444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Войнович » Автопортрет: Роман моей жизни » Текст книги (страница 35)
Автопортрет: Роман моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:49

Текст книги "Автопортрет: Роман моей жизни"


Автор книги: Владимир Войнович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 96 страниц) [доступный отрывок для чтения: 39 страниц]

Комбайны и копнители

Возвращаюсь в 1958 год, в колхоз имени Тельмана. Пока мы ковыряли вилами силос, созрела пшеница. Ее по новому методу, недозревшую, скосили и оставили на земле дозревать в валках – так назывались полосы скошенной пшеницы. Потом, после того, как, уже скошенная, она дозреет на земле, комбайны должны были пройти по полю второй раз – подбирать валки и молотить. Такой метод уборки придумали наши ученые, целая армия которых разрабатывала разные «ноухау» в попытке заставить колхозную систему давать нормальные урожаи. Забегая вперед, скажу, что, конечно, подобрать пшеницу вовремя не успели, дождались сначала дождей, потом снега, изпод снега скошенное поднимали и молотили, и в районной газете было написано, что передовая наука допускает и такой способ уборки.

Нас перевезли в поле и поселили в большой дырявой палатке. Палатка была, если спать на кроватях, на двадцать человек, а поскольку мы спали вповалку на брошенных прямо на землю матрацах, помещалось нас вместе с колхозниками не меньше полусотни.

Командовал нами Гурий Макарович Гальченко, человек лет пятидесяти с обветренным, морщинистым и пропыленным лицом.

Утром он выстроил студентов перед стоявшей в ряд техникой, объявил, что мы теперь будем копнильщиками, и провел инструктаж, описанный мной в повести «Мы здесь живем»:

– Ну, шо тут вас инструктировать? Це трактор, це комбайн, це копнитель. Прошлый год у нас тоже были студенты, так некоторые путали. Ну, трактор и комбайн вам знать не надо, вы будете работать на копнителе. Правильно вин называется чи соломополовокопнитель, чи половосоломокопнитель, но мы его будем звать просто копнитель. Шо вам треба для работы? Дви руки – шоб держать вилы, дви ноги – шоб нажимать на педали. Прыгать на ходу с копнителя не положено, но придется. Значить, прыгать так, шоб не попасты пид колесо. Вопросов нема? Пишлы расписываться за технику безопасности.

Просто копнитель – большой железный ящик на высоких железных колесах, последний в сцепке из трех агрегатов. Трактор тащит комбайн, комбайн тащит копнитель. Комбайн подбирает с земли скошенную пшеницу, молотит, солома сыплется в копнитель. Когда копнитель наполнится до краев, днище его и задняя стенка под тяжестью соломы должны автоматически открываться, а солома большой копной вываливаться на землю. Но копнители наши были советского производства, поэтому днище и стенка не открывались, копна не вываливалась, солома переполняла копнитель, забивала подававший ее транспортер, а потом и внутренности комбайна, в комбайне чтото ломалось, комбайнер матерился, тракторист жал на тормоз. Чтобы избежать этого, копнильщик прыгал внутрь ящика, увеличивая давление на днище, которое в результате чаще всего все-таки открывалось. Если открывалось, копнильщик вместе с копной вываливался на землю, торопливо выбирался наружу и, отряхиваясь от соломы, бежал догонять копнитель, чтобы успеть разровнять в нем солому, прыгнуть внутрь, опять вывалиться, догнать, разровнять, прыгнуть… И такие прыжки совершались целый рабочий день с недолгим перерывом на обед.

Мыша

В поварихи определили Иру Брауде и Клару Фишкину. Их работа была тяжелее, чем у всех остальных. Остальные, если шел дождь, пережидали его в палатке, а поварихи трудились в любую погоду. Самодельная печка была под открытым небом, и они у нее возились, в крайнем случае, накрывшись мешками изпод зерна. Клара часто отказывалась от работы, бунтовала и закатывала истерику. Тогда Ира, избалованная московская девочка, быстро огрубевшими руками делала все за двоих – и всегда с улыбкой. Только один раз я видел, как, зайдя за палатку, она плакала. Механизаторы оказались людьми в еде привередливыми.

Однажды Ира сварила суп, который бригадиру показался слишком жидким.

– Шо це таке? – бригадир смотрел на ложку с большим отвращением.

– Суппейзан, – гордо сказала Ира.

– Аа! – истерически закричал Гурий Макарович. – Пей сам, ишь сам, чисть сам!

И зашвырнул ложку в угол, еще раз убедившись, что эти городские ни на что путное не способны.

Когда дожди участились, колхозники разъехались по домам, а мы остались мокнуть и мерзнуть в дырявой палатке, в самых подходящих условиях для совершения бессмысленного подвига, к которому призывали нас партия, правительство и комсомол. Свершители подвига не унывали. Большую часть времени лежали на матрацах, закутавшись по глаза, пели дурацкие песни. Тогда блатные песни еще не вошли в моду, и так называемая авторская песня до появления перед широкой публикой Окуджавы, Высоцкого, Кима и Галича тоже пока умами масс не овладела. Пели, что было. Про санитарку – звать Тамарка. Про кузнечика коленками назад. Про Толстого, который «ходил он по полю босой». Устав от песен, вели литературные споры. Например, кто лучше – Алексей Толстой или Шолохов. Должен ли быть один художественный метод (например, соцреализм) обязательным для всех. Однажды заспорили о проблеме положительного героя: может ли быть им сомневающийся в себе человек? Сравнивали Клима Самгина с Павкой Корчагиным. При этом все лежали, кроме тракториста по имени Павло. Он почемуто один из всех местных остался со студентами и теперь стоял посреди палатки, смотрел себе под ноги и как будто прислушивался к разговору. Кивал головой, усмехался и, казалось, тоже имел мнение о положительном герое. И вдруг в самый разгар спора громко заметил:

– Даа!

Спорщики оторопели, ожидая, что сейчас Павло проявит по данному вопросу неожиданную эрудицию.

– Даа, – повторил он, тыча в пол пальцем, – мыша.

– Что?! – дружно воскликнули спорщики.

– Мыша, – еще раз сказал Павло и опять направил свой палец к ногам.

Оказалось, он имел в виду дохлую полевую мышь, лежавшую у него под ногами.

Когда механизаторов не было, я брал один из оставленных ими самосвалов (они все заводились без ключа) и катал по мокрому полю наших девушек. Чаще всего Иру. Но у меня были серьезные соперники – двое студентов из Ижевска. Они приезжали на блестящих ижевских мотоциклах, сажали одну из наших девушек на заднее сиденье, другую на топливный бак и увозили в Атбасар на танцы. Наши ребята ревновали и сочиняли полухулиганские песенки на мотивы той же «Тамарки» или другие. Про считавшуюся у нас старостой Таню Макарову по прозвищу Гаврила:

 
Пока мы ездили на силос
(елки-палки)
Или лежали под копной,
Гаврила с ижевцем сносилась
(ёксиль-моксиль)
Посредством почты полевой.
 

Про Иру:

 
У Иры, ах, у Ирочки
Вот случай был какой.
Служила наша Ирочка
В столовой поповской.
Работница питания
Освоила вполне
Систему зажигания
И смазку в шестерне…
 
Агитатор и свидетель

Люди того возраста, в котором еще пребывали наши студенты, бывают смешными и трогательными. Я был на шестьсемь лет старше любого из них и потому сам себе казался старым, умудренным жизнью и утратившим свойственную ранней молодости склонность к романтизму. Но меня трогало проявление в студентах тех черт, от которых я, как мне казалось, давно избавился. Одна из наших девушек, Лиза Чернышева, была чрезвычайно застенчива, что меня весьма умиляло. Время от времени я ей говорил: «Лизочка, покрасней!» – и она тут же заливалась краской. Чухонцев стеснялся присутствия у него естественных желаний и в уборную всегда пробирался крадучись, как партизан. Гоша Полонский был маменькин сыночек, все у него валилось из рук, над ним подтрунивали студенты, а местные и вовсе насмехались и говорили про него «тот, который с комбайна упал», хотя он не падал. Гоша сочинял романтические стихи, из которых я помню только одну строку: «Мы не только вздыхали и охали, мы еще МГУ отгрохали». Описал он и наш труд и стихи читал комбайнерам. Там было чтото про руки в солидоле, после чего он получил новое прозвище: Голова в солидоле.

Я вместе с другими подтрунивал над всеми, включая Иру, в которую чем дальше, тем больше влюблялся. Она меня покоряла своей красотой, внешней и внутренней, умом, тактом, вкусом, чувством юмора, короче – всем…

Родители Иры оба были преподавателями литературы. Их первенец умер шести лет от роду, так что Ира была единственным ребенком. Они над ней тряслись, но за учением ее не следили, да в том и нужды не было. Без присмотра и понуканий она училась хорошо и окончила школу с золотой медалью. Государственный антисемитизм еще был очевиден, дети из еврейских семей могли легко в этом убедиться при попытке поступить в любое элитное учебное заведение. Например, в МГУ, куда сунулась Ира. Как золотая медалистка, она не должна была сдавать экзамены, но ее завалили по «пятому пункту» на собеседовании. Спросили чтото о какойто симфонии Чайковского, и ей пришлось поступить в наш вуз, где таких вопросов не задавали.

Моя влюбленность в Иру была абсолютно платонической, к тому, чтобы за ней ухаживать, как я считал, было слишком много препятствий. Первое, разумеется, то, что я был женат. Второе – возраст. 15 октября мы отметили ее двадцатилетие, а мне за несколько дней до того исполнилось двадцать шесть. Нашу разницу в возрасте я воспринимал как пропасть, через которую не перепрыгнуть. И потому ни на какие отношения, кроме дружеских, не рассчитывал. А как друзья мы общались много и тесно. Я читал ей только что написанные стихи и радовался, слыша в ответ ее обычное «ничего».

Еще в первые дни знакомства она спросила меня, знаю ли я Камила Икрамова и что думаю о нем.

– Хороший человек, – сказал я.

– Правда? – она пожала плечами. – Сомневаюсь.

И стала его ругать: поверхностный, хвастун, таланта никакого, а чтото зачемто пишет.

Я сказал:

– Камил добрый.

Ира возразила:

– Он хочет казаться добрым.

– Желание казаться добрым доброе само по себе.

– Он работает на публику, – сказала она, и тут я с ней не согласиться не мог. Камил в самом деле, когда о чемто рассуждал, что ему казалось умным или выставляло его в выгодном свете, говорил всегда громко, стремясь привлечь внимание наибольшего числа людей. Мне иногда становилось неловко за него и за себя. Однажды, после напечатания моего стишка в «Правде», мы ехали в битком набитом автобусе. Камил вдруг повернулся ко мне и громко спросил: «Скажи, Володя, а когда в «Правде» выдают гонорар?»

Конечно, вопрос был задан вовсе не с целью узнать дни выплаты гонорара в главной партийной газете, а чтобы обратить на себя внимание пассажиров. Я готов был провалиться сквозь землю.

– Но это, – сказал я Ире, – маленькая безобидная слабость.

– Ничего не маленькая и не безобидная. Это глупое, безвкусное и даже пошлое хвастовство. Ты говоришь, он умный. Если бы был умный, то понял бы, что, хвастаясь так, выглядит просто смешным…

За время пребывания на целине Ира несколько раз заводила разговор о Камиле. Каждый раз находила в нем чтото негативное, в чем я каждый раз пытался ее разубедить. И достиг большего, чем ожидал.

Когда, вернувшись с целины, я встретился с Камилом, одним из первых его вопросов был:

– Что ты думаешь об Ирине Брауде?

Я рассказал, что о ней думал. Он был моей восторженной характеристикой очень впечатлен – и вскоре сделал ей предложение. То, что он был старше ее на одиннадцать лет, его не смутило. Ее, как выяснилось, тоже.

А мне, как другу обоих, агитатору и в некотором роде свату, досталась роль быть у них в загсе свидетелем.

Православная комсомолка

Будучи влюблен в Иру, я завел роман с девушкой, которая оказалась доступнее. Это была Нина. Она была маленькая, рыжая и некрасивая, но шибко ученая, чем, собственно, меня и привлекла. Потом я открыл, что не только ученая, но и с большими странностями.

Когда наши отношения дошли до того, что мне позволено было заглянуть к ней за пазуху, я обнаружил там маленький крестик и, правду сказать, растерялся: ведь она была не только отличницей и кандидатом в научные светила, но и активной комсомолкой, членом институтского бюро. Я тоже состоял в комсомоле, но самым пассивным членом, то есть взносы платил нерегулярно, от посещения собраний уклонялся. Когда уклониться было нельзя, сидел в последнем ряду и играл с кемнибудь в «морской бой». Но при этом никакого другого символа веры у меня все-таки не было. Нина, в отличие от меня, выступала на собраниях с пламенными речами.

И вдруг – этот нательный крестик. Я спросил:

– Ты что, верующая?

– Да, – сказала она с вызовом. – А что?

– Ничего. Просто удивлен.

– Чему? Ты никогда не встречал верующих людей?

– Верующих встречал. У меня обе бабушки верующие, но они не ходят на комсомольские собрания, а ходят одна – в церковь, другая – в синагогу.

– А я выступаю на собраниях, – сказала она с вызовом. – И в партию вступлю. Потому что иначе научной карьеры не сделать. Для карьеры я выступаю на собраниях и хвалю советскую власть. Хотя на самом деле я ее ненавижу. Именно за то, что всякого человека, который хочет чегото достичь, она заставляет себя хвалить. Может, ты на меня донесешь?

Я сказал, что если бы она думала, что я могу донести, то вряд ли была бы со мной столь откровенна. Но все-таки я не очень понимаю, как одно совмещается с другим.

– Ты считаешь, я должна быть чемто обязана комсомольскому билету?

– Мне кажется, чемуто одному все же должна быть обязана: или билету, или кресту…

Я не считаю точным рассуждение знаменитого антиутописта о двойном сознании. Помоему, в советских людях разные взаимоисключающие сознания существовали перемешанными, как одно. А у Нины сознание было точно по Оруэллу разделено на две половины. В этом она была своеобразным первопроходцем. Лет пятнадцать спустя партийные совместители, которые, вступая в КПСС, клялись бороться с религией и тут же принимали крещение, обязывавшее их нести и проповедовать слово божье, стали попадаться на каждом шагу, а потом и вовсе толпами ринулись в церковь, но тогда, в конце 50х, Нина была еще редким экземпляром.

Незадолго до того я спросил, зачем она поехала на целину, – ведь как студентка последнего курса была вовсе не обязана. Причина оказалась простой. Нина с первого класса не знала никаких развлечений и увлечений, кроме учебы, ни разу ни в кого не влюбилась, и это стало ее смущать. Раз она не испытывает ни к кому никакого влечения, значит, в ней чегото не хватает. В двадцать два года ее стало тяготить сознание, что она все еще девушка. Не имея под рукой никого, кто мог бы ей помочь лишиться этого недостатка и узнать, как это делается, она отправилась на целину и из числа возможных претендентов выбрала меня в качестве наиболее (предположительно) опытного. Я охотно ей поспособствовал, но выяснилось, что ни при этом, ни после этого она никаких особенных чувств не испытала.

У нас сложились очень странные отношения. У нее был тот вид ума, который называется аналитическим, а чувств, казалось, не было никаких. Все, что видела в жизни, она воспринимала только головой и пыталась анализировать. Явления природы, книги, движения души, поведение разных людей и собственные ощущения. Мне все время казалось, что она смотрит на меня, как на подопытного таракана, пытается подвергнуть логическому анализу все, что я говорю или делаю, и при этом во всем видит какойто потаенный смысл. Такой способ мышления свойствен писателю, но в сочетании с чувством, интуицией, романтическими всплесками, а у нее была сплошная математика. Мы с ней общались на целине и некоторое время после возвращения в Москву. Она классифицировала все свои ощущения и охотно делилась со мною выводами. Из ее анализа выходило, что она меня, конечно, не любит и сомневается, что любовное чувство существует на самом деле, а не есть выдумка экзальтированных людей. Вникая в мои тексты, она находила, что они поверхностны и не смешны. Понастоящему ценила Олега Чухонцева, которого считала очень изысканным и, не в пример мне, с большим и тонким чувством юмора. Я не совсем понимал, что в таком случае ее влечет ко мне.

Через некоторое время Нина открылась мне как антисемитка. Я услышал от нее, что евреи – люди часто способные, но не талантливые. Евреями, по ее понятию, были носители любого процента еврейской крови, и, если у меня мама еврейка, значит, я еврей. Был бы папа, все равно был бы евреем. Был бы дедушка или бабушка, все равно был бы евреем. До прадедушек мы не дошли. Я и на это не обижался, хотя возражал, что, если так уж обязательно причислять меня к какойто одной национальности, я все-таки больше русский, чем еврей или серб.

Несмотря на все ее насмешки, наша связь продолжалась еще несколько месяцев. В Москве мы ходили в театры и на художественные выставки, первый раз именно с ней я увидел картины абстракционистов, которых она была большой поклонницей.

…И товарищ Саватеев

На целине я о своих семейных обстоятельствах мало думал. А вернулся – и они предстали передо мной в образе жены Валентины с большим животом и распухшими губами. Мои, достойные Чонкина, надежды на то, что за время моего отсутствия ситуация как-нибудь сама по себе рассосется, не оправдались, и жизнь обещала превратиться в полный кошмар.

На том жилищном пространстве, что занимали мы с Валентиной, нам и вдвоем повернуться было негде, а через полтора месяца нас станет трое и потом четверо, когда для ухода за ребенком прибудет из Мстеры теща Марья Ивановна. Жаловаться не на кого. Я сам, как будто нечистый меня подстрекал, громоздил себе препятствия одно за другим и все сделал, чтобы они оказались непреодолимыми. Но и в этих условиях продолжал свой сизифов труд. Засел за прозу в надежде переложить на бумагу привезенный из Казахстана готовый сюжет.

Казалось, столько живых впечатлений – только сесть и записать все как было. Сборы. Эшелон. Приключения в дороге. Прибытие на место. Житье в клубе, затем в дырявой палатке, когда шли бесконечные дожди, а потом выпал снег. Работа на копнителе. Прыжки в солому. Литературные споры. Студенческие песни. Юношеские романы. Одного из наших студентов звали Слава Саватеев. Это был тихий, скромный, невзрачный, туповатый и упитанный увалень деревенской наружности. Он бы и не стоил упоминания, если бы не карьера, типично советская, которую он сделал позднее. Осенью, когда было уже довольно холодно, нас – меня, Чухонцева и Славу – послали на речку Ишим за водой для бани. Дали нам двух волов, запряженных в телегу, на которой стояла большая бочка литров на двеститриста, а то и на все пятьсот. Поскольку из всех студентов обращаться с волами умел только я, мне пришлось ими и управлять. До реки доехали благополучно. Нашли пологий берег, спустились. Я остановил волов, когда они зашли по колени в воду. Мы стали черпаком набирать воду в бочку, когда волы, чегото испугавшись, пошли дальше и, достигши соответственной глубины, поплыли вперед к другому берегу. Речка в этом месте была неширокая, метров десять, не больше, но глубокая, и противоположный берег – крутой. Тяжелая телега сразу пошла вниз и наполовину затонула. А еще практически пустая бочка с нее сорвалась, бодро поплыла вниз по течению, а мы все трое, как были, в одежде, попадали в воду. Волы доплыли до противоположного берега, уткнулись в него и, не в силах выбраться, тупо перебирали ногами, и ясно было, что, если их не развернуть, они просто утонут. Мы с Чухонцевым поплыли за волами и долго с ними боролись, пока не удалось как-то развернуть их и вывести на пологий берег, с которого и началось наше приключение. Потом как-то поймали бочку, опять водрузили ее на телегу, опять загнали волов в реку. И снова все повторилось: волы поплыли к другому берегу, мы за ними, опять ловили бочку и ставили на телегу и, пока мы с Чухонцевым все это делали, промокший до нитки Слава бегал по берегу, трясся от холода и без конца повторял: «Ой, теперь у меня будет воспаление легких!»

Прошло лет пятнадцать. Я был уже диссидентом, когда в «Литературной газете» прочел отчет о какомто важном заседании в Союзе писателей СССР. Отчет заканчивался сообщением, что на заседании присутствовали… перечислялись союзписательские секретари… и товарищ Саватеев. Без товарища Саватеева уже не только заседания не проходили, но и вообще советская литература не могла существовать.

Огонь с неба

Вернувшись в Москву, сразу же засел за повесть. Пытался воспроизвести на бумаге то, что видел на целине. Напрасные усилия. Любая сцена, изображенная на бумаге, становится скучной, неинтересной, фразы неуклюжие, бездарные. И что же я сделал? Я решил, что повторю свой стихотворный опыт: буду писать каждый день так много, как смогу. Пусть плохо, пусть бездарно, но буду писать, писать, писать, пока… пока что? Пока не сверкнет, не проблеснет какаято (а какая?) искра. Я так и сделал. Писал каждый день, чуть ли не закрыв глаза, писал любыми фразами (даже очень корявыми), сам приходил в ужас от того, что писал, но продолжал дальше свой, по видимости, бессмысленный труд, и вдруг…

Самуил Маршак говорил молодым писателям, что в литературе главное – талант, труд и терпение. Надо раскладывать свой костер, а огонь упадет с неба. Вот я и раскладывал свой костер, а огонь все не падал. Иногда я приходил в уныние, думал, а за свое ли дело взялся, и, пожалуй, пришел бы к выводу, что не за свое, если бы не Икрамов и Лейбсон, которые продолжали восхищаться всем, что я писал. Был у меня еще один почитатель, мой двоюродный брат Витя Шкляревский, он, едва ли не единственный из родственников, верил в меня безоговорочно, сравнивал меня с Мартином Иденом, и это сравнение не было натянутым. Как Мартин Иден, я писал много, но не печатался. Бедствовал. Нищенской стипендии мне и одному бы не хватило, а чем она была в семейном бюджете, можно себе представить. Редкие газетные публикации и мелкие гонорары положения не улучшали. Что делать? Вернуться в плотники? Я пробовал. Пару раз нанимался Кому-то строить перегородки, подгонять разбухшие двери и окна, врезать замок… Знакомый прораб согласился взять меня на работу. В зимний вьюжный день я пришел на строительную площадку, помахал топором, отморозил ухо, и такая тоска напала, что на второй день я свою трудовую книжку забрал. Случайно заработанные деньги я все отдавал жене, а сам чем питался, не помню. Сейчас мне часто попадаются рекламные предложения дорогой, но эффективной диеты, а я точно знаю, что самая эффективная ничего не стоит. Это диета – когда нет денег на кусок хлеба. На одежду не хватало тем более. Одни брюки, одна рубашка и одна пара ботинок. Брюки, все еще те, бостоновые – от костюма, купленного в армии, чуть не до дыр протертые, пузырились на коленях и подметали пол бахромой, рубашка была застиранная, ботинки стоптанные. Сколько меня ни учили в детстве ставить ногу прямо, чтобы не стаптывать обувь, я этому так и не научился.

Мой тогдашний приятель Игорь Шаферан, женившись на дочери известного эстрадного автора, пригласил меня как-то к себе и показал блокнот тестя, где тот записывал ежемесячно свои заработки. Самый маленький был 25 тысяч, самый большой – 63 тысячи рублей. На эти деньги можно было покупать каждый месяц по нескольку автомобилей, а у меня самой большой ценностью были часы Чистопольского завода, которые я закладывал в ломбард, рублей, кажется, за пятьдесят, выкупал и снова закладывал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю