355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Николаев » Сталин, Гитлер и мы » Текст книги (страница 14)
Сталин, Гитлер и мы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:59

Текст книги "Сталин, Гитлер и мы"


Автор книги: Владимир Николаев


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Были еще у нас и так называемые заградительные отряды, их ввели по известному приказу № 227, подписанному Сталиным в июле 1942 года. К тому времени враг завоевал огромную часть европейской территории нашей страны. В приказе отмечалось, что на ней осталось 70 миллионов наших граждан (после войны их судьба тоже оказалась нелегкой, для находившихся под немецкой оккупацией Сталин придумал немало гадостей и ограничений).

Но самое главное было в другом: оказывается, вождь по‑прежнему все время незримо был связан с фюрером, о чем и проговорился в этом приказе. Сталин обратил внимание на то, что у фюрера позади фронтовых частей располагались заградительные отряды, они открывали огонь по своим в случае их самовольного отступления или сдачи в плен. В сталинском приказе утверждалось, что «эти меры возымели свое действие, и теперь немецкие войска дерутся лучше, чем они дрались зимой… Не следует ли нам поучиться в этом деле у наших врагов»…

Оба эти приказа, так тяжко повлиявшие на судьбы миллионов ни в чем не повинных людей, были засекречены. Нам их во время войны зачитывали перед строем, но вся страна о них не знала. В ходе войны оказались засекреченными 10 тысяч постановлений возглавлявшегося Сталиным Комитета обороны. Вождь сам любил писать и перелицовывать историю и держал свои документы у себя в руках. Кстати, Комиссия по истории Великой Отечественной войны, созданная в 1942 году, была ликвидирована в 1945‑м. За ненадобностью!

Как и в мирное время, в годы массового террора, вождь и во время войны, когда весь народ и без его призыва встал на защиту Родины, все равно полагался только на террор, страх и ложь. Он сделал все, чтобы на эти три его постоянных кита опиралась наша военная сила – от мобилизации и военных училищ до фронта. Помню суровые и вымеренные по часам и минутам будни в училище. С утра до вечера занятия. Много муштры. Все время хочется спать и есть. Но вот железный порядок очередного дня ломается. Общее построение! Нас ведут в большой зал. На сцене – члены военного трибунала. Перед ними наш однокашник. Он тайком сбегал на волю на несколько часов, «сходил в самоволку». Попался. В результате причислен к дезертирам. За это его и судят. Всем нам в назидание. Процедура недолгая, формальная, без затей, смысл ее в финале.

Зачитывается приговор. Его заключительные слова звучат примерно так: «…заслуживает быть приговоренным к высшей мере наказания – расстрелу. Принимая во внимание чистосердечное признание и тот факт, что проступок совершен впервые, суд считает возможным приговорить такого‑то к заключению сроком на десять лет. Но, учитывая военное время, суд постановляет отложить применение приговора до окончания войны и направить такого‑то в штрафную роту».

В рядах штрафников (их тогда считали на сотни тысяч) можно было смыть свою вину только кровью. Погибнешь – сам виноват, будешь ранен и выживешь – пожалуйста, обратно на фронт, но уже в обычную часть, не штрафную. Большинство штрафников погибало, потому что их бросали в самые опасные места, из них, между прочим, составлялись целые корпуса и даже армии.

Тот суд в зале училища расстрелом не завершился, но так случалось далеко не всегда. И часто после приговора осужденных расстреливали прямо перед строем сослуживцев или же перед строем тех частей, какие оказывались под рукой. Высшая мера наказания была и высшей воспитательной мерой.

Перенял Сталин у фюрера еще и виселицы. На них казнили немецких военнослужащих и прислуживавших им во время оккупации полицаев из местного населения, то есть советских граждан. Вешали в людных местах, на городских площадях, в присутствии войск и населения. Так, например, в декабре 1943 года газеты сообщали, что такую казнь в Харькове наблюдали более 40 тысяч человек. Вскоре после освобождения от блокады Ленинграда в городе состоялась такая же публичная казнь. В цепь охранения были выделены военные моряки. Многие мои сослуживцы по команде, но с большой охотой отправились на это мероприятие, от которого я воздержался. Мне это удалось, потому что я был старшиной и пользовался некоторой свободой по сравнению с рядовыми.

По‑моему, самым страшным в армии и на флоте был так называемый СМЕРШ – «Смерть шпионам» – организация по типу тогдашнего НКВД (КГБ, ФСБ). Ее бесчисленные откормленные и наглые сотрудники день и ночь следили за всем личным составом – от последнего рядового до генералов и маршалов. Их боялись все. Как и на гражданке, они часто высасывали из пальца якобы преступные дела, чтобы показать свою необходимость и пользу, а главное, чтобы не загреметь на фронт самим. Жили они безбедно и себя под пули и бомбы не подставляли. А. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» подробно описал эту организацию, жертвой которой он стал в самом конце войны. Кстати, такой порядок был заведен тоже по немецкому образцу, там глаза и уши фюрера были повсюду и тайно осуществляли всеохватную слежку, в том числе и в армии. Так по обе стороны необъятного фронта существовали абсолютно схожие карательные организации, на которых держалась вся власть Гитлера и Сталина.

Рука подлинного мастера может всего в нескольких словах описать такое явление, про которое обычный человек с его возможностями должен толковать долго и подробно, чтоб другие поняли. Вот всего несколько строк из Солженицына все про тот же СМЕРШ или армейскую контрразведку:

«На одиннадцатый день после моего ареста три смершевца‑дармоеда, обремененные тремя чемоданами трофеев больше, чем мною (на меня за долгую дорогу они уже положились), привезли меня на Белорусский вокзал Москвы. Назывались они спецконвой, на самом деле автоматы только мешали им тащить тяжелейшие чемоданы – добро, награбленное в Германии ими самими и их начальниками из контрразведки СМЕРШ 2‑го Белорусского фронта, и теперь под предлогом конвоирования меня отвозимое семьям в Отечество. Четвертый чемодан безо всякой охоты тащил я, в нем везлись мои дневники и творения – улики на меня.

Они все трое не знали города, и я должен был выбирать кратчайшую дорогу к тюрьме, я сам должен был привести их на Лубянку, на которой они никогда не были (а я ее путал с министерством иностранных дел).

После суток армейской контрразведки; после трех суток в контрразведке фронтовой, где однокамерники меня уже образовали (в следовательских обманах, угрозах, битье; в том, что однажды арестованного никогда не выпускают назад; в неотклонимости десятки ), – я чудом вырвался вдруг и вот уже четыре дня еду как вольный , и среди вольных, хотя бока мои уже лежали на гнилой соломе у параши, хотя глаза мои уже видели избитых и бессонных, уже слышали истину, рот отведал баланды, – почему ж я молчу? почему ж я не просвещаю обманутую толпу в мою последнюю гласную минуту?..»

Легко ли сегодня говорить правду о войне? Всю правду. И кто осмелится? Нужно время, оно придет. Оно наступает. Но с каким трудом! Случайно или нет, главная книга об Отечественной войне 1812 года написана была Львом Толстым через полвека после нее. То есть когда живых свидетелей уже почти не осталось. Даже в те времена едва ли было возможно сразу после войны, по ее горячим следам, кровавым и грязным, сказать всю правду о ней (ту, что сказал Толстой в «Войне и мире»), в том числе и о подлинном ее характере, о победе не царя, а народа, не режима с его и тогда одуряющей идеологией, а вечно живого патриотизма. Без всей правды о Великой Отечественной войне 1941–1945 годов не будет договорена до конца и правда о ее зачинателях – Сталине и Гитлере, а без этого дальше жить нельзя. Чего стоят беснующиеся сталинисты и нацисты в России, вошедшей в XXI век…

Может быть, вся эта правда должна начинаться не с фронта, а с тыла? Мне война запомнилась не только событиями, относящимися к военной службе, но и теми пусть даже эпизодическими впечатлениями, которые связаны с жизнью сугубо штатских людей. Все они по‑своему были воинами и страдальцами. Во всяком случае, больше страдали от голода, чем те, кто был в армии и на флоте. Голод в тылу косил людей с еще большей силой, чем пули на фронте.

Беспредел и бесправие сталинского режима в мирное время были в годы войны возведены не просто в главный закон жизни (так уже и обстояло дело после Октября 1917 года), а признаны священным и неприкосновенным правом властей: ничего не поделаешь, война!.. Колонны и эшелоны беженцев (миллионы, десятки миллионов!), оставлявших свои родные гнезда, свои деревни и города, превращенные в пепелища. Ничего не стоящие деньги, продовольственные карточки и пустые магазины. Бесконечные составы товарных вагонов, до предела забитых людьми и ползущих по одному маршруту не днями, а неделями. Санитарные поезда, которых было никак не меньше, чем воинских эшелонов. Кошмарные вокзалы с их вечным сумасшедшим столпотворением. Бледные, худые, изможденные люди. Болезни, грязь, вши, редкие санпропускники. Дети, подростки, женщины и старики – главная трудовая опора страны в те годы. На заводах и фабриках, в колхозах и совхозах… Вместе с воинами они жертвовали собой, своим здоровьем. Недоедали, голодали, надрывались, тяжко болели, страдали и умирали от тоски по своим родным, сражавшимся на фронте, от неизлечимого горя по убитым и пропавшим без вести. В моей большой родне первой жертвой войны стал в самом ее начале муж родной сестры моей матери, военный летчик. Его жена и теща (моя бабушка Настя) находились в эвакуации на Урале с двумя крохотными дочками погибшего в бою единственного кормильца. Известие о его смерти совпало с тяжкой болезнью малышек, которые скоротечно скончались от дифтерита. Бабушка, в последний раз поцеловав еще не остывших малюток, повесилась. Так одна военная смерть потянула за собой сразу три на гражданке…

Вскоре все ужасы войны пришли и в Германию, особенно после того, как ее начали регулярно бомбить, и тут же закачался и начал падать культ бесноватого фюрера. Но у нас такого не случилось: над всеми нами и над всем военным ужасом возвышался по‑прежнему неколебимо ГУЛАГ. Вспомним, что у нас он был свой, родной, общенациональный в «дружной семье советских народов», а у Гитлера – в основном для военнопленных и иностранных рабов, согнанных с оккупированных Германией земель.

Но вернемся к Великой Отечественной войне после столь краткого упоминания о ее тыле. По‑моему, армия и война – это две самые чудовищные глупости, до которых додумалось человечество за всю свою историю. Не собираюсь обосновывать эту мысль, поскольку вообще об армии и войне все уже давно поведал людям Я. Гашек в романе о бравом солдате Швейке. Я полностью согласен с ним, что армейский неистребимый идиотизм – понятие вневременное и наднациональное. Даже большевики с их дьявольской «революционной» изворотливостью не смогли ничего привнести от себя в армейский идиотизм, хотя и пытались (комиссары, ленинские комнаты и т. п.), ничего у них не вышло…

Кстати, роман Гашека – это никак не развлекательное чтиво, он снимает все наслоения лжи (причем многовековые!) с военной тематики в литературе, начиная с культа героизма и риска, национализма и верноподданничества… В наше время его дело продолжил В. Войнович в своем романе об Иване Чонкине, солдате Великой Отечественной войны. В жанре художественной прозы его у нас с трудом, но все же опубликовали, а вот написать о том же самом языком историка или публициста (и при этом еще издать написанное!) в нашей стране до сих пор едва ли возможно. Я хотел бы поделиться кое‑какими воспоминаниями из своих военных лет, но боюсь, что флотская специфика сузит изложение и его смысл. Поэтому я хочу поделиться с читателем несколькими цитатами из мемуаров своего друга, известного нашего поэта Давида Самойлова. Познакомился с ним в 50‑е годы во время совместной работы над переводом стихотворного сборника прославленного чешского поэта Витезслава Незвала и часто встречался с Давидом до тех пор, пока он не перебрался в Прибалтику. У нас было немало общего в жизни и отношении к ней, мы не раз вспоминали военные годы и не расходились во мнении о том времени.

Примечательно, что в своих воспоминаниях он мало пишет о войне, хотя долгое время находился на передовой, несколько месяцев лежал в госпитале с тяжелой раной и затем вернулся на фронт, хотя вполне мог этого избежать: ему предлагали учиться в институте военных переводчиков, но он отказался и дошел до Германии, где и встретил победу. Вот он пишет о своем военном училище: «В роте, куда я был зачислен, старшиной стал тот же Сердюк. Он был зверь и прирожденный мерзавец… Я и сейчас, обломавшись изрядно на понимании и прощении, чувствую порой шевеление ярости и желание мести, когда вспоминаю круглорожего с выпученными глазами Сердюка… Я, может быть, многое бы простил Сердюку, если бы он издевался только надо мной. Он мучил всю роту».

Шел сорок второй год, не хватало человеческого мяса, и курсантов училища бросили рядовыми на фронт, так и не доучив до лейтенантов: «Сержант Кабанов, к которому я попал под команду, человек по душе не злой, грубо презирал знания и, так сказать, интеллектуализм, в то же время как бы и завидуя им. Он не то чтобы преследовал меня, но часто грубо притеснял и постоянно со мной тягался, яростно споря, например, о том, что вша лезет из тела от заботы, а триппер бывает от простуды».

Фронт с его официальным плакатным героизмом и патриотизмом сразу показал ему свою изнанку: «Мы знали, что за передовой линией стоят заградительные отряды с петлицами пограничников, коим приказано стрелять из пулеметов в отступающих. По переднему краю в тихие дни ходил рыжий особист, любитель Стендаля, погубивший рабочего Литвиненко. Знали, что можно говорить о победах, а не о поражениях, знали, что наше среднее начальство тоже под Богом ходит. Страх пред „Смершем“ на какой‑то срок действительно цементировал фронт, но по сути глубоко разлагал высокие понятия народа, борющегося против нашествия. Это позже сказалось. Сказывалось, впрочем, и в нашем быту боязнью откровенности и порой торжеством негодяйства. Кто были у нас наушниками „Смерша“, мы чаще всего не знали. После войны я встретил на улице Кирова бывшего сержанта разведроты Ваньку З., мародера и насильника, трипперитика всех степеней. Он был младшим лейтенантом ГБ».

Упомянутый выше Самойловым солдат Литвиненко стал одной из многих ни в чем неповинных жертв СМЕРШа, выдумывавшего антисоветские дела, чтобы доказать свою бдительность.

Между госпиталем и фронтом Самойлов провел некоторое время на лесозаготовках, которые выглядели таким образом: «Жизнь у нас была вольная, потому что лейтенанты, посланные с нашей командой, обосновались в селе, километрах в двадцати от наших делянок. И там, по слухам, прижились при учительницах. Гуляли и пили, а по ночам шало носились в полуторке по лесным дорогам, выменивая на заимках солдатские пайки на самогон. Нам от пайков доставались крохи. Но на свободе и мы кое‑как кормились. И были рады, что лейтенантов с нами нет».

А вот фронтовая зарисовка, место действия – Белоруссия, 1944 год: «За какие‑то якобы упущения был смещен капитан Харитонов, и к нам был назначен командиром некий Герой Советского Союза, фамилии которого никто не запомнил ввиду краткости пребывания его в должности. Он явился к нам в сопровождении где‑то по пути прихваченной военной девчонки и вмести с ней, произведя роте инспекторский смотр, удалился в хату, назначенную ему для постоя, откуда на свет божий не появлялся. Утром ему подавали спирту и двухкилограммовую банку американской колбасы. В полночь он пускал из фортки ракету, объявляя учебную тревогу. Сам, однако, из дому не выходил. По первой тревоге рота поднялась как положено, за пять минут. В последующие ночи время боевой подготовки все удлинялось, пока, наконец, дежурные вовсе не перестали обращать внимание на сигнальную ракету пьяного командира. Герой вскоре был уволен и куда‑то отправлен вместе с плачущей военной девчонкой».

Выше упоминалось о том, что правда о Великой Отечественной войне у нас до сих пор замалчивается, особенно о ее начальном периоде. Но точно так же мы до сих пор не знаем всей правды и о ее завершающем периоде. Самойлов на правах очевидца так свидетельствует об этом: «Армия сопротивления и самозащиты неприметно стала армией лютой ненависти. И тут великая наша победа стала оборачиваться моральным поражением, которое неприметно обозначилось в 1945 году… Унимая мародерство и насилие ровно настолько, насколько оно угрожало армейской дисциплине, вводя организованные формы мародерства и насилия, Сталин создавал нечто вроде национальной круговой поруки аморализма, окончательно сводил к фразеологии идею интернационализма, чтобы лишить нацию морального права на осуществление свободы».

Самойлов вспоминает об «организованных формах мародерства и насилия», но не развивает этой темы, ведь она у нас до сих пор под запретом. Ясно, что он имеет в виду, например, так называемые трофейные команды, с помощью которых мародерство и насилие были узаконены, санкционированы начальством. Нельзя забывать, что трофеями считалось не только то, что оказалось брошенным бежавшими немцами, нет, для их добычи зачастую применялась сила, грабеж… Можно было бы вспомнить и о судьбе немецких женщин, попавших в нашу зону оккупации…

Самойлов также вспоминает многие семьи, проживавшие в Москве в его родном доме‑коммуналке: «Из этих семей формировались городские низы 30–40‑х годов и росли будущие приблатненные солдаты Великой войны, те ребята, которые потом вдоволь натешили душу в Пруссии и Померании, кому‑то мстя за голодное и темное детство».

В наших официальных источниках таких упоминаний о той войне не встретишь…

И наконец Самойлов с самого низа, из рядов простой пехоты, свидетельствует о том, о чем тоже выше упоминалось – о провалившемся плане Сталина не останавливаться в Восточной Европе, а идти дальше на Запад: «Наша армия в конце Берлинского сражения если не понимала, то ощущала возможность такого варианта. Вариант дальнейшего похода на Европу – война с нынешними союзниками – не казался невероятным ни мне, ни многим из моих однополчан. Военная удача, ощущение победы и непобедимости, не иссякший еще наступательный порыв – все это поддерживало ощущение возможности и выполнимости завоевания Европы. С таким настроением армии можно было бы не остановиться в Берлине, если бы реальное соотношение сил было иным и отрезвляющие атомные налеты на Японию не удержали Сталина от дальнейшего наступления».

В ту же победную весну 1945 года я оказался на Северном флоте на эсминце «Грозный», самом быстроходном и современном корабле‑красавце. И все лето того года мы, как нам казалось, без особой нужды болтались в море, отрабатывая свои навыки и проверяя лишний раз технику. И это после окончания такой долгой и тяжкой войны! А потом прошел слух, что флот пойдет Северным морским путем на покорение Японии. Сталин, конечно, думал не столько о Японии, сколько о Китае и вообще о том регионе в целом, через который можно было бы перетянуть на свою сторону весь Восток. Мы уже совсем было размечтались совершить такой сказочный поход, который, думаю, запомнился бы на всю жизнь. Но… Сталин уже знал о существовании американской атомной бомбы, которая вскоре была сброшена на Японию. Наш поход не состоялся… Но сожалеть долго об этом не пришлось, потому что мне вдруг выпало счастье участвовать 24 июня в Параде Победы на Красной площади.

Целый месяц, каждый день с утра до вечера наш сводный военно‑морской полк готовился к этому великому событию. Мы бесконечно маршировали под оркестр в Химках, у Речного вокзала. Каждый час – перерыв на 15 минут, мы валились на зеленый газон и засыпали. Тут же труба поднимала нас, и мы опять сотрясали асфальт под звуки советских и дореволюционных маршей. И наконец наступило 24 июня.

Пошедший с утра дождь не омрачил праздника. Наш полк лихо прошел по площади вслед за колоннами всех фронтов, а за нами следовали двести солдат с фашистскими знаменами, они швырнули их к подножию Мавзолея под барабанную дробь. Вот тогда война действительно закончилась. Это была последняя точка в ее истории.

От храма Василия Блаженного мы повернули налево и пошли с площади по улице Разина. Вдоль домов стояли ликующие москвичи. Появление моряков вызвало новую бурю восторгов, и толпа прорвала оцепление из солдат. Мы тут же оказались в людском водовороте, сразу сломавшем наши ряды. Раздалась чья‑то находчивая команда: «Всем добираться обратно в казармы без строя, своим ходом! Не забыть поставить на место оружие!» И мы устремились к ближайшему метро, с трудом пробиваясь через обнимающих нас, кричащих, поющих, смеющихся и плачущих москвичей. Многие из них пытались утащить нас в гости к ним, но нам надо было вернуться, чтобы освободиться от оружия (часть из нас шла с автоматами, а часть – с винтовками), и, главное, каждого из нас уже ждали за праздничными столами кого родные, кого близкие и просто знакомые.

Такой неожиданный финал нашего парадного марша, конечно же, случился в истории московских парадов впервые. У нас всегда было известное уважение к порядку и властям, а в те годы вообще никому не могло прийти в голову смять военное оцепление, да еще во время такого парада (после нас по площади пошли войска Московского гарнизона). А вот смяли! Радость победы била через край. Люди исстрадались по радости. Если бы они знали тогда, в тот святой день, что больше ее у них не будет!..

Агония

О последних днях Гитлера в бункере написано немало, но, по‑моему, гораздо меньше известно о том, что агония фюрера началась намного раньше и продлилась целый год. Началась она 20 июля 1944 года, когда на него было совершено покушение. Заговорщики, генералы и офицеры, понимавшие, что в то время Германия под руководством фюрера была уже обречена, решили от него избавиться и тщательно разработали свой план. Фюрер спасся случайно. Подложенная под него бомба должна была взорваться во время очередного совещания в его ставке «Волчье логово» в Растенбурге. Но фюрер неожиданно, перед самым совещанием, перенес место и время традиционного обсуждения положения на фронтах, поэтому заговорщикам пришлось срочно перестраиваться. В результате от взрыва погибло и было ранено несколько человек, а фюрер отделался легкими ранениями и ожогами, на некоторое время потерял слух, и у него была парализована одна рука.

Сначала казалось, что он спокойно перенес случившееся. В тот же день он заявил: «После моего сегодняшнего спасения от верной смерти я более чем когда‑либо убежден в том, что смогу довести до счастливого конца наше общее великое дело». В этом заявлении был все тот же прежний фюрер, который обожал такого рода пророчества, несмотря на то, что они далеко не всегда сбывались. Но, похоже, покушение, устроенное людьми из самого близкого окружения, сильно потрясло его. Он быстро и жестоко расправился с заговорщиками. Истязания, которым они были подвергнуты, не поддаются описанию, но о них известно достоверно: все допросы, пытки и казни снимались на кинопленку, и фюрер каждый вечер смотрел эту страшную хронику с невероятным удовольствием. Вот тогда, можно сказать, и началась его предсмертная агония. Будучи по натуре человеконенавистником, он никогда не задумывался о том, что нес гибель миллионам людей, но в таком вот наслаждении при виде мучений своих врагов раньше замечен не был. Потрясенный покушением Гитлер стал еще больше походить на Сталина, который отличался редким садизмом по отношению к своим жертвам из числа близких ему людей, в том числе даже родственников.

После покушения Гитлер быстро слабел физически, но с еще большим ожесточением сеял смерть вокруг себя. В сентябре 1944 года он издал приказ об образовании «фольксштурма» – ополчения (вспомним о нашем ополчении 1941 года, в рядах которого погибло несметное число совершенно необученных и не подготовленных к войне людей, в основном зрелого и пожилого возраста). В «фольксштурме» были собраны старики, инвалиды и подростки, конечно, необученные и плохо вооруженные. Был издан приказ, который будто у самого Сталина был списан: «Ответственность ва служащих вермахта, которые, сдавшись в плен, изменяют родине и которых немецкий суд приговорил к смертной казни, несут родственники: они должны поплатиться либо своим имуществом, либо свободой, либо жизнью». Были созданы так называемые полевые суды (как у нас военные трибуналы), каждый из трех человек (как наши печально известные «тройки»), они выносили, как правило, только смертные приговоры, по которым были расстреляны тысячи и тысячи «изменников родины». В приказе о создании полевых судов говорилось: «Смертный приговор приводить в исполнение через расстрел поблизости от места суда. А если дело идет об особенно бесчестных подлецах, то – вздергивать их на виселицу».

В начале 1945 года фюрер решил срочно уничтожить миллионы узников фашистских концентрационных лагерей. Он передал это распоряжение одному из руководителей СС, Г. Бергеру, который так вспоминает об этой встрече с фюрером: «Рука у него дрожала, нога тоже, голова дергалась, и он, не переставая, выкрикивал: „Всех расстрелять! Всех расстрелять!“» В приказе, разосланном комендантам концлагерей, требовалось применять «упрощенную обработку ликвидированных особей» (то есть жертв массового террора, казней). При оформлении этих преступлений рекомендовалось «экономить бумагу и время» и «тщательно устранять следы обезвреживания» (то есть массовых убийств узников). Существует много свидетельств, что точно так же поступали наши карательные органы с заключенными советских тюрем и концлагерей при повальном отступлении Красной Армии в 1941 году. Затянувшаяся предсмертная агония фюрера отличалась, как всегда у него это бывало, самыми неожиданными поворотами изощренного рассудка. Так, стоя уже одной ногой в могиле, он забеспокоился по поводу возрождения и обновления «биологического потенциала Германии».

Фюрер изложил свои соображения на эту тему М. Борману, который их записал, и текст сохранился. Оказывается, Гитлер был обеспокоен тем, что после окончания войны в Германии останется несколько миллионов женщин без мужей, собирался решить эту проблему таким образом: «Мы должны стремиться к тому, чтобы женщины, которые после войны не смогут выйти замуж, вступали бы в длительные связи с женатыми мужчинами, для того чтобы производить на свет как можно больше детей». Фюрер далее заявлял, что такие связи должны будут официально приравниваться к браку, то есть фактически ратовал за многоженство, вторая жена, по его проекту, должна была носить фамилию этого «мужа». Он призвал также вообще расширять внебрачные отношения. И, как обычно, одновременно со всеми этими предложениями фюрер требовал строго наказывать тех, кто не согласится с такими начинаниями. Он патетически восклицал: «Представьте себе только, какая это будет потеря в дивизиях через 20–45 лет». Вот где, оказывается, была собака зарыта! Фюрер до конца оставался верен себе…

Еще больше обострила агонию Гитлера измена его ближайших сподвижников, о которой он успел узнать накануне своего конца, и это привело его в бешенство. Как‑никак его довольно монолитная команда сложилась еще в 20‑е годы, и вот эти самые верноподданные из верноподданных оказались способными на измену своему фюреру. Известно, что Геринг и Гиммлер пытались в конце войны договориться о сепаратном мире с Англией и США. Как бы в поддержку этого замысла немецкие части сражались в то время против западных союзников совсем не так упорно, как против советских войск, а в некоторых случаях даже сдавались в плен без боя американцам и англичанам. В самые последние дни войны, при сражении за Берлин, немцы отчаянно пытались удержать свои позиции против наших войск и открыть дорогу на город западным вооруженным силам. Гиммлер в те дни заявил графу Бернадотту, представителю шведского Красного Креста: «В том положении, какое сейчас создалось, у меня развязаны руки. Чтобы спасти возможно большие части Германии от русского вторжения, я готов капитулировать на западном фронте, с тем чтобы войска западных держав как можно скорее продвинулись на Востоке». Наш решительный штурм сорвал этот план, правда, он стоил нам последних тяжелых жертв завершавшейся на этом войны. Вообще наше наступление на Берлин в последние недели войны и само сражение за город до сих пор по‑разному оцениваются историками, по мнению многих оно носило больше политический характер, нежели стратегический, это стоило нам очень больших жертв, хотя, конечно, и без них Берлин на неделю раньше, на неделю позже все равно бы пал. Но вопрос стоял так: чей флаг первым взовьется над поверженной германской столицей? С точки зрения исторической логики право на это было, конечно же, за нами.

Отношение многих ближайших соратников к своему фюреру начало меняться отнюдь не в огне берлинской битвы, а гораздо раньше. Еще в марте 1945 года Гитлер посетовал своей секретарше: «Я не могу положиться ни на одного человека, все меня предают. От этого я совершенно болен». А уже перед самым падением Берлина он кричал в своем бункере: «Все руководство авиации надо повесить без промедления!» Но не было уже места и времени для виселиц, и разбежались кто куда палачи. Узнав об измене Гиммлера, фюрер заплакал и заявил: «Никто меня не щадит. Мне пришлось испытать все – разочарование, предательство… А теперь еще и он. Все кончено. Нет такой несправедливости, какую бы мне не причинили». Даже в своем завещании он не забыл об «изменниках»! «Накануне моей смерти я изгоняю из партии бывшего рейхсмаршала Германа Геринга и лишаю всех прав… Я изгоняю из партии бывшего рейхсфюрера СС и имперского министра внутренних дел Генриха Гиммлера и лишаю его всех постов».

Более чем любопытно, что даже самые близкие к Гитлеру люди, Борман и Геббельс, еще задолго до его самоубийства задумывались о возможности переговоров с нами по поводу сепаратного мира. Этот, казалось бы, уже совсем безумный в то время план уходил своими корнями, конечно же, в их воспоминания о советско‑германском сотрудничестве в 1939–1941 годах, о родстве двух идеологий, гитлеровской и сталинской, о сходстве и симпатиях между Гитлером и Сталиным. Вскоре после самоубийства фюрера, 1 мая, ранним утром, в расположение наших войск прибыл начальник генерального штаба германских сухопутных войск генерал Кребс и вручил нашему командованию письмо от Геббельса с предложением о «мирных переговорах между державами, у которых наибольшие потери в войне». Вот как заговорил самый главный нацистский идеолог! Утопающий пытался схватиться за соломинку. Узнав об отказе, он вместе с женой покончил жизнь самоубийством, отравив предварительно шестерых своих детей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю