Текст книги "Ночь не наступит"
Автор книги: Владимир Понизовский
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
У него даже зашумело в голове.
– Прежде чем подробно расскажешь обо всем, что ты видел и слышал в Тифлисе, повтори, как вы с их светлостью продефилировали по Фонтанке, – тяжело, словно бы пересиливая себя, проговорил Леонид Борисович, и Антон снова подумал: «Болен!»
– Я... Я не хотел... – юноша виновато посмотрел на попутчика. – Я ведь подумал...
– Чего ж смущаться? Мы говорим друг другу только правду, какой бы она ни была – приятной или неприятной, прекрасной или страшной, не прикрашивая ее даже на самую малость и даже из самых лучших побуждений. Ибо нет опасней лжи, чем слегка извращенная правда. Ну, смелей!
Антон повторил рассказ, под влиянием сурового напутствия Красина восстановив и те подробности, которые прежде посчитал лишними: как его спутник прикинулся провинциалом, никогда прежде не бывавшим в Питере, а потом сам же показал кучеру, как ближней дорогой проехать к Моховой. Феликс слушал с не меньшим удовольствием, чем в первый раз, хохотал, покручивал ус:
– Натура! В этом вся его натура!
Глаза же инженера зажглись недобрым огнем. Досадливым движением он провел по переносице пальцем и оборвал Антона:
– Хватит!
Повернулся к «провинциалу».
– Фанфарон. Если бы сказал заранее, что собираешься разыгрывать спектакли, я не поручил бы тебе такого ответственного задания. Во всяком случае, учту на будущее.
– Я? Какой спектакль, дорогой? Я просто хотел у них под носом – нате-кусите! Никакой спектакль!
Он зло покосился на Антона. «Ах, как я его подвел! – с досадой подумал юноша. И снова его осенила мысль: – Неужели?..»
Он поискал глазами. На веранде, в углу на тахте лежала открытая, гнутой фанеры, желтая шляпная коробка.
«Неужели четверть миллиона было в ней?»
Он вспомнил, как выглядывал круглый бок этой коробки с багажной полки в купе, на виду у всех, как лежала она в их ногах, когда ехали они мимо департамента полиции. «Вот это да! Вот это герой!» – он с восторгом уставился на парня.
– Нет, это дело мы так не оставим, чтобы впредь неповадно было, – твердо сказал Леонид Борисович. – Меру воздействия мы обсудим с товарищами. Обязательно расскажу и Ивану Иванычу.
– Нет! – взмолился парень. – Только не ему!
– Расскажу, – жестко повторил Красин. – Однако и довольно об этом. Теперь выслушаем рассказ Антона о том, как происходила экспроприация – глазами стороннего наблюдателя.
«Стороннего наблюдателя! – обида обожгла юношу. Он опустил голову. – Он герой, а я!.. Так вот зачем я был им нужен в Тифлисе! Сторонним наблюдателем!..»
– Напрасно, – легко дотронулся пальцами до его плеча Леонид Борисович. – Во-первых, нам нужна объективная информация. Во-вторых, если бы в Тифлисе случилось что-нибудь непредвиденное, ты был бы единственным человеком, который мог сообщить нам об этом. Это было ответственное поручение – мы доверили тебе очень многое.
«Да, правда, – у Антона отлегло от сердца. Он поднял голову и улыбнулся. Теперь ему было нестерпимо стыдно. – Тоже разыгрываю спектакль. Как сопливый мальчишка!..»
Красин уловил смену его настроений, его замешательство:
– Но прежде чем приступим к обсуждению, пора вам и познакомиться, тем более что в будущем вам, наверно, придется работать вместе. И показал на него «провинциалу»:
– Сын моего давнего друга, хочет работать в боевой группе. – Он обернулся к Антону: – Придумай себе кличку для конспиративной работы.
– На Металлическом, у дяди Захара, меня звали Мироном... Но теперь я хочу – «Отцов», – сказал он.
– К сожалению, один Отцов у нас уже есть. Запутаемся.
– Тогда... Тогда пусть «Владимиров».
– Ладно, – согласился Леонид Борисович. – Хоть и прозрачно, но я понимаю тебя... Пусть будет Владимиров. А этот удалец, – все еще сухо кивнул он на «провинциала», – наш старый товарищ, подпольщик-профессионал Камо.
Антон и Камо пожали друг другу руки. Юноша вложил в это рукопожатие все свое восхищение «старым профессионалом», который был всего на три-четыре года старше его самого. В ответном движении Камо и в его странном взгляде он почувствовал, что горячий кавказец еще не простил своему новому знакомому невольного разоблачения.
– Итак, шаг за шагом, минута за минутой: как все произошло, сколько жертв в действительности, что говорят в городе, давай.
Антон начал рассказ. Камо временами останавливал его, дополняя и поправляя. Красин и Феликс переспрашивали, уточняли. Рассказывая, Антон ловил на себе пристальный, оценивающий взгляд усача. «Чего он так смотрит? Кто он?»
Когда он кончил, Леонид Борисович сказал:
– Возможно, Антон, тебе предстоит принять участие еще в одном деле. На этот раз активное участие. – Он посмотрел на Феликса. Тот кивнул. – Ты можешь приехать сюда и завтра?
– Могу и не уезжать, – юноша рассказал о Травиных, о том, что на их даче его всегда ждет комната.
Красин знал профессора.
– Помнится, у него очень милая дочь?
– Да, очень! – простодушно воскликнул студент.
– Отлично. Погости у них. Завтра, часам к девяти, приходи сюда, к тому времени мы с товарищами все окончательно решим. – И протянул на прощанье руку: – До встречи, товарищ Владимиров.
Антону показалось, что пальцы Леонида Борисовича стали еще горячей и суше.
Радостный, возбужденный неизвестно отчего, Антон, посвистывая и подшибая ботинками шишки, торопился к Лене. Дача Травиных была по левую сторону от железной дороги, почти на самом берегу Финского залива, – благоустроенная вилла с причудливыми башенками и резными, под старину, входившими в моду наличниками, карнизами и ставнями.
Еще издали он увидел среди зелени и золотистых стволов сосен белую фигурку. И, приложив ладони ко рту, крикнул:
– Ау-у!.. Ле-на-а! Ау-ууу!..
Девушка, подобрав юбки, выбежала к нему навстречу. Лицо ее радостно засияло:
– Ты! Вот хорошо-то!
Метнув шаловливый взгляд в стороны, она прильнула на мгновение к его груди, толкнула в грудь кулачками:
– Наконец-то! Ну, здравствуй! Как ты добрался? Утренний поезд давно был, а вечерний еще не пришел.
– На крыльях летел! – радостно улыбнулся Антон. – Из самого Тифлиса! Над горами и долами – ж-ж-ж! – он изобразил, как летел. – Не прогоните, если денек я у вас побуду?
– Что ты! Вот хорошо-то! – она даже захлопала в ладоши. – Комната твоя тебя ждет. Купаться будем! По землянику пойдем в лес!
Счастливая его приездом,-разгоряченная, она сияла и была чудо как хороша. Антон притянул ее к себе и, не боясь, что увидят, поцеловал.
– Ты такая красивая! Ну, необыкновенно!
Она стыдливо высвободилась:
– Не надо... Подожди!..
Через час после обеда и уже собравшись на море, Антон по дороге отправил домой телеграмму о том, что остается погостить у Травиных.
Залив у Куоккалы, впрочем, как и по всему побережью, был мелок. Чтобы добраться до глубины, нужно было шлепать по воде чуть ли не километр. Зато пляж – чистейший белый песок, а сразу за пляжем стеной стоял сосновый лес, перемежающийся дубравами и ельниками. Лес начинался на прибрежных дюнах и разливался душистым зеленым морем, скрывая дома, дороги в мрачноватой своей глубине, под сводами развесистых крон. И подстилка леса была мягкая: наст хвои, вереск, кусты созревающей черники. По склонам дюн и оврагов щедро рассыпалась земляника, из мха выглядывали непривычно рыжие шляпки грибов-дубовиков.
Лена убежала вперед и через несколько минут вернулась, неся в ладони, сложенной чашечкой, горсть земляники:
– Возьми! Как она пахнет!
Антон начал есть из ее ладони, подхватывая губами по ягоде, чтобы продлить удовольствие.
– Ты как теленок! – она расхохоталась. – Только он еще и сопит вот так, и пахнет от него парным молоком!
– А ты лесная царевна! – он раздавил губами последнюю ягоду и лизнул ее ладонь, окрашенную соком земляники.
Она снова рассмеялась. Поймала его взгляд:
– Нет! Никаких глупостей! Купаться! Купаться!
И побежала меж сосен к берегу, на песке на ходу сбросила туфли и халат и, подняв вихрь брызг, вбежала в воду. Вода едва поднималась до ее колен. На белесо-голубом фоне картинно четко обрисовывалась ее фигура.
«Как хороша! – горделиво подумал Антон. И мысленно добавил: – Моя!..»
Они добрались-таки до глубоководья. Здесь ветер гнал легкую упругую волну. Вода была чистейшая, зеленым хрусталем просвечивала до дна, увеличивая в живой линзе голыши на песке, замершего краба, стаи иглообразных рыбешек. Еще дальше в море возвращался с промысла рыбацкий баркас под парусом. Над ним носились, стригли воздух и кричали чайки.
Антон плыл рядом с Леной. Подныривал, кувыркался, как расшалившийся дельфин, старался как бы невзначай дотронуться до нее и в холодноватой воде чувствовал чуть ли не ожог от этих прикосновений.
Солнце садилось впереди, за морем. Красный чистый шар повис над горизонтом, казалось, помедлил и стал разливаться, покрывая воду огненно-блестящей пленкой.
– Поплыли назад, я устала.
Они выбрались на сухой песок, когда небо и вода уже стали сиреневыми.
– Брр!.. Холодно!
– Пошли под деревья, здесь тянет ветер.
В лесу Лена сказала:
– Отвернись, я переоденусь.
Он отвернулся. Не выдержал, шагнул к ней:
– Ленка! Я не могу! Не могу!..
– Как не стыдно? – девушка запахнула халат. Глаза ее сияли.
«Моя будущая жена... – счастливо подумал Антон. Словно бы прислушался к звучанию диковинного слова и повторил про себя: – Моя женулька...»
– Как ты съездил в Тифлис? – спросила девушка. – Почему ты ничего не рассказываешь?
«Вот бы рассказать! – подумал он. – Вот бы удивилась!»
– О чем?.. Визит к родственнику. «Мой дядя самых честных правил...»
– А я почему-то беспокоилась.
– Поезд сойдет с рельсов?
– Не знаю... Ты в ту ночь был какой-то взбудораженный... И тот разговор о Сибири, о каторге.
– Надо же, запомнила! Чепуха все это.
– Нет, ты был тогда странный... Не поцеловал, когда прощались.
Он промолчал. Поймал звездочку. Прищурился. Она брызнула снопом искр.
– А ты и вправду смогла бы от всей этой благодати в Сибирь за кандальным?
Он весело запел:
Динь-бом, динь-бом, слышен звук кандальный,
Динь-бом, динь-бом, путь сибирский дальний...
Динь-бом, динь-бом, слышно там и тут —
Это Антошку на каторгу ведут!..
– Весело, да? – с усталым смешком спросила она. – Надеюсь, тебе «динь-бом» не грозит: ты ведь не собираешься разбивать лоб о стену?
– О чем ты? – насторожился он.
– Обо всем, что случилось, – ответила Лена. – Я понимаю: твоя боль не утихла. И твое желание отомстить тоже понимаю. Но будь благоразумен: сколько пролито крови, сколько горя, огня, а все осталось как было, если не хуже стало.
Она приподнялась на локте и с нежностью поглядела на Антона. Протянула руку и провела пальцами по его влажным вихрам:
– Я хочу, чтобы ты был благоразумен.
– А как же кандалы? – чувствуя, как леденит сердце, спросил Антон.
– Оставь их для других, – ответила девушка и перевела разговор. – Жалко, тебя не было, а у нас в Павловском выпускной акт состоялся, собрались все институтки, и родители, и шефы. Речи были, тосты, а потом в Казанском соборе епископ Гдовский отец Кирилл служил молебен и наш хор пел... А на будущий год и наш выпуск...
Она повернулась на бок, прижалась к его щеке губами, прошептала:
– Еще годик потерпим, да?.. Старики сказали, что отдадут в приданое за мной эту виллу. Сами они решили строить в Крыму, греть косточки. Прелесть, правда? – она поцеловала его и сладко зевнула. – Пошли домой, я уже совсем сплю.
В этот час в Петербурге, на Моховой, мать Антона получила телеграмму, прочла ее и с беспомощной грустью подумала: «Осенью, видно, и свадьба... Оно и лучше, Травины с состоянием – не то что мы теперь... И Антон остепенился... И останусь я совсем одна. Или придется возвращаться блудной дочери с повинной головой?»
Она смахнула слезу и пошла на кухню предупредить Полю, чтобы та не готовила праздничную утку.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.
ДОСЬЕ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ
ГЛАВА 9
Николай проснулся с легким сердцем. С предчувствием, что день наступающий не сулит никаких неожиданностей. Открывая глаза, подумал: надо бы рассказать о сне Алис. Приятны были и реальные впечатления вчерашнего дня. Он производил на Петергофском рейде смотр первому отряду минных судов Балтийского моря и убедился в отличном состоянии кораблей и в бодром виде их команд. Ему и сейчас еще чудилось, что морской ветер холодит щеки, в ушах грохочет орудийноподобное троекратное «ура!». Каковы молодцы! Николай там же, перед строем экипажа на флагмане, объявил свое монаршее благоволение командующему отрядом контр-адмиралу фон Эссену, всем штаб– и обер-офицерам кораблей отряда. И обед был в кают-компании на славу. Кажется, перебрал малость. Но ничего, голова ясна, не ломит от вчерашнего...
Николай взглянул на жену. Она спала, отодвинувшись к дальнему краю кровати, лежа на спине, выпростав тонкие, голубоватой кожи, руки поверх одеяла, дышала неслышно. Черты ее заострились и ужесточились, она стала похожей на истовую монашку.
Вся стена позади, за изголовьем кровати, до самого потолка была увешана разнокрашеными иконами и образками, хромолитографированными или кустарно-монастырскими. Все – нынешнего времени, на сирых богомольцев рассчитанные. Однако для Николая, а особенно для Алис, в них было свое очарование, тем более что на одной богомаз изобразил сына Алексея в виде святого, с венчиком над головой. Николай полулежал, задрав голову, в который уж раз пытаясь пересчитать иконы, но на третьей сотне сбился со счета.
Стараясь не разбудить жену скрипом пружин, он сполз с кровати, перекрестил спящую и, приподняв тяжелую занавесь полога, вышел в соседнюю со спальней комнату, в какую во все времена и все цари пешком ходили. По традиции царствующего дома Романовых стены ее были украшены портретами самого императора и ближайших его родных в милой сердцу семейной обстановке. Попасть в эту галерею считалось особой честью.
Расположенная рядом ванная с посеребренной просторной купелью тоже была по стенам в фотографиях, только на них Николай был в мундирах, в группах с офицерами или в седле. Приняв обычную холодную ванну, растеревшись жестким полотенцем и еще более ободрившись, Николай переступил порог камердинерской. Казаки-атаманцы личного его конвоя были на посту. Они лихо взяли на караул.
Царь приказал камердинеру одеть себя в дворцовую форму атаманцев – свободную малиновую рубаху с пояском, шаровары и мягкие сапоги. И спустя полчаса, выбритый, подстриженный, расчесанный, с напомаженными усами и бородой, двинулся в тихий обход своей резиденции – Нижнего дворца, расположенного на берегу залива в самом углу Александрии – императорской летней штаб-квартиры в Петергофе.
Дворец этот, возведенный еще при отце-государе по проекту архитектора главного тюремного управления Томишко, автора столь знаменитых петербургских «Крестов», не очень-то гармонировал с более ранними ансамблями Растрелли и Кваренги. Но и государю-батюшке, и тем более государю-сыну чужда была мишурная изысканность двора Людовиков. Неуклюжая, однако ж добротная постройка в духе образцового средне-помещичьего дома пришлась им куда более по душе. Отгороженная каменной стеной от прочих парков, фонтанных каскадов и садов Петергофа, глухо-лесистая Александрия была особенно люба Николаю – куда милее Зимнего, Гатчины, Царского Села и даже солнечной Ливадии. Здесь он проводил бо́льшую часть года, с ранней весны и до глубокой осени.
И вот сейчас, белым июньским утром, он, неторопливо и бесшумно ступая по коврам и дорожкам мягкими кавказскими сапогами, проходил из комнаты в комнату. Рядом со спальней располагались детские.
Николай был чадолюбив. Он испытывал умиротворение, проводя в день по полчаса, а то и по часу в играх со своими детьми. Однако долгое ожидание, когда же появится на свет престолонаследник, и драматическое разочарование, вызываемое каждый раз рождением еще одной дочери, выхолащивали отцовские чувства к продолжательницам рода по женской линии. И тем сильнее оказалось чувство, потрясшее его, когда после стольких усилий, после обращения к бесчисленным медиумам, прорицателям и спиритам, блаженненьким и святым Алис разрешилась наконец наследником. Крестили цесаревича здесь же в Петергофе, в Большом дворце. В час торжества был оглашен манифест, коим отменялись телесные наказания и прощались крестьянам недоимки (и без манифеста, впрочем, безнадежно невозвратимые). Но тем больше оказалась тайная скорбь: цесаревич появился на свет наделенным фамильной болезнью вырождающегося рода Алис – герцогов Гессен-Дармштадтских, болезнью редчайшей и неизлечимой. Гемофилия – кровоточивость – возникала даже от поражения десны зубной щеткой или вовсе без причины. Каждый раз остановить кровь удавалось с величайшим трудом. Профессора медицины изрекли свой приговор: критический возраст для наследника – восемнадцать лет. Оставалось уповать лишь на чудо и чудотворцев.
Цесаревичу была предоставлена половина всего нижнего этажа царской резиденции. И самым большим во всем дворце был зал для его игр – высокооконный, открытый морю, всегда залитый солнцем, с целой горой игрушек. Игрушками были и искуснейшие стреляющие модели пушек и пулеметов, пистолетов и ружей, сабли и шпаги – преподношения атаманов казачьих войск, офицерских корпусов, купечества, заводчиков и дворянских собраний. К большинству этих остроугольных опасных игрушек цесаревич, впрочем, не допускался. А рядом с залом, в гардеробной, висели сшитые в рост наследника мундиры всех гвардейских полков и отдельного корпуса жандармов, украшенные игрушечными эполетами и аксельбантами и отнюдь не игрушечными знаками отличий и наградами.
За игровым залом и гардеробной помещалась комнатка-тамбур унтер-офицера гвардейского экипажа могучего Ивана Деревенько. Гигант унтер находился при цесаревиче неотлучно, присматривал, чтобы тот невзначай не упал, не ушибся, не оступился, и для пущей осторожности от сна до сна таскал Алексея на руках, как в люльке. Наследник привык к ним, жестким и неразъемным, как к пухлой груди кормилицы. В этот ранний час храпел и Деревенько. Над его койкой красовалась на стене фототипия «Мать и беспечное дитя». Николай прошел мимо унтера в спальню, решив, что после завтрака накажет его: не бока отлеживать сюда определен. Мало ли что может случиться ночью с наследником! Хотя, конечно, что могло случиться, если спал он в специальной, исполненной берлинским ортопедическим институтом, кровати без единого жесткого угла, в пружинистых эластичных сетках. А рядом, в дежурной, у телефонов и сигнальных звонков, под самыми окнами и через равные расстояния по всей Александрии стояли в бессонных караулах и лежали в секретах дворцовые гренадеры, казаки-атаманцы личного императорского конвоя, солдаты сводного гвардейского и лейб-гвардии Семеновского полков; совершали обход аллей парка жандармские и полицейские патрули петергофской охраны; у всех входов и выходов дежурили агенты Санкт-Петербургского охранного отделения и третьего делопроизводства департамента полиции; а со стороны моря, в заливе, стояли в дозоре и боевой готовности на траверзе дворца крейсер «Финн», миноносцы «Видный», «Резвый» и «Громящий». И этим же рассветным часом, Николай знал, цепи саперов-гвардейцев проползают на брюхе все сто десятин Александрийского парка, бдительно проверяя и прощупывая каждую пядь, каждый куст и деревце. Что же могло случиться с цесаревичем? Но все равно: он примерно накажет Ивана.
Николай молча постоял у кроватки сына, неслышно помолился, с благоговейной истовостью осенил его крестным знамением и осторожно, чтобы не разбудить, прикрыл его ножки пуховым одеялом.
Он вышел из спальни во вторую дверь и направился в свои апартаменты.
Путь в рабочий кабинет лежал через столовую. Отделкой и всем убранством она походила на кают-компанию корабля и глядела окнами в море. Николай снова воскресил в памяти вчерашний день: «Молодцы морячки! Командирам – благоволение, а нижним чинам объявлю спасибо и пожалую-ка старшим боцманам и кондукторам по червонцу, по пятерке – боцманам, а прочим унтер-офицерских званий – рублика по три. Пусть выпьют за мое здоровье и здоровье цесаревича!..»
На том царь и решил. И с твердым этим решением отворил дверь кабинета. Но, бросив взгляд на рабочий стол, заваленный бумагами, он с тоской подумал, что утро предстоит тяжкое: чтение бумаг, прием с докладами министров. Но зато после обеда смотр на военном поле тут же в Петергофе Николаевскому кавалерийскому училищу, эскадронные и сотенные учения юнкеров. Ах, как любо это государю! В войсках, среди офицеров, среди блеска пуговиц, переклика команд и свистков, лоснящихся конских крупов, острого запаха мужского пота, он чувствовал себя превосходно, как рыба в глубокой воде. Разве сравнимо строгое, стройное, организуемое движение войска, олицетворяющее план и приказ, с хаотическим половодьем бумажных дел и даже с торжественными, чуть ли не еженедельными приемами с непременными выходами по случаям бесчисленных тезоименитств, церковных и государственных праздников. Несть числа им – алчущим, состоящим при высочайшем дворе, при императорах и императрицах, и жаждущим новых чинов, орденов и должностей. Нет, куда уж лучше, когда принимаешь парад эскадронов на дворцовом плацу, и в клубах пыли сверкают голубые клинки сабель, и темные пятна расползаются по сукну спин, и гарцуют одномастные, в злом оскале, кони, и грохочет медью полковой оркестр. И на лицах командиров и братушек-ребятушек напряжение, усердие и восторг – ничего боле. Ах, как хорошо!..
Николай уселся за стол, и сухой скрип подлокотника вернул его к действительности. Он с гадливостью придвинул ближе ворох бумаг с единственным желанием поскорей разделаться, еще до завтрака, с докучливыми обязанностями. Бумаги он не читал, а лишь листал, выхватывая взглядом отдельные строки. Накладывал резолюцию – и отодвигал прочь. Почерк государя был неровный, угловатый, но своеобразный – с длинными хвостами у букв «у»» и «д» и большими усами у «б». Благодаря этим хвостам и усам строчки, если он писал много, были связаны на листе не только по горизонтали, но и по вертикали, и страница напоминала затейливый восточный узор.
Впрочем, много писать он не любил. Лаконизму и стилю обучил Николая его наставник Константин Петрович Победоносцев. Царь испытывал чувство вины перед своим учителем, которого вынужден был под давлением смутьянов уволить в октябре пятого года от должности обер-прокурора святейшего синода. Константин Петрович был наставником еще у незабвенного отца. Александр III не принимал ни одного решения государственной важности, не посоветовавшись с обер-прокурором. Победоносцев приложил свою сухонькую, как птичья лапка, руку и к «Положению об усиленной охране», и к действующему поныне «Уложению о наказаниях», и ко многим другим основополагающим рескриптам. Он до боли зубовной не любил расходовать слова. Николай постоянно чувствует неискупимую вину перед своим наставником. Несмотря на ненависть всего общества к Победоносцеву, нынче, после манифеста, он бы вернул ему и должность и осыпал бы монаршими милостями. Но старец три месяца назад отдал богу душу, царствие ему небесное...
Следуя наставлениям учителя, Николай совершенствовал афористичность своих устных и особливо письменных выражений. Ему докладывали, что в этом он немало преуспел, превзойдя, пожалуй, всех предшествующих российских самодержцев. К примеру, когда генерал Алексеев донес с дальневосточного театра военных действий, что в его армию, сражавшуюся в Маньчжурии против японцев, прибыло четырнадцать агитаторов – «революционеров-анархистов», царь приказал ответить по телеграфу: «Надеюсь, немедленно повешены». А совсем недавно, когда во второй Думе крамольники затеяли обсуждать вопрос о пытках политических в Рижской тюрьме, он начертал на запросе вольнодумцев: «Молодцы конвойные!» Но, в общем-то, изобретать новые словосочетания он не любил и использовал надежно отработанные. Удачно применил царь их и на сей раз, украсив бумаги надписями: «Прочел с удовольствием», «Отрадно», «Приятно», «Жаль», «Не ужели», «Вот так так» и «Скверное дело».
Часть бумаг требовала не резолюций, а лишь ознакомления. Это шли проекты высочайших указов по гражданскому, военному и морскому ведомствам. Надо было или перечеркивать все эти многочисленные представления на награждения, присвоение классных чинов и званий и увольнения с пенсиями и с правом ношения мундиров или без оных прав, или ставить литеру «Н». Сегодня у Николая было хорошее настроение, и он ни единого указа не отверг и каждый лист украсил витиеватой буквицей. Наложил он ее и на высочайший указ, гласивший:
«Бывшего главного командира Черноморского флота и портов Черного моря вице-адмирала Чухнина считать умершим от ран, полученных им при исполнении служебных обязанностей».
Поставил «Н», но подивился: почему столь поздно спохватились? Даст бог памяти, Чухнин скончался ровно год назад, был убит смутьянами в конце июня на своей даче в Севастополе.
Николай оторвался от бумаг, посмотрел в окно, на залив. По горизонту в утренней дымке голубым контуром низко выступал из воды Кронштадт, нечетко обрисовывались его форты и поблескивал купол собора. Чухнин был убит в тот зыбкий, недобрый шестой год, особенно тяжкий событиями на флотах. Николай обладал отличной памятью на фамилии, на события и даты. Но он яростно загонял в самые дальние тупики мозга воспоминания о тех днях, уничижительные и ненавистные. Однако эти воспоминания – бросишь ли случайный взгляд на море, получишь ли донесение о новых крестьянских волнениях где-нибудь в Курской губернии или на Орловщине – выползали из тупиков, как поезда вне расписания. И именно с морем, с царской усладой, больше всего и было их связано, и все они выстраивались звеньями некой мистической цепи. Бунт на броненосце «Князь Потемкин-Таврический», чуть было не повлекший восстание на всем Черноморском флоте и получивший огласку на всю Европу; затем неслыханная смута в октябре, захватившая обе столицы и буквально заточившая Николая здесь, в Петергофе. Добровольное бегство в Александрию, а отсюда на яхту «Штандарт» было тем более унизительным и необъяснимым, что весь Петербург был буквально забит привилегированными, лично царем обласканными войсками – лейб-гвардейскими, такими, как Преображенский, Измайловский, Московский, Павловский, Атаманский полки. Но, доносили, порча коснулась и их, даже их! И Николай впервые за всю жизнь ощутил мистический страх перед безликой массой, именуемой «народом». В том же октябре пятого года начались первые беспорядки в Кронштадте. В ноябре в Севастополе матросы объединились с рядовыми Брестского полка, обезоружили командиров. На крейсере «Очаков» и нескольких мелких судах мятежники подняли красные флаги, командование всеми восставшими взял на себя отставной лейтенант Шмидт. Береговая артиллерия потопила мятежников. Казалось бы, урок преподан хороший. Николай отклонил прошение о помиловании этого самозванца Шмидта, хотя все общество как с цепи сорвалось, даже кое-кто из придворных чуть не в ногах валялся: «Пощади его, государь!» Шмидта казнили через расстреляние. Не образумило. Спустя год, семнадцатого июля, начался мятеж в Кронштадтской крепости; двадцатого поднял красный флаг в виду Ревеля крейсер «Память Азова»... Как в пятом, когда царь повелел переименовать «Князя Потемкина-Таврического» в «Святого Пантелеймона», а «Очаков» в «Кагул», так и теперь он приказал снять все привилегии с гвардейского, 1-го ранга крейсера «Память Азова», наречь его «Двиной» и превратить в плавбазу. Это было тем обиднее для самого Николая, что он особенно гордился крейсером, был почетным шефом экипажа, а сам корабль олицетворял собою славу Балтийского флота. В сердцах царь приказал выкинуть красовавшийся посреди его кабинета роскошный, с золочеными трубами и серебряными пушками макет крейсера. Для вящего эффекта он подал мысль своему дяде, великому князю Владимиру Александровичу, главнокомандующему Петербургским военным округом, применить новый метод карания бунтовщиков: для расстреляния мятежников назначить матросов того же экипажа из числа приговоренных к другим наказаниям. Если откажутся, заставить их выполнить задачу силой оружия! Дядюшке идея показалась оригинальной. Он произнес фразу, ставшую сакраментальной: «Лучшее лекарство от народных бедствий – это повесить сотню бунтовщиков перед глазами их товарищей». Тотчас же князь отдал приказ ревельскому военному генерал-губернатору об осуществлении идеи царя. Казнь была совершена на острове Карлос. До окончания суда и исполнения приговоров вся эскадра оставалась на ревельском рейде, затем отправилась в продолжительное заграничное плавание, а исполнители были переправлены в Кронштадт и заточены в тюрьму крепости. Через несколько дней к берегу Александрии волны начали прибивать трупы расстрелянных матросов. Солдаты, казаки и полицейские на рассвете вылавливали их баграми. Однажды, пробудившись вот в такую же рань, Николай из окна кабинета наблюдал, как ловко подцепляют они на крючья черные тела с лопнувшими на раздутых туловищах тельняшками, и мечтательно подумал: «Вот взять бы всех бунтовщиков и утопить в заливе!» Эта мысль потом приходила ему в голову часто.
Войска были широко оповещены о казни. Казалось бы, лекарство применено в достаточных дозах. Так нет же, не подействовало! Порча стала разъедать – подумать только! – самые приближенные части. Буквально в те же дни, когда бунтовали Кронштадт, Свеаборг и Ревель, произошли беспорядки в первом батальоне лейб-гвардии Преображенского полка – том самом, который еще со времен императрицы Екатерины пользовался особыми привилегиями, нес охрану царских резиденций и в котором в чине полковника числил себя сам Николай. У него не дрогнула рука, когда подписывал он приговор неверным преображенцам, офицеров увольнял в отставку без чинов и пенсий, а весь остальной личный состав, лишенный прав гвардии, переводил в армейскую пехоту и отправлял для несения службы в захолустную губернию. От высоких обязанностей был отстранен и весь Преображенский полк. Эти обязанности были переданы лейб-гвардии семеновцам, так достойно отличившимся при подавлении московского бунта, особенно на Пресне. Однако через неполных два месяца на перроне вокзала в Новом Петергофе на глазах своей семьи был застрелен в упор пятью пулями герой 9 января и покорения Пресни, командир семеновцев, генерал-майор свиты его величества Мин. Осуществила злоумышление какая-то худосочная девица. Бедный Мин!..
И все же, начиная с лета прошлого года, донесения о поджогах дворянских усадеб и волнениях в городах стали все чаше перемежаться сообщениями о том, что в таком-то уезде верноподданные дружины черной сотни разделались с агитаторами, учинили над революционерами «народный суд», иными словами – растерзали на части. В Томске дружины сожгли в театре собравшихся на митинг вольнодумцев, сгорели все. Тех, кто пытался выпрыгнуть из окон, снова бросали в пламя. Хоть и жаль театра, да молодцы ребята!.. И таких радостных для Николая и всего двора вестей поступало все больше. И чувство растерянности и страха сменилось в его душе сознанием былого своего всесилия и жаждой жестоко отомстить народу за пережитое.