не общаюсь и нигде не бываю.

– Как же, как же, как же, – встрепенулся тот, который меня привел. – Вы же были на художественной выставке и там смотрели абстрактные картины.

Ах, вот оно что! Хотя выставка была совершенно официальная, но как советский человек я должен был понимать, что на абстрактные картины лучше все-таки не смотреть. А если и смотреть, то без удовольствия. Я без удовольствия и смотрел. То есть они мне не понравились. О чем я и сообщил своим собеседникам.

– Да, такие картины советскому человеку не могут понравиться, – глубокомысленно заметил старший. – А что вы думаете о Пастернаке?

Несмотря на то что последние месяцы бушевал скандал вокруг присуждения Пастернаку Нобелевской премии за роман «Доктор Живаго» и все газеты писали об этом с негодованием, я сказал, что о Пастернаке ничего не думаю. Что было чистой правдой: читать Пастернака и думать о нем (не слишком много) я стал гораздо позже, а в то время из всех живущих советских поэтов я попрежнему выделял Симонова и Твардовского, о чем опять-таки собеседникам охотно поведал. Это совпадало с их представлениями о здоровом вкусе нормального советского человека, но они все же были чемто недовольны. Старший вроде бы случайно обронил, а потом стал все чаще повторять фразу: «Ну, смотрите, а то пеняйте на себя».

В какойто момент он вдруг прервал разговор и выскочил из кабинета. То ли в уборную, то ли посоветоваться с начальством. Как только он исчез, младший подошел к его столу, взял деревянную линейку, вернулся на свое место и, держа линейку наподобие пистолета, стал целиться в меня, загадочно ухмыляясь, но без слов.

Вернулся старший – и опять началось: «Вы нам поможете, мы вам поможем, а если вы нам не поможете, пеняйте на себя». И опять ничего конкретного.

– Ну, хорошо, – переменил он тему разговора, – а с кем вы дружите?

– Я ни с кем не дружу.

– А Чухонцев и Полонский?

– С Чухонцевым и Полонским, – сказал я, – мы вместе учимся, вместе ездили на целину, пишем стихи, ну и общаемся.

– А о чем разговариваете?

– О стихах.

– А еще о чем?

– Больше ни о чем.

– Как это больше ни о чем? – Старший все чаще повышал на меня голос. – И даже о девушках не разговариваете?!

– Нет, не разговариваем. – Я стал все больше злиться и чем больше злился, тем меньше боялся.

– Ну, хорошо, – сказал старший, – оставим девушек. Но ведь о политике вы разговариваете?

– Не разговариваем.

– Как это вы не разговариваете? – оторопел старший. – Вас что же, политика не интересует?

– Не интересует, – отрезал я.

– Как же это?! Вы советский человек, а политика вас не интересует?!

– А вот так, – я заводился все больше. – Я советский человек, а политика меня не интересует.

Старший задумался. Переглянулся с младшим. Потом сказал:

– Ну, хорошо, девушки вас не интересуют, политика не интересует. А какие у вас отношения с иностранцами?

Тут я совсем вышел из себя:

– Да какие иностранцы?! Что вы глупости мелете?!

– Как же, как же, как же, – закудахтал из угла молодой. – А израильский дипломат?!

Ах, вот они о чем!

Сионистская пропаганда

как-то, проходя с Чухонцевым по Кузнецкому Мосту, мы зашли в книжный магазин, и Олег обнаружил, что там продают сборник стихов Аврама Гонтаря.

– Кто это? – спросил я.

– Ты не знаешь? Очень хороший еврейский поэт. Надо купить.

Мы стали в очередь в кассу и выбили чеки. Но когда подошли с чеками к прилавку, оказалось, что сборник уже распродан: шустрый кучерявый гражданин перед нами взял последние четыре экземпляра.

Услышав наш разговор с продавщицей, кучерявый немедленно обернулся и сказал, что, если мы интересуемся Гонтарем, он нам с удовольствием подарит по экземпляру. Мы отказывались, он пристал, впятером (с ним были двое маленьких и тоже кучерявых мальчишек) мы вышли на улицу. Книжки мы у него взяли, но он тут же приступил к Чухонцеву с вопросом, зачем СССР проводит антисемитскую политику. Чухонцев замялся, я ринулся ему на помощь, сказав, что никакой такой политики СССР не проводит. Кучерявый возразил, что как секретарь израильского посольства он знает, что говорит (к слову, Гонтарь был одним из проходивших по делу Еврейского антифашистского комитета, после войны объявленного «гнездом мирового сионизма»).

Полностью меня игнорируя, кучерявый продолжал наседать на Чухонцева, стыдил за то, что он не знает еврейского языка и еврейской культуры. Я на это заметил, что Чухонцев не еврей, а для чистокровно русского человека он знает еврейскую культуру достаточно. Кучерявый, принимая меня, может быть, за комиссара, приставленного к Чухонцеву, поворачивался ко мне спиной, продолжал распекать Олега за то, что тот не признается в своем еврействе. Маленькие сыновья дипломата тащили его за руки, он в конце концов сдался, сел в свою машину и уехал. На том наше знакомство и закончилось. Обо всем этом я сообщил старшему кагэбэшнику, ехидно прибавив:

– А зачем вы спрашиваете? Вы же подслушивали и сами все знаете.

– Почему это вы думаете, что мы подслушивали? – донеслось из угла.

– Откуда же вы знаете про наш разговор с этим израильтянином, если не подслушивали?

– Ну, ладно, – сказал старший раздраженно. – Откуда знаем, оттуда знаем. А вот почему вы сами тогда к нам не пришли?

– А почему я должен к вам приходить?

– Как это почему? – в который раз удивился он. – Вы же советский человек?

– Да, – сказал я гордо, – советский. Но я не думал, что если кого встретил, то немедленно должен к вам бежать.

– Как же вы не думали?! Вы же видите, что это провокационная сионистская пропаганда!.. Ну да, вы же политикой не интересуетесь. Вы интересуетесь только стихами…

«Завтра задрожат на фонарях»

Он опять помолчал и задал вопрос, от моего ответа на который, как потом я понял, зависел результат нашего разговора:

– А какие у вас в «Роднике» стихи читают?

– Где? – не понял я.

– Ну, как там ваше литобъединение в институте – «Родник» называется? – спросил старший и посмотрел на младшего.

– «Родник», «Родник», – подтвердил тот.

И тут мне совсем полегчало: коечего они все же не знают.

– А вы можете себе представить, – спросил я злорадно, – что я в том «Роднике» ни разу в жизни не был?

Старший строго посмотрел на младшего, тот съежился виновато.

– И вы не знаете, кто староста «Родника»? – спросил старший.

– Понятия не имею, – ответил я совершенно чистосердечно.

Старший совсем растерялся и спросил без надежды на успех:

– Ну, хорошо, тогда скажите, о чем говорят ваши профессора на лекциях?

– А вот на этот вопрос, – улыбнулся я и до сих пор вспоминаю свой ответ с удовольствием (не всегда бывал таким находчивым), – мне трудно ответить даже на экзамене.

– Почему? – поднял брови старший.

– Потому что, если уж вы следили за мной, должны были заметить, что в институте я бываю очень редко. И если бы вы проверили список у старосты нашей группы, вы бы увидели, что против моей фамилии у него написано: н/б, н/б, н/б, то есть: не был, не был, не был.

На этом наш разговор закончился. Старший еще сказал мне, что, с одной стороны, он верит, что я настоящий советский человек, а с другой стороны, если я чтонибудь им не сказал или сказал не так, то придется пенять на себя. Поэтому сейчас я должен пойти еще подумать и прийти к ним в следующий вторник.

– И заодно, – сказал он, – принесите нам ваши стихи. Мы почитаем, и мы вам поможем. Вы нам поможете, а мы вам поможем. А если вы нам не поможете, то пеняйте на себя.

После чего мне было предложено дать подписку о неразглашении. Что я как советский человек сделал безропотно. Однако, выйдя из КГБ, я как советский человек тут же побежал к Икрамову и все рассказал ему, а потом Чухонцеву. И от них узнал, что, не бывая в институте, пропустил сенсацию. Староста литобъединения «Родник» Алик Воронин арестован за антисоветские стихи. Я Алика знал, но не знал, что он староста «Родника». Однажды Алик прочитал мне стихи, из которых я запомнил две строчки:

Те, кто нынче нами возвеличен,

Завтра задрожат на фонарях.

Правосознание Алика оказалось выше моего. Его арестовали, продержали несколько дней на Лубянке и выпустили. А из института исключили за неуспеваемость. Я бы в таком случае радовался, что унес ноги живым, а он подал в суд и потребовал восстановления, утверждая, что пропустил занятия потому, что был незаконно арестован. К моему большому удивлению, суд счел арест уважительной причиной, и Алика в институте восстановили, но с условием, что он должен год поработать на заводе, «повариться в рабочей среде». У тогдашних советских чиновников была иллюзия, что если человек поработает на какомнибудь производстве, узнает жизнь простых советских трудящихся, он на том идейно окрепнет и полюбит советскую власть. На самом же деле такие воспитательные меры приводили как раз к противоположному результату. Если уж человеку не нравилась советская власть, то знакомство с реальной действительностью избавлению от этой нелюбви никак не способствовало.

Московский водопроводчик

Я все еще возился со своей первой повестью и возлагал большие надежды на недалекое будущее, но есть хотелось уже в настоящем. «В рассуждении чего бы покушать» (выражение Маяковского) нашел штатную работу в газете «Московский водопроводчик» треста «Мосводоканал». Вскоре этот трест объединят с трестом «Москанализация» и, недолго думая, переименуют газету в «Трудовую вахту». Оклад мне положили низший для советского служащего – 880 рублей. На эти деньги, как тогда говорили, «жить было нельзя». На то, что я зарабатывал до того, жить было нельзя тем более. Но я как-то жил. Совмещать же работу в газете с учебой было совсем невозможно. Я попросил академический отпуск и, получив отказ ректора Сазонова, сам себя отпустил. Просто перестал ходить в институт даже за стипендией.

Ответственным редактором «Водопроводчика» был некий Альберт Людвигович Кочуровский, пивший как сапожник, а, впрочем, можно и без «как». В буквальном смысле: редакторской зарплаты на водку ему не хватало, но у него был второй источник дохода – он шил модельную обувь, и говорили, что неплохую. С утра запирался у себя в кабинете, выпивал первый стакан и принимался за шило и дратву. А газету вел и тянул весь воз ответственный секретарь Всеволод Абрамович Лифшиц. Ко мне Лифшиц благоволил: охотно читал мои стихи и всегда готов был утверждать их идейную непогрешимость. Например, строчки «Но не могу все то, что я могу, сменить на то, чего я не могу», толковал так:

– Это очень хорошие, правильные советские стихи. Вы художественно утверждаете, что не можете сменить свои коммунистические идеалы на какието чуждые вам воззрения. Правильно?

Я имел на этот счет другое мнение, но не спорил.

Всеволод Абрамович считал себя старым газетным волком и стилистом. Он мои тексты особо не трогал, но если попадалось, например, слово «солдаты», исправлял его на «воины», «нефть» на «черное золото», «хлопок» на «белое золото», а водопроводные трубы, писать о которых мне, разумеется, тоже приходилось, называл «водными артериями».

Я в газете сначала писал заметки на любые темы, а потом нашел себя в фельетонах о протекающих кранах, прорвавшихся трубах, бракованных фильтрах, бюрократизме, бумажной волоките и тех, кто за всем этим стоит. Подписывался обычно псевдонимом В. Нович, но иногда брал фамилии своих друзей и чаще всего обозначал себя О. Чухонцевым. Герои фельетонов обижались и писали опровержения, доказывая, что товарищ О.Чухонцев не заметил, не учел, исказил, преувеличил. Эти отзывы приходили ко мне, а я переправлял их Олегу с предупреждением на официальном редакционном бланке, что если товарищ О.Чухонцев и дальше будет не замечать, не учитывать, искажать и преувеличивать, редакции придется от его услуг отказаться. Олег не сердился.

На работу меня приняли с полугодовым испытательным сроком, но к концу этого срока я был уволен. Подоплеку увольнения мне объяснил Лифшиц. Оказывается, управляющий трестом просил Кочуровского устроить на работу племянника, а свободного места в газете не оказалось, поэтому редакторсапожник освободил место от меня. Лифшиц моим увольнением был возмущен и грозился сам подать заявление. Кочуровский плакал, просил его этого не делать, потому что другого такого Лифшица, который бы его покрывал, писал за него и вообще вел всю газету, мог и не найти. Лифшицу тоже деваться особенно было некуда, и он в газете остался, но Кочуровскому долго колол глаза, а услышав по радио песню «14 минут до старта», сказал:

– Видишь, пьяная рожа, кого ты выгнал!

В разных жанрах

Я был уволен из «Трудовой вахты» как не выдержавший испытательного срока. Казалось бы, такую причину оспаривать трудно, но, как мне сказали сведущие люди, оспаривать было можно и даже нужно. Мне не трудно было бы доказать, что за полгода в газете моя работа не вызывала никаких нареканий со стороны начальства. Больше того, эта серая газета благодаря моим фельетонам стала пользоваться гораздо большей популярностью, чем раньше.

Мне, однако, затевать тяжбу было лень, проще было хлопнуть дверью, что я и сделал. И опять остался на вольных хлебах. Стал заниматься всякой халтурой исключительно ради пропитания. В радиокомитете познакомился с одним из редакторов, который предложил мне написать очерк о некоем Владимире Свидерко, рабочем трансформаторного завода, ударнике, как тогда говорили, коммунистического труда. На очерки о трудовом героизме советских представителей рабочего класса в советской журналистике всегда был большой спрос. Я пытался этот жанр освоить – и в целом безуспешно, но начало было обещающим. Я поехал на завод, познакомился с героем будущего очерка. Он оказался скромным застенчивым человеком, говорил и, помоему, искренне, что не хочет никаких очерков, но мне надо же было на чтото жить, я настаивал, он, по характеру мягкий человек, уступал. Я побывал у него дома, познакомился с женой и дочерью, был допущен к рассмотрению альбома с семейными фотографиями и среди прочих увидел какойто технический агрегат, который оказался трансформатором из тех, что собирал Свидерко. Мой очерк был вполне убогим, но начальство вдруг ухватилось за строчку, где было написано, что снимок трансформатора хранится у героя в семейном альбоме. Деталь была признана почти гениальной, очерк объявили лучшим материалом месяца, и хотя он написан был для московского городского радио, он был в качестве лучшего передан и по всесоюзному. Редактор мной был очень доволен и дал мне второе задание – написать о какойто новоиспеченной героине социалистического труда. Я пошел на завод, где работала героиня, посетил секретаря партийной организации, спросил, чем отличается эта героиня от других работниц. Надеялся, что он мне скажет чтонибудь о ее настоящих или мнимых подвигах, но тот был не в духе, или ему хотелось продемонстрировать свое презрение к профессии советского журналиста, пишущего заведомую туфту, хотя и сам он, эту туфту создававший, достоин был такого же неуважения.

– А то вы не знаете, как дают такие звания, – сказал он язвительно. – Нам сверху предлагают назвать две кандидатуры. Мы выбираем из тех, кто уже раньше был награжден орденами, пишем представление, вот и все. А вообще она ничем не отличается от других, и вы сами это хорошо знаете.

Мои знания парторг явно преувеличивал. Я сам без пиетета относился к наградам за труд, знал, что их получают люди, угодные начальству, но как это происходит конкретно, не знал. Героиня оказалась не такой скромной личностью, как Свидерко. Очень поощряла мое стремление написать о ней очерк, но оказалась настолько серой, что и очерк у меня получился соответствующий, после чего я покинул радио и прибился к «Нойес лебен», газете для советских немцев. Писал для них какието очерки о детских садах, вел рубрику «Знаете ли вы, что..?». Писал я, разумеется, по-русски, меня переводили две сотрудницы газеты, Татьяна Бангерская и Вероника Хорват, с которыми я дружил. В штате этой газеты, насколько я понял, состояло несколько по каким-то причинам отозванных из-за границы наших шпионов, другие, по моим предположениям, проходили предшпионскую практику, а еще были люди совсем с неординарным жизненным опытом. Например, один, по имени Леша, раньше служил надзирателем в тюрьме для пленных немецких генералов, среди которых был и знаменитый генералфельдмаршал Паулюс. Не отрешившись от связанных с его прежней службой привычек, он подвергал сотрудников редакции тюремному заключению. Почти все сотрудники, отперев утром свои кабинеты, оставляли ключи в замочных скважинах. Днем, проходя по коридору Леша машинально эти ключи поворачивал, после чего запертым, добиваясь свободы, приходилось изо всех сил колотить в двери.

В некоторых западных университетах на журналистских факультетах студентов готовят так, чтобы они могли по окончании работать на любом уровне журналистики: в серьезных газетах и желтой прессе. Я в университете не учился, желтой прессы у нас не было, но я старался овладеть всеми существовавшими жанрами и приемами журналистики, учился писать стихи на заданную тему, но надеялся, что когда в самом деле научусь писать и выражать себя, то от всего этого отойду, все или почти все, написанное в этот период, выброшу, что впоследствии и сделал.

Первый самозахват

Примерно в то же время я совершил первый самозахват жилой площади.

Нам с Валентиной должны были дать отдельную комнату в общежитии. Управдом, бывший военный, обещал, что первая же комната будет моя. Но потом ему, очевидно, ктото заплатил, и когда на нашем этаже освободилась первая комната, я узнал, что мне она не достанется. Тогда я захватил эту комнату, и мы в нее переехали из нашей половинки. Поднялся скандал, мне стали угрожать, требовать, чтобы я выехал. Я сказал, что ни за что не выеду.

Потом, в мое отсутствие, прислали рабочих, они вытащили всю мебель в коридор, а маленькая дочка выползла сама. И мы остались в коридоре. Теперь от меня стали требовать, чтобы я вернулся в свою половину. А я сказал бывшему соседу Аркадию, чтобы он меня не пускал, и сам говорил, что туда не вернусь. Мы жили в коридоре, что очень беспокоило начальство. Я попросил у Камила Икрамова фотоаппарат и сначала сам фотографировал наше барахло в коридоре, а потом с тем же аппаратом пришел он. Поскольку он был человеком восточной внешности и весь в каракуле, я сказал соседям, что это японский корреспондент. Соседи передали начальству, оно переполошилось.

В то же время я написал жалобное письмо Хрущеву от имени Валентины. Смысл примерно такой: «Никита Сергеевич, я простая рабочая, и вот что со мной делают. Вы ведь тоже были рабочим». И сам я куда-то письмо отправил и написал, что люди, которые меня выселяют, позорят советскую власть. Зная непробиваемую советскую систему, я ни на какой эффект не рассчитывал – и напрасно. Вдруг меня вызвали в райком КПСС и упрекнули: «При чем тут советская власть, если какойто плохой управдом чтото не то делает?» Я вернулся домой, и тут же появился плохой управдом, ставший тут же хорошим, с предложением дать нам отдельную комнату. Первой предложенной была комната на четвертом этаже без лифта и без уборной – надо было ходить в общественный туалет у Елоховской церкви. Я боялся, что если откажусь, то вовсе ничего не дадут, но все-таки бегать за два квартала в уборную я при всей своей неизбалованности не был готов.

В конце концов, нам дали комнату в доме на НовоПереведеновской улице с коридорной системой. Двадцать пять комнат и двадцать пять семей в одном коридоре, длинном, заставленном не умещавшимся в комнатах барахлом.

Говорили, что раньше здесь было общежитие бывшего института Востока или восточных языков и что одним из живших здесь студентов был Мао Цзэдун.

Получение отдельной комнаты стало для меня одним из самых счастливых событий в то время. Я думаю, что никакой олигарх не испытал такой радости от построенного им дворца, как я от этой комнаты в 16 квадратных метров.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю