Текст книги "Тюльпаны, колокола, ветряные мельницы"
Автор книги: Владимир Дружинин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Похоже, он разговаривает с хозяином или его приказчиком, что-то требует от них. На лице нет и тени сомнения, страха. Нет, грузчик уверен в своей правоте и силе. Его противники возражают, но это жалкий лепет, грузчик слушает их с усмешкой превосходства…
Кажется, я где-то видел такого грузчика. Да, в антверпенском порту и теперь немало таких крепких парней. И кого-то он еще напоминает…
Ведь он из семьи, нам хорошо знакомой. Из семьи Уленшпигелей! Он сам говорит о себе взглядом своих озорных глаз. И губы у него такие, словно он бросает соленую, хлесткую шутку.
Говорят, от мастеров древности у Менье верность физическому естеству человека, гармония телесных форм. Одежда на скульптурах Менье условна, как бы прозрачна, – так ощутимы тела в своей красоте и мускульной мощи.
Однако грузчик не вызывает в памяти античных богов и героев! Да Менье и не искал их. Всю жизнь, а она была «ясная, словно солнечный пейзаж», как сказал бельгийский писатель Камилл Лемонье, он стремился передать красоту простых людей, красоту человека в труде.
А если искать предков Менье, то уж скорее в искусстве фламандцев. Полнокровное, плотское, оно с небывалой прежде глубиной изобразило человека в действии, в столкновениях, в хотении. И зачастую простого человека в повседневной жизни.
Страна гордых городов, страна Рубенса с давних пор провозгласила величие человека. Традиции гуманизма, традиции простой, как хлеб, жизненной правды не погибли в искусстве Бельгии.
И не могли погибнуть!
Константин Менье – человек, который воплотил их по-новому, в новом веке, родился в 1831 году, то есть через год после рождения бельгийского государства.
В то время Гент и Брюгге – старинные города ткачей – вновь обрели трудовую славу. Уже прославилось в Европе оружие, сработанное металлистами Льежа. На Шельде дымили первые грузовые морские пароходы.
Именно в Бельгии начали свою проповедь странствующие философы, последователи Сен-Симона. Их учение было утопично, расплывчато, но одно они знали твердо: «трудящееся большинство должно быть счастливо, без этого никто не имеет права быть счастливым».
Когда Менье был юношей, в Брюсселе, в изгнании, жил Карл Маркс. Там же собирался Первый Интернационал.
Знал ли об этом молодой Менье – неизвестно. Одно можно сказать определенно: его будущие герои, его антверпенский грузчик, его молотобоец, его шахтер, его рыбак уже существовали на свете. Они уже помогали отцам, привыкали к работе. Бельгия начинала плавить сталь, добывать уголь, строить машины для всей Европы.
Путь художника к главным своим героям не всегда прямой и всегда нелегкий. Вначале Менье должен был отбросить догмы, преподанные в Брюссельской академии. Вместе с художником де Гру он основывает «Свободное общество изящных искусств». Вместо дам в кринолинах и кавалеров в цилиндрах на полотне появился рабочий. Непривычная живопись!
В 1885 году Менье и его друг Камилл Лемонье совершают поездку по «черной Бельгии» – по шахтам, городам и поселкам угольного бассейна. Побывали они и на заводах Льежа.
«Я был поражен этой трагической красотой, – так выразил Менье свои впечатления. – Я почувствовал в себе как бы откровение для создания дела жизни».
С тех пор Менье отдает все силы этому созиданию. И вот оно перед нами – дело его жизни! Скульптуры, составляющие как бы панораму рабочей Бельгии.
Молотобоец, размахнувшийся тяжелой кувалдой. Он отвел ее назад, чтобы сильнее ударить, и все его тело, каждый мускул в напряжении могучего удара.
Молчаливый, понурый рыбак верхом на лошади. Он словно окаменел в седле под неустанным ветром. Лошадь тянет на берег сеть с рыбешкой и морскими ракушками – «мулями».
Бойкая хорошенькая девушка-шахтерка. Шахта еще не погасила ее юность. Она, кажется, кричит что-то, торопит товарища, замешкавшегося с вагонеткой.
Мертвый шахтер, убитый взрывом газа в штольне. Над ним в безмолвном горе склонилась мать…
Менье сменил кисть на резец – он ищет осязаемой, объемной выразительности. Навыки живописца, глаз живописца, однако, хорошо служат ему. Его изваяния замечательно портретны – он передает характер человека, его неповторимую индивидуальность. Изваяния видят нас, говорят с нами… Признаки профессии, бытовые детали даны очень скупо, чтобы не затенить основное.
Менье увидел пролетария, начавшего сознавать свою силу. И высек его черты.
Для старых фламандских мастеров величие человека было предчувствием, догадкой, мечтой. Для Менье оно расцветает воочию на черной, пропитанной углем земле. Человек велик в труде! Ему очень тяжело, его гнетет бедность, но он преодолевает все. Сил у него хватит.
Предки и потомки
Менье умер в 1905 году. Он вступил лишь в первые годы нашего века.
Где его ученики?
Картина современного искусства Бельгии пестра и противоречива. Есть художники, отказавшиеся от всякого родства. Послушаешь их – никто им не брат: ни рабочий, ни фермер, ни заводчик. Родина с ее традициями – пустой звук. Никому не обязаны, никому не служат.
А на поверку – служат! Пустышками своими, кляксами – все-таки служат.
Идут против человека…
Иначе не скажешь, глядя на бессмысленные мазки, линии, ничего не выражающие, не трогающие ни ум, ни сердце.
Однако есть художники и другого толка. Можно ли не вспомнить замечательного антверпенца Франса Мазерееля!
Мазереель – наш современник. Он весь в борениях и нуждах нашей эпохи. Рисует он горячо, с болью, с гневом. Его рисунки легко представить на плакатах, над колонной демонстрантов, в зале, где собираются люди, чтобы поднять голос против войны, насилия.
Всемирно известна серия «Идея». Все силы реакции ополчились против Идеи: в нее стреляют, ее пытаются испепелить на костре, где фашисты сжигают книги. Напрасно! Чистая, белая фигура Идеи неистребима, бессмертна. Она взлетает над кострами, она неуязвима для штыка, для плети. Никакие решетки, стены, замки не могут остановить Идею.
Черное и белое. Никакого компромисса не знает Мазереель между этими двумя красками.
«Вся яркость света и вся густота тени», – так определил стиль художника выдающийся французский писатель Ромен Роллан. Он увидел в гравюрах нечто общее с контрастной манерой Шарля де Костера.
И здесь живет Тиль Уленшпигель!
Если Менье опасался сделать своих героев грубее, чем они есть, и даже порой смягчал их черты, то Мазереель, напротив, все беспощадно заостряет. Менье часто лиричен, Мазереель же строг и яростен. Техника гравюры на дереве для него оказалась как раз кстати. Это старинная, простая техника, не ведающая полутонов. Поэтому графика Мазерееля напоминает народный лубок. Она угловата, очертания фигур скупые, резкие. В ней есть и злость Тиля и его неотесанная, тяжеловесная шутка.
Тревожно светит одинокий фонарь в припортовом переулке, озаряет мостовую, исхлестанную дождем, бездомного бродягу. А рядом спесиво пылает реклама удачливых торгашей. Мазереель чуток ко всем противоречиям нашего века. Он рисует и зловещий гриб атомного взрыва. Многие художники Запада растеряны, напуганы, проклинают цивилизацию, как будто машины, наука виноваты во всех бедах. Мазереель знает виновных.
Рисунки Мазерееля напоминают мне другого фламандца наших дней – Константина Пермеке.
Пермеке не график, а живописец. Что же сближает их? Вглядимся. Вот пейзаж бельгийского приморья. Это где-то недалеко от Антверпена. Серое море под низкими тучами, затихшее, словно придавленное. И берег – такой же плоский, как море, полоса желтого песка. Господствуют два цвета. Побережье не радует красками – и Пермеке не приукрашивает. Напротив, он как будто предпочитает писать в такие вот сумрачные, ненастные дни.
Почему?
На его полотнах нет праздников, есть лишь простая обыденность, трудная, изо дня в день, борьба с неласковой природой. Свои сюжеты художник искал среди дюн, на рыбацком судне, у скромных очагов.
Семья рыбака садится за обеденный стол. Год выдался трудный, улов нищенский. Печально, голодно в доме. Все это видишь сразу, с первого взгляда, хотя Пермеке и тут верен своей манере: люди и вещи даны контурно, деталей мало, даны лишь самые необходимые. Но какой скудостью веет от ломтя хлеба! Как он мал для мускулистых, крупных мужчин, вернувшихся с работы! Таково мастерство Пермеке – немногими мазками он умеет рассказать очень много.
Иногда художник поддавался моде, отходил от жизненной правды, не только огрублял, но уродовал человека. На холсте появлялась топорная, отталкивающая кукла.
Но по природе своей Пермеке реалист, верный сын сурового приморского края. Люди на его картинах большей частью сильные, упрямые, храбрые. Худосочная природа словно оттеняет их полнокровную, истинно фламандскую мощь.
Музей, в котором я видел полотна Пермеке, стоит на песчаной земле побережья. В окна бил штормовой ветер. Студеное море трепало суда. Почти весь год дуют здесь, не встречая препятствий, ветры с Атлантики. Край, который не терпит слабых, покоряется лишь богатырям!
И искусство, выросшее здесь, по традициям своим героично.
Могучее дерево искусства, посаженное фламандскими мастерами прошлого, не высохло, не срублено отщепенцами. Оно приносит и будет приносить плоды.
В дорогу с Верхарном
Мы покидаем Антверпен. Поезд мчит нас на юго-запад. Гладкая равнина, каналы, фермы, прозрачные рощицы. Здесь местность ниже уровня моря. Во время первой мировой войны, когда сюда ворвались немецкие оккупанты, бельгийцы призвали в союзники море, подняли шлюзы.
Операция была рискованная. Опасность угрожала и своим. Король Альберт, командовавший бельгийской армией, решил задачу блестяще. Захватчикам был нанесен огромный урон. Альберт до сих пор почитается как национальный герой. Почти в каждом городе можно найти памятник ему и живые цветы у подножия.
То и дело названия станций напоминают о битвах той войны.
На нашем пути Ипр. Возле него разыгралась ожесточенная битва с войсками кайзера. С тех пор каждый год, в годовщину сражения, на старинную башню поднимается горнист, трубит тревогу.
В вагоне со мной спутник-поэт.
Есть стихи, которые хорошо брать с собой в дорогу, настолько связаны они с обликом и духом страны. Таково творчество Эмиля Верхарна, крупнейшего поэта Бельгии. Я смотрю в окно, листаю книгу, и строки Верхарна словно вырастают из пейзажей. Кажется, не книга говорит со мной, а вон тот городок, сгрудившийся вокруг величавого собора, тополя над шлюзом, самоходная баржа, бредущая по каналу, коренастый шкипер на корме.
В далеком Брюгге мост Зеркал
Ему сверкал;
Мосты Ткачей и Мясников,
Мост Деревянных Башмаков…
Мост Крепостной и мост Рыданий,
Мост Францисканцев, мост Прощаний,
Лохмотьев мост и мост Сирот —
Он знает их наперечет.
Верхарн и сам знал мосты Бельгии, ее потоки, ее города и селения, ее песни, легенды родной страны и бурную ее историю, злодеев и витязей. Фламандец родом, он писал на родном языке и на французском, понимал всю Бельгию, любовался ею и болел за нее, мечтал о ее будущем. Стихи Верхарна – своего рода поэтическая энциклопедия страны.
Он часто обращался к прошлому – и тогда его творчество обретало выпуклую, сочную живописность образов Рубенса. Оживает в стихах Уленшпигель, кипит боевой задор гезов. Рисует Верхарн пейзаж или бытовую сценку – все у него по-фламандски весомо, зримо, контрастно.
Вот славный город с тихими домами,
Где кровля каждая над узкими дверями
На солнышке блестит, просмолена.
Вверху колокола с рассвета дотемна
Так монотонно
Плетут все ту же сеть из тех же бедных звонов.
Точно такой городок промелькнул сейчас за окном… А теперь к самой насыпи вынеслись добротные зажиточные фермы. Перед каждой среди подстриженных кустиков ее уменьшенная копия – домик-кормушка для птиц. И поэт открывает ворота, показывает богатство фермера: лоснящихся коров, парное пенистое молоко, полные кормушки. Слышно, как звенит тугая струя в ведре у доярки. А труд в пекарне, «плоть мягкую хлебов», Верхарн изобразил так, что ощущаешь и запахи, и печной жар. Вспоминаются натюрморты современника Рубенса – Франса Снайдерса, аппетитное изобилие яств на его полотнах.
Но Верхарн – поэт нашего века. Он остро сознавал, что сытая, богатая Бельгия – это далеко не вся Бельгия. Он развенчивал скопидомство, стяжательство, духовное убожество толстосумов. Их дома-кубышки были перед глазами Верхарна, когда он писал:
Вы жирное житье в себе замуровали
С его добротностью скупой
И спесью жадной и тупой,
И затхлой плесенью затверженной морали.
Едкого сарказма полно стихотворение «Золото».
Спрячь золото верней!
Смотри, следят за нами.
Спрячь золото верней!
Свет солнца страшен мне:
Меня ограбить может пламя
Его лучей.
Судорожно ищет скаред потайное место. За дрова? Зарыть в мусор, в хлам? Как догадаться, куда полезет вор? Спрятать бы в собственных костях – тогда можно уснуть спокойно!
При Верхарне разросся, подминая под себя деревни, промышленный город. К нему несутся стальные рельсы, потоки нефти. Он манит своими бессонными огнями, призрачными обещаниями. Он ненасытно пожирает труд множества людей, их здоровье, их волю.
То город-спрут,
Горящий осьминог…
Его хозяин – буржуа, которого Верхарн гневно бичует. Буржуа – мастер искусства подавлять, он умеет и нападать, как тигр, и красться к добыче, как шакал. А если он достигает высот, то это «мрачные высоты преступленья».
Верхарн не дожил до революционных событий, потрясших весь мир, но он предчувствовал их. Поэзия его в последние годы жизни – предгрозовая. Ему виделись восстания, мощные столкновения социальных сил, когда «вся улица – водоворот шагов, тел, плеч и рук», когда мечты поколений жаждут воплотиться и отступать нельзя. Нужно драться.
О двери кулаки разбить,
Но отпереть!
Подобно Горькому, Верхарн славил безумство храбрых: «Жить – значит жечь себя огнем исканий и тревоги». Правда, поэт не представлял себе ясно, каким путем двинется история, как будет устроено царство справедливости на земле. Но зловещая власть золота, калечащая людей, должна быть разгромлена, в это Верхарн верил твердо. И надежды свои он возлагал на тех, кто трудится.
В стихотворении «Кузнец» молот великана мастерового кует будущее. Кузнец не ждет спасителя с небес – безмолвные сами возьмут свой жребий. И кузнец даст им оружие. Победа видна ему, освещенная заревом горна. Исчезнут подвалы, тюрьмы, банки и дворцы, счастье будет доступно всем людям, «как на полях цветы».
В поле зрения поэта – не только Бельгия, а все человечество. Кузнец – олицетворение всемирного штурма пролетариев. И недаром В. И. Ленин – по свидетельству Н. К. Крупской – зачитывался произведениями Верхарна.
Поэт беспокоился о том, чтобы «в бой не опоздать», чтобы «подарить властительный свой стих народу». В те годы, когда многие его товарищи по перу замыкались в себе, пугливо отворачивались от суровой действительности, Верхарн считал себя участником великого движения тружеников, его певцом.
Клинки, сработанные кузнецом, «клинки терпенья и молчанья», поднялись в тысяча девятьсот семнадцатом, через год после смерти Верхарна. Бельгия не всколыхнулась. В ее литературе одиноко возвышается фигура Верхарна – поэта, побратавшегося с обездоленными.
Через «языковую границу»
Фландрия позади. Началась Валлония. Это очень заметно: все вывески, все надписи заговорили по-французски. Одна насмешила меня истинно галльским каламбуром:
ЗДЕСЬ ИСПРАВЛЯЮТ ДУРНЫЕ ГОЛОВЫ
Речь идет, к сожалению, только о куклах. Острота украшает мастерскую, где чинят игрушки.
А вот еще вывеска-шутка:
КОСТЮМЫ ПО МЕРКЕ
Тут работает гробовщик.
Дома фермеров здесь поменьше, чем во Фландрии. И не так охорашиваются, не так усердно соревнуются в чистоте. Реже попадаются подстриженные кустики и ровные квадраты газонов. Здесь охотнее засадят весь участок фруктовыми деревьями. Селения беднее, чем на севере, на жирных илистых почвах. В жилище пахнет не воском для натирки полов, а чаще всего «джосом» – валлонским блюдом из рубленой капусты с салом.
Шоссе взлетает с холма на холм. Мелькают крыши хуторов. Говорят, когда великаны сдвигали тут постройки в города, эти дома проскользнули между пальцами, застряли в ложбинах и на гребнях земли.
На остановке, в маленьком городке, меня озадачило объявление у входа в церковь. Слова в основе французские, но как будто оборванные на согласных звуках. Это диалект валлонцев, самый северный из французских. Произносят твердо, без горловых звуков и звонко чокают.
Церковь по-валлонски приглашала крестьян на мессы. Других, светских надписей на местном наречии я не видел, – нынче, кажется, одни кюре поддерживают полузабытую письменность. Хотят прослыть защитниками народных традиций!
Было время, диалект состоял в ранге литературном. Перед второй мировой войной умер последний крупный валлонский поэт Андрэ Симон. Все его стихи окрашены тоской по былому, грустью. Даже стихотворение, воспевающее родную природу, кстати сказать, одно из лучших, называется «Смерть дерева».
Новые произведения на диалекте почти не появляются в печати. Здешние жители говорят дома, в семье, по-валлонски, а с приезжими – по-французски. И книги читают французские.
– Валлонский язык отжил свое, – сказал мне спутник. – Незачем отделять себя от культуры Франции.
Мы вышли из автобуса в маленьком городке, на вид небогатом и скромном. Оказалось, что у него бурная история. В средние века в нем расцветали ремесла, горожане добились больших вольностей у сеньора. В Валлонии, впервые в Европе, появилось выборное городское самоуправление.
По праздникам над Валлонией гремят карильоны. Звонари Намюра, Турнэ соревнуются с фламандскими.
На рыночной площади, под сенью колокольни, нередкость встретить сооружение чисто валлонское – перрон. Нет ничего общего с железнодорожным. Это обычно колонна на ступенчатом постаменте, гладкая, с шаром на вершине. Считается, что перроны ведут свое начало от менгиров – священных камней древних кельтов. Некогда посланец короля или графа останавливал своего коня у столба на площади и оглашал известие.
До наших дней сохранилось выражение «перронный крик», означающий сенсацию, будоражащий слух.
Почитай, каждый городок хоть раз в год созывает окрестных жителей на ярмарку. Она не такая хмельная, как фламандская кермесса. Не в обычае здесь турниры обжор или курильщиков. Зато больше песен, плясок на площади. Не забыта французская фарандола, которую танцуют под звуки скрипок.
Иногда валлонцев забавляет красноносый Чанчес – персонаж традиционного кукольного театра. Один из родственников его – Гиньоль, французский Петрушка. Другой – лубочный фламандский Уленшпигель. Чанчес ведь тоже горожанин, мастеровой, озорник и острослов. Зрители хохочут, наблюдая потешные перебранки Чанчеса с женой – добродушной недалекой Нанетт. Донимает он своим колючим языком и чиновников, и хозяев.
…Дорога выбегает в поле, с тем чтобы через несколько минут нырнуть снова в улицу. И по внешности не определить – городская она, сельская или рабочего поселка.
Тихий канал. Медленно, чтобы не коснуться узких берегов, ползет самоходная баржа. На горизонте вырезываются халды – конусообразные черные курганы. Это отходы шахт, пустая порода, насыпанная транспортерами. Все постройки становятся темнее от въевшейся копоти.
Повернув на юго-восток, мы вступили в угольный бассейн Бельгии.
Старинные города, темные от угольной пыли, кажутся старше своих лет. Потускнели улыбки полнощеких ангелов на церковных карнизах, гипсовые щиты и мечи на фасадах домов.
Деловитый, промышленный край. У него много жгучих забот сегодня. Но ничто не забыто.
В городе Нивель каждый приезжий непременно постоит перед колокольней, подняв глаза. На верхотуре, у самого шпиля, фигура Жана Нивельского с его собакой. Гитлеровцы повредили их, когда пытались выбить из звонницы партизан. Расстрелянный Жан все же удержался. Упасть ему не дадут.
Жан – не святой, не отшельник, а веселый гуляка, любивший выпить, посмеяться, добрый чудак, бессребреник. Старая Русь именовала таких блаженными. Им разрешалось вслух говорить правду, обличать власть имущих, самого царя. Таким был и Жан.
Благочестием он не отличался. Напротив, вышучивал лихоимцев в рясах, мессы посещал редко. Однако церковь не отвергала его. Кюре не возражают против того, что рослый нивелец, одетый Жаном Нивельским, с собакой на поводке, шествует ежегодно в процессии ряженых. Процессия завершается богослужением.
Что это – широта взглядов, терпимость? Нет, практический расчет. Отмежеваться от народных праздников – значит, оттолкнуть от себя прихожан.
Впрочем, тут требуется особая глава.
Бельгийский календарь
Он исключительно богат и разнообразен – календарь местных праздников.
Тысячи людей в разных странах стараются приурочить к ним свой приезд в Бельгию. Ни во Франции, ни у немцев, ни у голландцев нет такой живучей, многокрасочной живой старины. Фландрия снаряжает для караванов своих рыцарей, кудесников, бородатого владыку Шельды, вооруженного трезубцем. Но чаще всего образы легенд оживают в Валлонии.
Кольцо шахт охватывает хмурый, невзрачный, одноэтажный Бэнш. Но как он расцветает в начале марта, в дни фестиваля Жилей!
За неделю – две на телеграфных столбах появляются розовые физиономии Жилей, вырезанные из фанеры. Начинается сбор денег на наряды – молодые парни ходят из одной «брассери» в другую, звякают копилками. Костюмы ведь дорогие.
Куртка с накладным красным узором, с нашитыми львами, такие же штаны, увешанный колокольчиками пояс. На голове нечто вроде цилиндра с белым плюмажем, с лентами, спадающими на плечи. Несколько сот молодых людей в таком курьезном одеянии составляют ядро процессии, а затем распоряжаются плясками на площади, выступают затейниками в разных забавах.
Вид разодетого Жиля ставит в тупик приезжего. Ведь ничего общего с национальными костюмами Бельгии, соседних стран! Откуда же это взялось? Споры ученых вокруг Жилей не кончены. Полагают, что в Бэнше, при испанском господстве, был устроен праздник в честь завоевания Мексики. От него и пошло…
Старинный город Моне. Филигранные башенки ратуши, загадочная обезьянка на пьедестале у подъезда. Говорят, ее надо погладить на счастье. На площади против ратуши в майский день исполняется битва святого Георгия с драконом, под оркестры и гимны во славу «мэмэ», то есть милого Жоржа или «Дуду», как именует его валлонская легенда.
Герои многих легенд шествуют в июне по улицам городка Ат. Огромный конь Баяр из дерева и тканей – на нем четыре ликующих школьника, которым выпала честь изображать спасенных графских детей. Сам витязь Роланд с огромным мечом…
Народные праздники уводят в глубь прошлых веков. Почему в одном городе в строю ряженых дефилируют, плывут над головами людей исполинские фанерные кошки в широченных юбках? Не те ли это кошки, которых запрягали в колесницу древнегерманской богини Фрейи? А есть обычай и вовсе загадочный. Мэр одного городка, открывая праздник, должен выпить бокал вина с плавающей в нем рыбкой. Объяснить церемонию пока не удается.
Заметим, ни один фестиваль, пускай чисто языческий, не обходится без участия церковников. Заботясь о своей популярности, о сохранении своей власти в стране, они встают во главе процессии, благословляют веселье, зовут ряженых в храм – и Жилей, и Гаргантюа, и русалок.
Льеж – город железа
Если Антверпен слывет столицей фламандцев, то в Валлонии такое звание заслужил Льеж.
Черная земля, черное дымное небо, и между ними, как начинка в пироге, все вперемежку. Ветхая, вросшая в почву цитадель на высоком холме, и на крутых ее склонах – трущобы городской бедноты, гирлянды застиранного белья, облезлые кошки, залетная песня-жалоба – итальянская либо испанская, греческая. Спокойное, серо-стальное зеркало Мааса, – в него смотрятся стеклобетонные корпуса университета, темная готическая церковь и шеренга портовых кранов.
Словно заезжий певец-гастролер среди рабочих, стоит на центральной площади нарядный оперный театр. На гостей похожи и улицы двухэтажных пригородов, их маленькие гостиницы, адвокатские и докторские особнячки – старомодные и аккуратные провинциалы. Они как будто не могут привыкнуть к шумному, черному, очень занятому Льежу.
Сто с лишним лет назад сюда прибыл Виктор Гюго, живший в Бельгии изгнанником. Зрелище, открывшееся тут, в долине Мааса, несказанно поразило его.
Сначала он заметил «два огненных зрачка, горящих и сверкающих, словно глаза притаившегося тигра. Затем… картина сделалась невыразимо великолепной. Вся долина как будто усеяна действующими кратерами. Одни выбрасывают вихри алого пара, заряженного звездами-искрами, другие дают только красноватый свет, в котором вырисовываются мрачные очертания селений. А местами пламя бушует в просветах между пристройками. Можно подумать, в страну вторглась неприятельская армия и подожгла десятка два пригородов и деревень, из которых одни только занялись огнем, а другие уже превращены в дымящиеся развалины».
У себя во Франции Гюго ничего подобного не видел. Предприятие англичанина Кокериля у Льежа удивляло тогда, в сороковых годах, весь Европейский континент. Еще бы – оно занимало пятьдесят семь гектаров, имело двадцать шесть паровых машин! Сталь, изготовлявшаяся новым – бессемеровским способом, шла тут же, в Льеже, на производство локомотивов, паровозов, пушек…
Железную руду привозили из Арденн, а уголь лежит под ногами – только бери! Уголь – главное богатство Бельгии, черный пояс, пересекающий всю страну с востока на запад, к Намюру, Шарлеруа, Монсу.
Говорят, некогда в угольных недрах находилось государство добрых и трудолюбивых гномов. Даже король – самый высокий из них – был всего полутора локтей ростом. Но силен же был – палица его весила пятьсот фунтов! Это гномы и научили людей пользоваться углем. Пожалели нищую вдову, замерзавшую в своей лачуге, принесли ей черные камни, которые загорелись в печке, как дрова.
Та вдова – продолжает легенда – была чуть ли не первой жительницей Льежа. Чудесные камни привлекли потом многих, и сам граф – владелец соседнего замка – заинтересовался подземным сокровищем. Только не понравился гордый, жестокий граф королю гномов, и ушли они неизвестно куда…
Что здесь правда? То, что уголь стал известен давно, во времена незапамятные. И плавка металла здесь – ремесло исконное. Еще в средние века, когда Брюгге славился ткачеством, Намюр – стеклом, Динан – изделиями из меди, Льеж был городом железа, вооружавшим воинов копьями, алебардами и мечами.
Уже тогда Маас давал выход товарам, нес их в плоскодонных ладьях к морю. Река быстро растворяла сажу и пот Льежа, она еще столетия оставалась рекой дворянских замков и парков, рекой живописных руин и пастбищ, не раз блиставшей на идиллических гравюрах.
Она же несчетно окрашивалась кровью. Льеж и другие города на Маасе насчитывают один полсотни, другой почти сотню штурмов и осад. Сражались с городами сеньоры, воевали и города между собой – из-за своих цеховых монополий, из-за торговых дорог и рынков. Владыки Брабанта сталкивались на этой земле с сюзеренами бургундскими. Поили коней в Маасе завоеватели испанские, затем наполеоновские…
В нашем веке, после долгой передышки, Маас вновь стал как бы крепостным пограничным рвом, гасившим первые разрывы снарядов, посланных с запада. Впрочем, где теперь Маас? Укажите на карте, где он впадает в море, очертите его бассейн. География изменилась, часть воды Мааса вошла в канал Альберта, поворачивающий к Антверпену, а сам Маас на голландской земле словно теряется в сплетении каналов. За Роттердамом он теряет свое имя, становится «Ватервег» – водной дорогой.
Очень много дверей у Льежа, смотрящих во все стороны, в разные страны – это худо в дни войны, зато хорошо во времена мира.
Осмотр Льежа обычно начинают с цитадели. В ее казематах застоялся тюремный холод, там глохли стоны истязаемых. Под решетками мертвенных окон – штабелек кольев. К ним привязывали бельгийцев, чтобы расстрелять. «Не забывайте моих детей», – просто и трогательно написано на рельефе памятника жертвам фашизма.
С цитадели видно далеко. В ясную погоду можно различить шпили не только голландского Маастрихта, но даже германского Аахена. Внизу разбросался город, лохматый от дыма, смешавшегося с туманом. На набережных Мааса шевелятся краны – на расстоянии их движения кажутся почти человеческими.
Я пытался отыскать границы Льежа за халдами, за скоплением поездов у вокзала. Бесполезно! И здесь, в Антверпене, как во многих местах страны, не город, а сгусток большого города Бельгии. Большой Льеж, насчитывающий полмиллиона людей. Он давно охватил загородные замки, застроил виноградник, когда-то поивший льежан бургундским. Специальности промышленного района трудно перечислить: тут плавят сталь, выпускают прокат, машины, снабжают Бельгию шерстяными тканями, обувью, консервами. Скалистые утесы над Маасом, воспетые поэтами, стали нынче заводским сырьем, превращаются в цемент.
Таков Льеж – сын угля и железа.
Как же ему живется, о чем его заботы? Попытаемся понять. Спустимся по лестнице в четыреста с лишним ступеней обратно в центр Льежа, иссеченный узкими улицами, залитый потоками машин и спешащих пешеходов.
На первых страницах газет, разложенных в киоске, повторяется короткое, тревожное слово – «забастовка». Металлисты требуют повышения заработной платы. Я вспоминаю, что Льеж часто называют беспокойным городом. Видно, недаром…
Хозяева угрожают увольнением. Найдутся другие рабочие, более покладистые. Бельгийские предприятия вербуют испанцев, греков, марокканцев, они часто соглашаются на любые условия. Иностранных рабочих в Бельгии шестьсот тысяч – и большая часть в Валлонии.
А ведь работы не хватает и своим. Именно в Валлонии больше всего безработных.
«Кризис» – это слово тоже часто звучит здесь. В состоянии кризиса, разрухи – основа хозяйства южной Бельгии, добыча угля. Шахты закрываются. По дороге в Льеж я не раз видел забитые досками ворота, покосившиеся ограды, траву на подъездных путях.
Бельгийские шахты устарели. Оборудование обновлялось слабо, производительность низкая. Шахты в Западной Германии более совершенны, дают уголь более дешевый. Тамошние короли угля, естественно, побили своих бельгийских конкурентов.
«Спасать Валлонию!» – кричат газетные заголовки. Но как? У правительства нет средств, все капиталы – в распоряжении частных фирм. А для них главное – ближайшая выгода. Оборудовать шахты заново очень дорого. Проще покупать уголь за границей – у тех же немцев.
В роли спасителей выступили дельцы из-за океана. В угольном бассейне появились химические заводы, построенные американскими фирмами. Некоторые шахты ожили, стали поставлять им сырье. Несколько сот безработных получили работу. Но всем ясно – это еще не решение проблемы. В случае кризиса американские фирмы закроют в первую очередь свои предприятия в Бельгии. А главное, принимая такую «помощь», Бельгия все теснее связывает себя с Соединенными Штатами, а, значит, и с Атлантическим пактом, с подготовкой новой войны.