Текст книги "По остывшим следам [Записки следователя Плетнева]"
Автор книги: Владимир Плотников
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Наши вечерние прогулки заканчивались чаепитием в саду. Как-то, чаевничая с нами, эрудированный друг нашего дома, желая, видимо, сострить, сказал, что всех Ингиных соседей он разделил бы на две категории: на патрициев и плебеев. Инга рассмеялась и спросила: «К какой же категории вы отнесете нас?» Друг дома, не долго думая, ответил: «Ни к какой. От плебеев вы ушли, а Патрициями не стали». Теща с гордостью заявила: «Я лично как была преблейкой, так и осталась». Эта фраза неграмотной матери заставила Ингу покраснеть, она пожаловалась на усталость и, сухо попрощавшись с Баркановым, ушла в дом.
Один раз поссорился с женой и я. Случилось это так: вместе с ее подругой мы поехали к подножию Ай-Петри – погулять, подышать свежим воздухом. Стоило нам найти хорошее место, как жена заявила, что хочет домой, и потащила меня к автобусной остановке. Сделала она это демонстративно, чтобы показать свою власть. Я обиделся, отказался ехать с ними и пошел домой пешком. Идти надо было километров пятнадцать, под уклон. С непривычки я натер на пятках водяные мозоли и возле дома оказался часа через три. Войдя во двор, я услышал голоса жены и подруги. Они доносились из комнаты. Подруга спросила: «Почему его так долго нет? Не случилось ли что-нибудь?» Инга ответила: «Явится, коль не удавится!» В этой фразе было столько самоуверенности, самовлюбленности и вместе с тем пренебрежения ко мне, что у меня возникло желание отправиться на вокзал, взять билеты и уехать…
– Что же вас остановило? – перебил я Круглова.
– Беременность Инги и отсутствие денег. К тому же пятки мои болели так, что трудно было стоять на ногах, не то что идти. Я присел на порожек, стал разуваться. Почувствовав, видимо, движение за окнами, Инга вышла ко мне, как ни в чем ни бывало, обняла и, осмотрев мои ноги, сочувственно шепнула на ухо: «Идиот!» Этого оказалось достаточно, чтобы я растаял. Но позднее, когда обиды стали накапливаться, я понял, что первая трещина в моем отношении к жене возникла именно здесь…
Месяц на юге, сами знаете, не проходит – он пролетает. Незаметно кончился и мой отпуск. Я вернулся в Ленинград, приступил к работе, а мысли мои были заняты женой, ожиданием ребенка…
Он родился осенью. Мария Ивановна сообщила мне об этом огромной поздравительной телеграммой. Еще бы – первенец! Мальчик! Продолжатель рода! Письма мои жене стали вдвое толще. От нее я получал такие же. Мы назвали сына Васильком, потому что волосики у него были светлые, а глаза синие, и решили, что пока Инга останется в Ялте: везти новорожденного на зиму в Ленинград опасно, да и жить негде, а там своя комната, огород, мать рядом, поможет. Через некоторое время Инга сообщила, что заболела маститом, лежит, а мать для ухода за ней и ребенком уволилась с работы. Я одобрил это решение. Да и мог ли я предвидеть тогда, что теща моя больше к работе уже не приступит, что сначала ей будут мешать болезни дочери и внука, затем собственные недуги и рождение внучки, потом старость? Я взял ее на свое иждивение.
Всю зиму, весну и лето я жил перепиской и телефонными разговорами. Осенью Инга прислала мне первые каракули сына, очертания его ручки и ножки, затем взяла его на переговорную, и я услышал, как тоненьким, неокрепшим голоском он сказал в трубку: «Па-а-па». Трудно передать, что тогда творилось со мной…
В октябре я получил отпуск и сразу уехал к ним. Встречали они меня втроем. Сын был на руках у тещи, однако стоило ей сказать, что я – его папа, как он потянулся ко мне, обхватил мою шею руками, прижался… Я был счастлив. Но как только мы пришли домой и сели завтракать – началась нервотрепка. Мария Ивановна кормила внука с ложки, а он плевался. Она беспрестанно вытирала ему рот и руки, меняла слюнявчики, еду и спрашивала: «Чего наш прынц хочеть? Пусть скажеть – баба мигом сделаеть!» Я пытался внушить ей, что это не дело, а Мария Ивановна как будто не понимала, о чем идет речь. «Ничего, ничего, – отвечала она, – маленький еще. Подрастеть – бог даст поумнееть». Пока внук спал, она запрещала разговаривать и шаркать под окнами (не дай бог, проснется!), ежеминутно щупала под ним простыни (не дай бог, простудится!), а о его пробуждении оповещала всех радостными восклицаниями: «Вот мы и встали! Чего, хочеть наш прынц? Чего он хочеть?!»
И тем не менее мы с женой оставили сына бабке и отправились в небольшое путешествие на пароходе, посетили Сочи, Сухуми, Батуми, а вернувшись, решили ехать всем семейством в Ленинград, на окраине которого я перед отпуском снял небольшую комнату. Она занимала шестую часть одноэтажного деревянного дома и отапливалась дровами. От ее пола постоянно тянуло холодом, водопровода не было, воду носили из колодца, а туалет находился на улице… Эти неудобства мы особенно остро почувствовали зимой, когда стали по очереди болеть то гриппом, то ангиной. И все-таки жили мы хорошо, дружно. За комнату платила моя мама, на остальное нам вполне хватало моей получки.
С наступлением лета мы опять отправили Марию Ивановну с Васильком в Ялту, потом уехали к ним сами и, отдохнув, вернулись одни. Осенью мы получили свое первое жилье – сырую комнату в огромной, семей на двенадцать, коммуналке. Я перегородил ее пополам – вышло нечто вроде отдельной квартиры. Но радовались мы недолго: когда теща привезла сына, он тяжело заболел. Все мы сходили с ума, не зная, как вылечить его. Бабка особенно усердствовала, она угождала ему во всем, я же смотрел на это сквозь пальцы… И, как потом убедился, зря. Больные дети нуждаются во внимании и заботе, но эта забота не должна превращаться в угодничество, в пресмыкательство. Ведь формирование характера у детей продолжается и во время болезней…
В конце концов Василек выздоровел. Оставлять его в сырых комнатах, где цвели от плесени потолки и стены, было рискованно. Мы отправили его опять-таки на юг и вызвали комиссию из санэпидстанции. Она признала наше жилье непригодным для проживания. Акт комиссии я показал своему руководству. Мне предложили временно занять комнату командированного за границу сослуживца и обещали при первой возможности обеспечить постоянной площадью.
Осенью, уехав вместе с женой к теще, я стал свидетелем дальнейшей порчи сына. Он рос непослушным, убегал то на море, то к ребятам соседних домов. Бабка, как сумасшедшая, часами искала его, плакала, а когда находила – начинала осыпать поцелуями. Все чаще мне на ум приходило изречение Макаренко о том, что семья с единственным ребенком похожа на одноглазого человека. Наверное, о чем-то подобном думала и жена, потому что, когда я заикнулся о необходимости иметь второго ребенка, она сразу согласилась со мной.
На следующий год у нас родилась дочь Катенька. Семья наша состояла теперь из пяти человек и жила на два дома. Как-то я заговорил на эту тему со своим начальством и услышал в ответ: «Сейчас ничего дать не можем. Хозяин комнаты вернется не скоро, так что живи спокойно». Меня такой вариант не устраивал. Я отправил Ингу с Катенькой к теще, перевез свое барахло на работу, а комнату сдал по акту жилконторе. Затем я доложил руководству о том, что своего жилья у меня не было и нет, а жить на птичьих правах с двумя детьми я не могу. Поднялся переполох. Мне дали адрес и предложили съездить посмотреть. Я поехал, нашел эту комнату. Окна ее чуть возвышались над тротуаром, а из-под полов несло мочой и навозом. Оказалось, что до войны здесь была конюшня. Жильцы мне сказали, что скоро их будут расселять, поэтому переезжать в нее я отказался. Тогда мне предложили большую комнату в хорошем старом доме. Я обрадовался, побежал ее смотреть и спросил у людей, которые жили в ней, почему они выезжают. Выяснилось, что глава семьи болен открытой формой туберкулеза. Испугавшись, мы с женой решили отказаться и от этой комнаты. Через некоторое время мне дали адрес дома, где освободились две сугубо смежные комнаты в коммунальной квартире, и предупредили, что если я не соглашусь на этот вариант, меня исключат из списков бесквартирных. Нервы мои не выдержали, я посмотрел комнаты и, решив, что жить в них можно, получил ордер, после чего взял отпуск и уехал к семье.
Меня приятно поразила дочь. Это было почти лысое, толстое, жизнерадостное существо. Оно самостоятельно передвигалось на двух пухлых ножках и в первый же день, когда я занялся хозяйственными делами, подошло ко мне с молотком в руках, чтобы помочь. Катенька не капризничала, внимания не требовала, была отзывчивой и ласковой. А сын… сын становился все более несобранным, своевольным.
Когда мой отпуск кончился, мы всей семьей вернулись в Ленинград. Жена, не найдя работы по специальности, устроилась в жилконтору техником-смотрителем, а Василек стал ходить в детский сад. И почти сразу на него посыпались жалобы: неряшлив, ничего не умеет, за собой не убирает, не слушается, режим не соблюдает. А до школы оставался год… Надо было что-то предпринимать. Я решил, что главное – не оставлять проступки сына незамеченными, и тут встретил отчаянное сопротивление уже не столько со стороны тещи, сколько жены. Я перестал узнавать Ингу. Она вмешивалась в любой мой разговор с сыном, оспаривала каждое мое слово и при этом не стеснялась в выражениях. Мне частенько приходилось слышать от нее: «Не бубни», «Идиот», «Не вякай»,
«Перестань болтать», «Заткнись». Если же я не умолкал, то она начинала доказывать, что я говорю «не то», «не так» или «не тем тоном». Я просил ее не унижать меня при сыне, предлагал проанализировать, почему он отбивался от рук, представить себе, во что может вылиться попустительство его самовольничанью. «Твой анализ никому не нужен», «О будущем думать незачем, дай бог до завтра дожить», – отвечала она.
Я предупреждал Ингу, что они с матерью рубят сук, на котором сидят, но это на нее не действовало… Утверждая свой авторитет, она разрушала мой и упорно стремилась избавиться от людей, которые могли помешать ей в этом.
В число лиц, отлученных ею от нашего дома, попали ее собственные подруги и моя мать. Мама считала, что воспитывать детей в семье должны родители, а не бабушки и дедушки, причем авторитет отца, честно выполняющего свои обязанности, должен быть непререкаем. Инге это не нравилось. В ее высказываниях все чаще звучало противопоставление: «моя несчастная мамочка» – «твоя барыня-мать». При каждом удобном случае она давала матери понять, что не уважает ее. В итоге мама перестала ездить к нам. Такое развитие событий было для меня в общем-то не в новинку. Я наблюдал его в некоторых других семьях, где женщины пытались играть главенствующую роль, не обладая необходимыми данными для этого, и знал, что завершается оно, как правило, разладом между супругами и детьми, крахом. Но мне казалось, что в моей семье так не будет. Почему? Сам не понимаю.
Когда сын пошел в школу, его распущенность обернулась нарушениями дисциплины на уроках, самовольными уходами с занятий, невыполнением домашних заданий. Замечания в дневниках, вызовы родителей, двойки не помогали. Вася научился хитрить, врать и совсем не переживал, когда его уличали во лжи. Он делал то, что хотел, что ему нравилось: после школы уходил гулять, домой возвращался поздно, всегда грязный, оборванный, усталый. Жена приводила сына в порядок, усаживала его делать уроки. И тут выяснялось, что в дневнике они не записаны. Начиналась беготня по квартирам одноклассников… Поздно вечером жена садилась рядом с сыном, диктовала ему задачи и упражнения, подсказывала ответы, потом сын, зевая, читал учебники, зубрил стихи и, не вызубрив их, ложился спать, чтобы утром не опоздать в школу.
Меня все это бесило. Дома все чаще возникали ссоры. Войдя в роль безумно любящей и бесконечно преданной мамы, а мне отведя роль злодея, Инга твердила в присутствии Васи, что они уйдут из дома, если я не изменю к ним отношения, что она все отдаст сыну, будет ходить босая и голая, но голодать ему не даст.
Вы спросите, как я работал при всех этих неурядицах. Неплохо. Иначе не мог. Руководство это видело и ценило. Я защитил диссертацию, стал автором проекта и руководителем отдела. Отдел наш проектировал застройку новых районов не только Ленинграда, но и других городов. Я много ездил по стране. Казалось бы, жена вполне могла использовать пример отца для воспитания детей. Но она никогда не говорила с ними о моей работе, о моих успехах. Наоборот, чем большего я добивался, тем глубже это задевало ее самолюбие. Она утверждала, что я растерял все положительные качества, кроме порядочности. Да и о ней Инга, наверное, не упоминала бы, если бы не продолжала жить со мной. Со временем ее злость, зависть, неуважение становились все более открытыми. Если я, например, брал работу на дом, то телевизор включался на всю мощь и гремел до полуночи. Мои просьбы убавить громкость во внимание не принимались. Бывало и наоборот. Часов в девять вечера Инга ложилась спать, даже не предложив мне поужинать. Если я заговаривал с ней о том, что надо бы постирать рубашку, пришить пуговицу, она отвечала: «Это нужно тебе – ты и делай». И я делал. Делал не только это, но и многое другое: ездил на рынок, ходил в магазины, варил обеды, мыл посуду, убирал квартиру, купал детей… Грех плохо говорить о ней теперь, но так было, я не выдумываю. У нее все время что-нибудь болело: то голова, то сердце, то руки, то ноги, то шея, то поясница. Когда Вася перешел в седьмой класс, а Катенька поступила в первый, у Инги вдруг обнаружилась болезнь мужчин-курилыциков, чреватая ампутацией обеих ног: облитерирующий эндартериит. Затем добавился ревматизм сердца с частыми приступами, сопровождавшимися икотой. Я верил Инге. Мне было всегда жаль ее. Я не допускал мысли, что она может соврать или сгустить краски, чтобы переложить на меня свои обязанности… Болезни требовали лечения, и жена лечилась. Каждую зиму Инга уезжала в санаторий, оставляя детей мне. Летом она заявляла, что юг ей, как сердечнице, противопоказан, оставалась одна в Ленинграде, а я с детьми уходил в поход и только под конец своего отпуска подбрасывал их теще, которая большую часть года проводила теперь у себя в Ялте.
На пятнадцатом году работы я получил наконец свою первую отдельную квартиру. Переехав в Купчино, мы продолжали возить Катю в ту школу, где она училась раньше, и определили ее в группу продленного дня, а вот Василий остался без присмотра… Ключи от квартиры он постоянно терял, мотался где придется, и в восьмом классе, попав под машину, вновь оказался на волоске от смерти…
Врачи спасли его. После больницы ему пришлось нажать на учебу, и год он кончил неплохо. Но в девятом классе сошелся с такими же своенравными ребятами, как сам, и начались гитары, магнитофоны, ансамбли, которые вытеснили все: учеба была заброшена, вызовы в школу следовали один за другим, дома стали пропадать деньги… Мои попытки воздействовать на сына Инга по-прежнему сводила к нулю. А чтобы он совсем не отбился от рук, старалась вызвать у него жалость к себе, унижалась, упрашивала. Видя, что это не дает результата, Инга усиленно искала поддержку на стороне и нашла ее, как вы думаете, у кого? У своего ялтинского поклонника Барканова.
Узнал я об этом случайно. Как-то, возвратясь домой из командировки, я заглянул в почтовый ящик и нашел в нем толстенное заказное письмо. Оно было адресовано Инге. Меня это заинтересовало. Никогда я не вскрывал чужие письма, а тут пренебрег правилами приличия и вскрыл. На десяти тонких, почти папиросных листах старый хрыч писал моей жене, что разделяет ее мнение обо мне как о плохом муже и отце, грубияне, не имеющем никакого представления о воспитании детей и не способном понять нежную душу Василька. Он назначал ей тайную встречу на Волге, предлагал руку и сердце. Когда жена пришла с работы, я отдал ей письмо. Она смутилась, сказала, что старик зашел слишком далеко, что повода для этого у него не было, хотя она действительно жаловалась ему на меня. В то время жена сочла целесообразным порвать со старцем, а не со мной. Правда, через несколько лет, когда он умер, она с сожалением сказала, что если бы не отвернулась от него, то получила бы в наследство богатую библиотеку.
Единственной моей отрадой оставалась дочь. Особого внимания ей никто не уделял, и, может быть, поэтому она росла нормальным ребенком, хорошо училась и легко переходила из класса в класс. Василий же, одолев кое-как девятый класс, в десятом, после Нового года, вдруг заявил, что больше учиться не будет, уедет в Ялту и поступит там на работу. Сколько мы ни взывали к его разуму, он упрямо стоял на своем, уверенный в том, что добьется согласия матери. И добился. Уехав на юг, сын до весны устроиться никуда не смог, так как жил без прописки, а потом нанялся в геодезическую партию рабочим. За лето физический труд сбил с него спесь. Он, видимо, кое-что понял, и осенью, вернувшись в Ленинград, попросил нас похлопотать, чтобы его вновь взяли в десятый класс. В школу пришлось идти мне (с женой там никто уже не считался), и многое выслушать перед тем, как директор и завуч удовлетворили мою просьбу. Василий приступил к занятиям, учился хорошо и летом получил аттестат зрелости.
В армию по состоянию здоровья его не взяли. Надо было решать, куда идти дальше. Поступать в институт Василий не хотел. «Учиться пять лет, чтобы сесть на оклад в сто двадцать рублей? Пустая трата времени! Можно прилично зарабатывать без диплома», – говорил он. Было ясно, что больше всего в жизни его интересуют деньги. Когда он узнал их силу, когда полюбил?
Василий стал работать на стройке. Опять физический труд подействовал на него отрезвляюще. Через год он уволился с твердым намерением держать экзамены в Инженерно-строительный институт и, надо отдать ему должное, выдержал их. Сын проучился три года и снова ошарашил нас, объявив о своем решении перейти в другой институт с потерей года. Я запротестовал, напомнил ему, что не только государству, но и нам с матерью его обучение уже обошлось в копейку, а он с усмешечкой ответил: «Все это ерунда. Стану вечным студентом, ну и что? В семье ведь не без урода!» Жена в пику мне поддержала его, сказав: «Пусть будет так, как есть, лишь бы не было хуже», – и получалось, что она остается хорошей, доброй матерью, а я – злым и вредным отцом, мешающим жить собственному сыну.
Многие годы Инга не встревала в мои отношения с дочерью, но пришло время, она принялась настраивать против меня и ее. Как-то вечером я помогал Кате решать задачи по геометрии: не подсказывая, а вместе с ней размышляя. Дочь уже была близка к решению. Еще несколько минут, и все было бы в порядке. Я это видел. И вдруг она закапризничала. Инга вмешалась: «Хватит мучить ребенка. Пусть идет спать». И Катя ушла. После этого она стала уклоняться от занятий со мной и все чаще, сталкиваясь с трудными заданиями, ложилась спать, не выполнив их. Однажды, придя из школы, она спросила у матери: «Что такое кухаркина дочь?» Мать, ничего не подозревая, ответила, что в старину это было прозвище, которое давали девочкам, жившим примитивными интересами, не желавшим учиться. Насупившись, Катя призналась, что так назвала ее одна из учительниц… А еще через несколько месяцев я услышал, как дочь, заговорив с матерью о замужестве, заявила, что выйдет замуж только за богатого старичка…
Круглов прервал свой рассказ и попросил разрешения размяться.
– Я не утомил вас? – спросил он, дойдя до двери.
– Пока нет, – ответил за нас обоих Карапетян.
– Мне бы хотелось побыстрее покончить со всем этим, – сказал Круглов и возвратился к столу. – Я рассказал больше половины. Дальше было так. Две или три зимы мы жили без бабки. Она оставалась в Ялте. Жена считала, что там ей лучше. Как раз в те годы у меня было много работы, я получал отпуска либо поздней осенью, либо зимой и уезжал к ней. Перемены в ее жилище не радовали меня: в углу на небольшом столике теперь постоянно горела лампадка, освещая несколько старых икон, и лежала Библия, а на подоконнике стояла шкатулка, набитая пакетиками и пузырьками с лекарствами… Довольно часто Мария Ивановна жаловалась на сердце. Иногда, готовя обед, она вдруг начинала рыться в карманах, доставала нитроглицерин и, проглотив несколько таблеток, ложилась на старый, покрытый половиком сундук. Ее охватывала дрожь, лицо становилось белым, как простыня, она громко стонала, но ни в какую не хотела, чтобы я вызвал «скорую помощь». Стуча зубами, она говорила: «Бог… дал мне… жисть, он и… возьметь ее».
Когда мы обедали, за окном появлялась синица. Она стучала клювом в стекло, и Мария Ивановна, бросив все, торопилась вывесить за форточку кусочек сала: «Ешь, милая, ешь, не забывай старую бабу, прилетай…» Я ощущал нутром, как тяжело переносит теща одиночество, и все чаще думал, что ее непременно надо забрать в Ленинград.
Перед моим отъездом Мария Ивановна всегда выгребала из своих тайников гостинцы для внуков, требовала, чтобы я вызвал такси, и обязательно провожала меня. По возвращении в Ленинград я каждый раз рассказывал Инге о бедственном положении ее матери, предлагая забрать ее. Жена соглашалась со мной, но дальше этого дело не шло…
Не успели мы решить проблему переезда бабки в Ленинград, как над нами нависла новая проблема. Василий, ставший к тому времени рослым, внешне довольно эффектным парнем, заявил, что больше жить с нами не хочет, так как мы его стесняем, и потребовал выделения площади. Предвидя последствия этого, я высказался против. Тогда он перестал ночевать у нас. Через некоторое время жена позвонила мне на работу и попросила к концу дня подъехать в жилконтору. Приехав туда, я застал ее в обществе крупной томной девицы с длинными распущенными волосами. Жена представила ее как супругу сына, и та подтвердила это, стыдливо опустив голову… Прошел примерно месяц. Как-то вечером невестка позвонила мне и пожаловалась на Василия за то, что он частенько выпивает. Василий выхватил у нее трубку и в пьяной истерике заявил, что жить ему не дают и от жены он уходит…
На следующий день сын вернулся домой, притих, стал посещать институт, а спустя несколько месяцев опять заговорил о выделении жилья. Я просил его повременить, получить специальность, но мои доводы только распаляли его. Василий грозил бросить учебу, судиться со мной, если я не отдам ему часть жилплощади, на которую он имеет право по Конституции. Жена спасовала и стала оформлять документы на семейный обмен Василия с бабкой. Затем постоянными истериками, угрозами они вынудили меня дать согласие на этот обмен…
Вот тогда я окончательно почувствовал себя изолированным, одиноким и понял, что у меня фактически нет настоящей жены, нет опоры в жизни. И я снова вспомнил Светлану. Появилась мысль найти ее, поделиться своим горем. Ее укрепила командировка в Ярославль. Я приехал туда зимой, в первый же вечер отыскал институт, в котором когда-то училась Светлана, и объяснил заведующей институтским архивом цель своего визита. К моей просьбе она отнеслась с пониманием, долго перебирала личные дела выпускников далеких послевоенных лет, но Светланиного среди них не нашла. Она посоветовала сходить в загс – мало ли, может, Светлана во время учебы вышла замуж. Ее предположение подтвердилось, и я узнал, что, окончив институт, Светлана вместе с мужем уехала в Одессу, на его родину.
Вернувшись в Ленинград, я запросил справочное бюро Одессы и через некоторое время получил адрес Светы. Писать ей на дом было рискованно. Приближалось 8 Марта, и я направил в один из цветочных магазинов Одессы заказ: доставить по указанному мною адресу к 8 Марта букет алых гвоздик. Недели две спустя я получил от Светы письмо. Она сообщала, что адрес мой узнала в магазине, из которого ей принесли цветы, что букет она получила как раз тогда, когда у нее собрались гости и что мой подарок произвел на всех огромное впечатление. Света не могла понять причину моего поступка, она просила объяснить ее, а в конце письма ставила меня в известность, что с мужем давно развелась, живет одна и я могу писать ей прямо на дом, не стесняясь.
В тот же день я опустил в почтовый ящик два пухлых конверта. Света ответила быстро. Она писала, что хочет увидеться со мной и готова ради этого лететь куда угодно.
Однако встретиться мы смогли только летом, когда я получил отпуск и по путевке выехал на лечение в один из пятигорских санаториев. Устроившись, я снял для Светы маленькую комнатку, в которой едва умещались кровать, столик и кресло, и дал ей телеграмму. Через пару дней меня вызвали в приемное отделение. Я спустился туда и увидел ее, а, увидев, не знал – радоваться мне или огорчаться… Да, это была та Света, которую я любил, и не та… Время никого не жалеет… Однако мы расцеловались. Я подхватил ее под руку, взял чемодан, и мы пошли к дому, в котором ей предстояло жить.
В ее комнатушке я сел в кресло и стал смотреть, как Света разбирает чемодан. Вначале она достала бутылку коньяка «Одесса» и сказала, что это ее подарок, потом положила на стол коробку шоколадных конфет, затем бросила мне увесистую пачку денег и заявила, что я могу распоряжаться ими, как своими. Еще через мгновение Света переоделась в халат, выскочила в коридор, и, возвратясь с двумя хрустальными рюмками, попросила разлить коньяк. Мы выпили. Я вышел на крыльцо, чтобы покурить, а когда вернулся, то увидел Свету… в «костюме Евы». Она сказала, что я могу делать с ней все, что захочу; мне же стало стыдно и больно за нас обоих…
Заметив мою растерянность, Света замолчала, потом положила мне на плечо руку и примирительно сказала: «Успокойся, глупенький. Не надо. Ты, наверное, подумал, что я, как хищница, приехала, чтобы женить тебя на себе? Нет, я просто считала, что ты такой же мужик, как все. Прости меня, дуру…»
Одеваясь, она вспомнила мой приезд в Ярославль, который так и остался для нее загадкой. Я сказал, что если бы она поинтересовалась тогда его целью, то наши судьбы могли бы сложиться иначе. Света ответила: «Да-а, возможно…» – и стала рассказывать о себе.
Замуж она вышла неудачно. Муж оказался бабником, изменял ей. Вскоре после рождения сына они развелись. Зарабатывала она поначалу немного. Через несколько лет, закончив курсы повышения квалификации, стала зарабатывать больше. Сына, когда он подрос, отправила к матери в Ярославль. И с тех пор жила одна в двухкомнатной квартире. У нее появились сбережения, она купила мебель, оделась, обзавелась поклонниками и подругами. Мужчины, которые ухаживали за ней, были неплохими самцами, и только. Заботы подруг сводились к приобретению мехов, хрусталя, золотых украшений… Постепенно и она увлеклась этим…
Света рассказывала о своей жизни откровенно, затем спохватилась: «Давай лучше выпьем за нас, за наше счастье!» Я чокнулся с ней, теперь уже твердо зная, что никакого счастья у нас не будет… Лживость создавшейся ситуации тяготила меня. Чтобы освободиться от нее, я предложил Свете погулять по городу. Мы поднялись к домику Лермонтова, побывали на кладбище, где он был захоронен сразу после дуэли. Света неплохо знала его биографию и стихи, однако мне почему-то казалось, что знания эти накопила не от любви к поэзии, а так, на всякий случай…
На следующий день мы поехали в Кисловодск. Мне давно хотелось познакомиться с этим городом, подышать его воздухом, а Света потащила меня по магазинам. Мы поругались и на обратном пути не сказали друг другу ни слова.
Я проводил Свету в Одессу за день до своего отъезда. На перроне она вдруг заплакала, стала звать к себе: «Поедем, хоть немного поживем… Зубы тебе вставлю, золота хватит… В ванной купать буду, самодельным вином угощу». Я отказался, и больше мы не встречались.
Эту историю я рассказал вам не случайно. Она приблизила распад моей семьи.
Одно из писем Светы, полученных мною после возвращения из санатория, попало в руки Инги. В присутствии детей она закатила мне истерику, стала обвинять в супружеской неверности, выгонять из дома, потом заказала телефонный разговор с Одессой и предложила Свете забрать меня, заявив, что я никому здесь не нужен. Дети не сделали никаких попыток примирить нас.
После этого скандала Инга вслед за сыном уехала в Ялту, а вернулась оттуда вместе с матерью.
Со временем комнату в Ялте удалось поменять на комнату в Ленинграде. Василий стал навещать нас, частенько приходил навеселе, и я услышал, как на кухне он объяснялся бабушке в любви: «Бабуленька, если бы не ты, твой внук давно бы сгнил под забором».
Сын радовался обретенной свободе, однако на деле история с обменом привела к тому, что он бросил дневное отделение, перевелся на заочное, потом вторично женился.
Как я и предполагал, его второй брак тоже оказался непрочным. Василий то ли не хотел, то ли уже не мог поступиться своими интересами ради интересов семьи, принять на себя обязанности, связанные с ее возникновением. Начались скандалы, пьянки, с учебой было покончено навсегда, семья распалась. Инга, чтобы совсем не потерять сына, стала ездить к нему, убирать его комнату, сдавать бутылки, мыть пол, стирать белье. Не думаю, чтобы это доставляло ей удовольствие, но она ни разу не дала понять, что осознала свои ошибки, и продолжала тянуть лямку, как будто так и надо. А я смотрел, как она пресмыкается, и мною все больше овладевало отчаяние… Я стал выпивать, прихватывать бутылки с собой. Инга в таких случаях устраивала скандалы, потом начинала звонить моим друзьям и обвинять их в том, что это они спаивают меня. Друзья и их жены после ее звонков прекращали отношения с нами…
Катя, присутствуя при скандалах, занимала в то время позицию стороннего наблюдателя. Правда, далеко не всегда они происходили при ней: поступив после окончания школы в медицинское училище, дочь много занималась и домой приходила поздно.
Когда она перешла на последний курс, к нам стал наведываться занимавшийся вместе с ней парень. Звали его Аркашей. Держался он скромно, разговаривал только с дочерью, а остальным очень мило улыбался, показывая крепкие белые зубы.
Зимой дочь объявила, что они хотят пожениться и, в отличие от сына, попросила нашего согласия. Молодые поселились в нашей квартире, в комнате с балконом.
Я относился к Аркадию как к сыну, заботился о нем. Помню, когда он впервые заболел, я подавал ему в постель горячее молоко, яичницу. Мне казалось, что мы с ним сойдемся и будем помогать друг другу хотя бы по дому. Но я ошибся, – хозяйственными делами Аркадий явно пренебрегал. Как-то я прямо сказал ему об этом и услышал в ответ: «Я буду делать то, что мне нужно». Спустя несколько дней я связал четыре пачки старых газет для сдачи в макулатуру. Поднять одному их оказалось трудно, и я из прихожей крикнул зятю, чтобы он помог. Ответа не последовало. Я крикнул второй раз и услышал, как дочь сказала ему: «Не ходи, пусть сам тащит». Тогда я, не говоря ни слова, повесил, как носильщик, две пачки через плечо, две взял в руки и понес. В лифте они у меня развалились. Вторично газеты рассыпались на улице. Мне было стыдно перед людьми, но больше всего давила обида: «Как же так, зять? Я к тебе со всей душой, а ты?» Свою обиду я высказал Кате. После этого она перестала со мной здороваться, а зять то здоровался, то делал вид, что не замечает меня.