355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Киселев » Только для девочек » Текст книги (страница 2)
Только для девочек
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 20:30

Текст книги "Только для девочек"


Автор книги: Владимир Киселев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Глава третья

Для того чтобы добраться от нашего нового дома до школы, в которой я училась прежде, нужно было бы затратить почти час и ехать сначала на автобусе, потом в метро, а потом еще на троллейбусе. И меня перевели в новую школу, недалеко, всего в квартале от нашего нового местожительства.

С нашего одиннадцатого этажа из окон было видно, как перепоясавшая Украину праздничная, ярко-синяя лента Днепра несет к морю потяжелевшую августовскую воду, с тротуаров на проезжую часть катились первые августовские каштаны. Августовские яблоки, груши, сливы, абрикосы, укроп и огурцы пахли сладко и призывно, и весь наш город пропах ими.

В прошлом году в августе мы с папой решили в воскресенье поехать на автобусе в Канев на могилу Тараса Шевченко. Мы пошли на автостанцию, но оказалось, что билеты на этот день следовало купить заранее, что мест нет, что поехать нам не удастся.

На асфальтированной площади за автостанцией почему-то было много грузовиков, и среди них выделялся автобус – огромный, красный, сверкающий, удивительно красивый, такой, словно он приехал из будущего. Рядом с нами стояла женщина с легким снежно-белым зонтиком от солнца в левой руке, а правой она держала за руку мальчонку лет трех-четырех в матросской рубашке и в бескозырке, украшенной ленточкой с золотой надписью «Стремительный».

– Мама, – волнуясь, предчувствуя отказ и уже сразу не мирясь с этим отказом, просил мальчик: – Поедем на августе.

– На каком августе?

– На этом, – нетерпеливо переступая с ноги на ногу, показал мальчик на автобус, которым любовались и мы.

Мы с папой только переглянулись. Автобус, в самом деле, напоминал август, такой он был красивый, такой сытый и яркий.

Потом я написала стихотворение. Я в нем ничего не придумала. Я написала все, как было.

 
Автобус – как пирог на скатерти.
Ему ль грузовиков в соседи?
И мальчик предлагает матери:
– Давай на августе поедем.
 
 
А день по-августовски праздничный,
И солнце светит что есть мочи.
Ну что ж, поехали на августе
В сентябрь, в октябрь, куда захочешь.
 

Я всегда въезжала на августе в сентябрь, в новый учебный год, и всегда радовалась, что он начался, и не понимала тех моих соучеников, которые жалели, что кончились каникулы. Но теперь и мне не хотелось в школу.

Мне так сильно не хотелось в эту новую школу, что первого сентября, как только я проснулась на своей новой широкой зеленой очень удобной тахте, изготовленной в Германской Демократической Республике, сразу подумала: «Не заболеть ли мне?»

И я стала мысленно рассматривать себя изнутри: что же у меня может болеть так, чтобы это не очень испугало маму и вместе с тем дало бы мне право не пойти в школу.

«Горло», – подумала я.

Горло, конечно, очень удобный повод. Если сказать родителям, что у тебя болит горло, они сразу же посмотрят тебе в рот, а так как у всех людей горло красноватое, они решат, что у тебя оно воспалено, измерят температуру, убедятся, что она нормальная, немного успокоятся и согласятся, чтобы ты день-другой посидела дома.

Но горло огорчит папу. Мы вчера с ним ели домашнее мороженое и, нужно прямо сказать, были, как всегда, неумеренны. Впрочем, хоть мы его называем домашним, на самом деле это обыкновенное мороженое в бумажных стаканчиках, только мы его из стаканчиков выковыриваем, складываем в вазочки, добавляем туда вишневый сироп и бросаем половинки абрикосов, слив, нарезанное на дольки яблоко. Очень вкусно и очень красиво, особенно если сложить мороженое в такие поместительные хрустальные вазочки, как у нас.

Нет, горло не подходило. Голова? Голова тоже не годилась, потому что у мамы такой пунктик: она ужасно волнуется если у меня или у папы болит голова. Она утверждает, что у нее самой голова ни разу в жизни не болела.

Нога? Левая нога ниже коленки у меня в самом деле побаливала, вчера я даже слегка прихрамывала. Однако и нога не годилась. Мама сказала бы, что школа близко и я прекрасно сумею добраться до нее даже с ногой, которая болит.

А, кроме того, у папы была такая теория… Он утверждал, что все неприятное нужно делать сразу. Что откладывать на потом следует только приятное, потому что приятное человек как бы предвкушает, и это предвкушение само по себе доставляет удовольствие. Предвкушение же неприятного, наоборот гнетет человека. Поэтому и не следует его растягивать. Совсем неприятны и нужно спешить.

В новую школу мне все равно рано или поздно придется пойти. И познакомиться с новыми ребятами и новыми учителями. И, так сказать, завоевывать свое место в жизни. В старой школе все знали, чего я стою, знали, что могу и умею, а чего не могу, понимали, что я пропущу мимо ушей, а из-за чего могу всерьез обидеться. Это очень удобно устроено. А тут мне предстояло все начинать сначала.

В таких раздумьях я позавтракала, а затем занялась подготовкой к школе. Я собиралась произвести самое лучшее впечатление.

Прежде всего, платье. Это только мальчишкам кажется, что все форменные школьные платья одинаковые. В действительности они разные. По-разному шиты. По-разному подогнаны. Разной длины. Кружева на рукавах и на воротнике, на мой взгляд, должны быть сияюще-белыми, а они бывают разных оттенков. У меня были замечательные немецкие кружева из хлопка с нейлоном. Я только еще раз их прогладила.

На руку я надела подаренные мамой маленькие часики, а на палеи – колечко с бирюзой, хоть мама меня предупредила, чтоб я не ходила в школу с кольцом. Но мамы дома уже не было. Она ушла на работу.

В ванной комнате я обожгла спичкой пробку и втерла обожженную пробку под глаза и в веки. Получилось некрасиво и неестественно. Я хотела немного стереть, но пробка не стерлась, а под глазами опухло и покраснело.

Я намотала на спичку вату, опустила спичку в бутылочку с йодной настойкой и провела ватным тампоном по зубам. Пальцы на правой руке у меня сразу стали желтыми, я обожгла йодом губы, а зубы тоже не побелели, а, как мне показалось, слегка пожелтели. Может быть, эффект йода проявляется позже?

Потом я сложила книги в новенький желтый портфель из настоящей свиной кожи. У него был замечательный запах, и пока ученые химики не научатся придавать искусственной коже такой запах, люди все равно будут предпочитать изделия из натуральной кожи изделиям из искусственной.

На лифте я спустилась вниз со своего одиннадцатого этажа и вышла на улицу. Все это заняло много времени, и до начала уроков оставались считанные минуты. Но школа была совсем близко. Нужно было только пройти вперед, перейти нашу улицу и вернуться на полквартала назад.

У нас очень широкая улица. Она построена в расчете на те времена, когда старый центр Киева превратится в заповедный музейный городок, а настоящий административный центр и всякие учреждения передвинутся сюда, к нам, и когда «Волги» и «Жигули», «Москвичи» и «Запорожцы» и другие новые марки автомашин, конструкторы которых сегодня первый раз пойдут в первый класс, когда эти автомашины будут стоять в магазинах в таком количестве, как сегодня телевизоры, а по нашей улице они будут мчать в три ряда по одной проезжей стороне и в три ряда по другой.

На меня и передо мной упало несколько теплых капель. В небе была только одна туча, и вдруг из этой тучи ударил прямой редкий дождь. Длинные стеклянные нити разбивались об асфальт в мелкие осколки. У меня по носу стала стекать дождевая вода. Почему-то дождевые капли всегда стекают у меня по носу. Прохожие побежали. Я тоже помчалась к переходу через улицу, так как на переходе горел зеленый свет.

Я повернула на проезжую часть, не доходя до перехода, чтобы успеть перебежать, пока зеленый свет не сменят желтый и красный. Зеленый сразу же погас. На меня двинулся троллейбус, до того остановившийся у перехода.

Я побежала быстрее. И тут из-за троллейбуса выскочила автомашина. Она громко, тонко, испуганно завизжала, ударила меня по ноге выше колена и сбила на землю.

Я упала и ударилась плечом и головой об асфальт. Я хотела встать и побежать дальше, но нога моя оказалась совсем свернутой как-то набок. Она отвернулась вбок коленкой. Из машины выскочил дяденька с таким лицом, словно это визжала не машина, а он сам. И сейчас же из другой двери выскочил второй дяденька.

Они были, как фотография и негатив. Белый и черный. Высокие. С усами. Вниз. По-казачьи. Только у одного усы белые, а у другого черные. И на белом человеке были синие брюки и белая рубашка, а на черном – белые брюки и синяя рубашка.

Они посмотрели на мою ногу и оба одновременно зажмурились схватили меня, открыли заднюю дверцу машины и бросили меня на сиденье.

Черный человек – негр сел рядом и закричал по-русски: «Гони!»

Нога у меня сдвинулась и ужасно сильно заболела. Так сильно, что у меня потемнело в глазах. Не в переносном смысле. У меня в самом деле потемнело в глазах, и я закричала от боли.

Белый человек еще больше испугался бросился к своему месту за рулем, машину дернуло, нога у меня снова сдвинулась, но я уже не закричала, а закусила губу.

– Калма, калма, менина, – бормотал негр.

Я спросила:

– Что это вы говорите?

Белый оглянулся на меня, а черный сказал по-русски:

– Это значит: тише, девочка.

– Я и так – тихо, – возразила я. – Это вы все время визжите.

Водитель снова оглянулся, а негр испуганно переспросил:

– Визжим?

– Своей противной машиной, – пояснила я, но они все равно не поняли.

Наша машина мчалась наперегонки со всеми автомашинами, троллейбусами и автобусами, которые ехали перед нами по улице. Я думала, что мы сейчас непременно разобьемся, и у меня болела нога и болела голова. Я спросила, где мой портфель. Но мне ничего не ответили, а когда я спросила во второй раз, белый дяденька скачал, что он его потом найдет. Голос у него был сиплый, сдавленный, и белая рубашка на спине стала серой и мокрой от пота.

Не снижая скорости, мы въехали во двор больницы. Человек, который был за рулем, спросил у кого-то, куда девочку с переломом, машина медленнее поехала по сворачивающему влево пандусу ко входу в больницу.

Я открыла дверцу и хотела встать, но они хором закричали на меня: «Осторожно!» А я и сама почувствовала, что не могу встать, потому что при малейшем движении я слышала, как у меня в левой ноге переломанная кость, – или даже не кость. Я подумала, что там две кости, – значит, две переломанные кости трутся друг о друга. И мне снова стало очень больно и очень страшно.

Они выскочили из машины, взяли меня на руки и понесли в больницу, а я снизу посмотрела на их лица и только теперь увидела, что они еще не совсем дяденьки.

Они внесли меня в комнату, на дверях которой было написано «Приемная», очень осторожно положили на медицинский диванчик, покрытый белой клеенкой. Диванчик стоял на высоких ножках с колесиками. Это была такая каталка. После этого белый повернулся к совсем молоденькой девочке, честное же слово, она выглядела не намного старше меня, она была в белом халате с синей табличкой на левой стороне груди. На табличке белыми выпуклыми буквами было написано: «Кравченко Наталия Максимовна. Дежурная медсестра». Дежурная медсестра сидела за столом с четырьмя телефонами в этой приемной. Человек со светлыми усами сказал ей сипло:

– Я сбил эту девочку. Кажется, у нее перелом ноги. Вызовите врача.

– Где ваша машина? – спросила дежурная девочка – медсестра Кравченко Наталия Максимовна.

– При чем здесь машина? – удивился человек со светлыми усами. – У нее перелом, и она ударилась головой об асфальт. А машина – там, – он показал рукой на дверь.

– Вы должны были оставить машину на месте, – неприязненно сказала дежурная медсестра. – Какой у нее номер?

– КИО 38–23.

– «Жигули»?

– «Жигули-Лада».

– Как ваша фамилия?

– Гавриленко.

– Имя?

– Владимир.

– Отчество?

– Федорович.

– Год рождения?

– О чем вы спрашиваете? – удивился негр. – Это не у него перелом. Это у нее, – показал он на меня. – Где врач?

– Сейчас придет, – ответила дежурная медсестра. Она сняла трубку на одном из телефонов, набрала какой-то номер и спросила: – Дежурный? Примите сообщение. Сейчас «Жигули-Лада» КИО 38–23 сбили девочку. Водитель Гавриленко Владимир Федорович сам привез ее в больницу. Нет, нет. Он здесь. – Она положила трубку и сказала сбившему меня Гавриленко Владимиру Федоровичу: – Никуда не уходите. А вы кто такой? – обратилась она к негру.

– Я Фома Тенрейру, – ответил он растерянно. – Возраст тоже нужен? – спросил он совершенно серьезно.

– Я спрашиваю, зачем вы сюда пришли?

– Я ехал в этой машине.

– Вы ее вели?

– Нет.

Дежурная медсестра минутку колебалась.

– Посидите здесь. Вы тоже будете нужны. Как свидетель.

Никакого врача дежурная медсестра будто бы и не вызывала. Но, по-видимому, у нее был какой-то сигнал. Ну, какая-то потайная кнопка. Или еще что-нибудь такое. Потому что в приемную комнату вошла старая толстая женщина в белом халате с такой же табличкой, как у дежурной медсестры, и написано на ней было: «Дашкевич Олимпиада Семеновна. Дежурный врач». На голове у дежурного врача была не косынка, как у дежурной медсестры, а шапочка вроде поварского колпака, из-под нее были видны совершенно седые волосы, а лицо у нее было большое и очень красивое. Я сразу же поняла, на кого она похожа. На царицу Екатерину. Ту самую, про которую Державин писал: «богоподобная царевна». Я видела портрет. В книге.

А за ней появилась еще одна молодая женщина с табличкой на халате «Гончаренко Елена Ивановна. Операционная медсестра».

Теперь дежурная девочка Наталия Максимовна спросила уже у меня фамилию, имя, отчество, год рождения, что со мной случилось, и все это записала в книгу. Потом на этой же каталке меня перевезли в соседнюю комнату, – она здесь называлась малой операционной, – и передвинули с каталки на стол, похожий на эту же каталку.

Олимпиада Семеновна ощупала мне ногу, чуть прикасаясь к ней пальцами, так, что лишь слегка побаливало, затем осмотрела голову и озабоченно спросила:

– Почему у тебя такие синяки под глазами? Так было и до этого происшествия?

– Не знаю, – ответила я нерешительно. Не могла же я сказать, что перед тем, как пойти в школу, я покрасила под глазами жженой пробкой.

Мне сделали рентгеновский снимок ноги, и пока Олимпиада Семеновна рассматривала этот еще мокрый снимок, прикрепленный зажимами к раме, в комнату вошел Валентин Павлович. Из таблички на его халате я впервые узнала его фамилию. Попов. И должность: заведующий отделением.

– Оля?.. – Валентин Павлович смотрел на меня удивленно и укоризненно. – Как же это ты?

– Машина, – коротко ответила за меня Олимпиада Семеновна.

Валентин Павлович тоже посмотрел рентгеновскую пленку, сказал Олимпиаде Семеновне несколько латинских слов, которые перевел для меня тоже очень коротко:

– Перелом.

Он поднял правую руку, пощелкал пальцами, и в пальцах у него появилась прямоугольная пластинка, обернутая в зеленую с белым бумажку. Это была жевательная резинка. Мятная.

– Пожуй, – предложил Валентин Павлович.

Я сказала, что мне не хочется.

– Пожуй, пожуй, – снова сказал Валентин Павлович, – это тебе сейчас поможет. – И строго спросил: – Ты к людоедам никогда прежде не попадала?

– Нет.

– Мы сделаем тебе обезболивающий укол. Чтоб ты не кричала, когда мы тебя посолим, поперчим и съедим.

Он хотел, чтобы я улыбнулась, и нужно было улыбнуться, но я не могла.

– Сейчас мы тебе просверлим ногу. Это не будет больно. Мы туда вставим спицу, на нее потом подвесим груз, чтобы нога правильно срослась.

В нашем новом доме стены из железобетонных панелей. Гвозди в них не лезут. Папа взял у какого-то своего знакомого электродрель и всюду, где мама поставила крестики красным карандашом, просверлил дырки. Потом в эти дырки он забил пробки. Так это называется. В самом деле это не пробки, а затычки из дерева. В них вбивают гвозди или ввинчивают шурупы и вешают картину, или зеркало, или полочку.

Я надеялась, что Валентин Павлович шутит, но Олимпиада Семеновна в самом деле взяла такую же дрель, как та, которой папа сверлил дырки в стене, с таким же длинным проводом, и вставила в дрель тонкое и длинное сверло. Операционная сестра закрепила мою сломанную ногу в специальном приспособлении. Олимпиада Семеновна нажала на дрели кнопку, дрель зашумела, и она не в шутку, а всерьез стала сверзить мне ногу, кость чуть выше круглой косточки, я не знаю, как она называется, ну там, где начинается пятка.

Я зажмурилась, потому что ожидала, что сейчас будет очень больно, но было не очень больно, а только все дрожало, все вибрировало. Мне стало страшно. Ведь стальное это сверло вгрызалось в мою живую ногу. Я заплакала.

Сначала я боялась даже посмотреть на то, что со мной делают, но потом подумала, что вот молодогвардейцы… или Зоя Космодемьянская, или другие герои. Их пытали и, понятно, не делали им никаких обезболивающих уколов. Но они все это вынесли молча. И никого не выдали.

А мне – маленькое испытание. И все равно я сразу же совсем раскисла и плачу. Я решила, что больше не буду плакать и пугаться. Наоборот, буду улыбаться.

Я просто не ожидала всего этого, ну, что меня собьет машина, и что потом, если у человека перелом, с ним поступают так странно.

Я только попросила Валентина Павловича, чтоб он сейчас же позвонил моему папе. В редакцию. Я сказала номер телефона, и Валентин Павлович пообещал позвонить.

Мне просверлили ногу насквозь. Сверло-спица осталось в ноге. Меня повезли к лифту снова через комнату, где сидела дежурная девочка – медсестра и сбившие меня машиной белый Владимир Гавриленко и черный Фома Тенрейру. Но, кроме них, там был милиционер, вернее, как я потом узнала, не милиционер, а автоинспектор.

Автоинспектор был ужасно недоволен и возмущен, но не тем, что меня сбила автомашина и поломала мне ногу, а тем, что автомашину эту не оставили на месте происшествия.

– Вы не имели права уезжать, – сердито выговаривал он Владимиру Гавриленко.

– Но ведь я привез ее в больницу.

– Без вас привезли бы. Вы должны были оставить машину на месте дорожного происшествия.

Инспектор вынул из сумки, которая висела у него на боку, стеклянную пробирку с какой-то жидкостью и трубочкой и сказал гражданину Гавриленко подуть в нее. Впоследствии я узнала, что это такое. Химический индикатор. Если человек пил вино или водку даже вчера, в общем, если у человека в крови имеется алкоголь в таком количестве, что может воздействовать на сознание, то жидкость в пробирке мутнеет. Но жидкость, кажется, не помутнела.

Инспектор заметил меня и спросил у Олимпиады Семеновны, показав на меня глазами:

– Шок?

– Нет, – ответила Олимпиада Семеновна, – очень мужественная девочка.

– Я могу поговорить с пострадавшей?

– Попробуйте.

– Ты извини, мужественная девочка, – сказал автоинспектор, вытащил из той же сумки микрофон и поднес его к моему лицу. – Ты сможешь ответить на несколько вопросов?

– Смогу.

– Хорошо. А что ты все время жуешь? – спросил он обеспокоено.

– Жевательную резинку.

– Как все это с тобой случилось?

Я коротко рассказала.

– Как же это ты так? Разве вас в школе не учили, как переходить улицу? Ты ведь уже взрослая девочка.

– Учили.

– Ты перебегала улицу на переходе или за его пределами?

– За пределами.

– На каком расстоянии?

Я увидела, как автоинспектор насторожился, и испугалась этого вопроса.

– Точно я не помню.

– Ну, метр или два?.. Или двадцать?

– Метр или два, – ответила я.

– Ты это точно помнишь?

– Точно.

– Там было двадцать пять метров, – сердито возразил Владимир Гавриленко.

– Тридцать, – вмешался Фома Тенрейру.

Я чуть повернулась в их сторону, у меня снова заболело в ноге, я застонала, и автоинспектор с угрозой сказал, что он в этом еще разберется. Меня повезли к лифту.

Владимир Гавриленко, который был за рулем этой сбившей меня автомашины, даже не посмотрел на меня, а Фома Тенрейру пошел вслед за каталкой, на которой меня везли, и дошел до дверей лифта.

Глава четвертая

В нашей школе в вестибюле висит плакат. На него никто не обращает особого внимания. Потому что все к нему привыкли. «Человек – это звучит гордо. М. Горький».

А мне кажется, что плакат этот неправильный. Прежде всего, слова на плакате совсем не М. Горького, а действующего лица из пьесы «На дне» Сатина. Если рассуждать так, как на плакате, то получится, что, скажем, слова. Я тебя породил, я тебя и убью» сказал Н. Гоголь, а не Тарас Бульба.

И цитата эта – не точная. Сатин говорит так: «Человек! Это – великолепно! Это звучит… гордо!» Я читала «На дне».

Затем следует еще подумать, достаточно ли у этого Сатина оснований, чтобы гордиться тем, что он человек. Говорит он свой знаменитый монолог в нетрезвом состоянии. Так он и начинается. «Когда я пьян… мне все нравится». Затем Сатин сообщает: «Хорошо это… чувствовать себя человеком… Я – арестант, убийца, шулер… ну, да! Когда я иду по улице, люди смотрят на меня как на жулика… и сторонятся и оглядываются…»

Как-то не очень мне верится, что пьяница, арестант, убийца может так гордиться тем, что он человек. Гордиться, наверное, все же следует не тем, что ты человек и этим отличаешься от собаки или коровы, а тем, какой ты человек. Если Данко – это одно дело. А если тот осторожный человек, который на всякий случай растоптал сердце Данко, – совсем другое.

И, кроме того, по-моему, человек вообще не всегда звучит гордо. Когда человек за рулем автомашины, так, может быть, он в самом деле испытывает гордость. Но если он попал под машину, если автомобиль на него наехал и поломал ему ногу, так никакой особенной гордости человек при этом не ощущает. Это я испытала на себе.

А бывшая моя соученица Аграфена вообще относится к людям с недоверием и презрением. Но не из-за того, что у нее поломаны нога и рука. Из-за чего-то другого. Только я не знаю, из-за чего.

Так вот, об Аграфене.

Память старше ума.

У всех людей остаются в памяти события и впечатления детства. Чьи-то слова. Или улыбки. Или слезы.

А понятными они становятся лишь через годы.

И видятся они тогда уже под другим углом.

И в ином объеме.

В третьем классе я сидела за одной партой с рыжей девочкой, носившей это редкое и красивое имя – Аграфена. Фамилия была у нее Овсепян. Уроки мы готовили вместе. Аграфена поздно пошла в школу, она была старше меня на полтора года, но все равно училась она плохо, даже читала с трудом, по складам, и ее родители считали, что для их дочки очень полезно постоянное общение со мной.

Они не понимали, что хорошие отметки я получала не потому, что готовила уроки, а потому, что сразу и навсегда запоминала все, что говорила наша учительница Ольга Павловна.

Аграфене же вместо уроков я читала вслух Шерлока Холмса: о пестрой ленте – змее, о пляшущих человечках и о собаке Баскервилей. И родители Аграфены никак не могли понять, почему дочка ночью вскакивает с кровати, плачет и хочет куда-то убежать.

И вот теперь я встретила Аграфену, впервые через столько лет. Она стала совсем другой, и даже имя у нее было другое – Вика. Она стала совсем взрослой, и совсем ничему не удивлялась, и совсем ни о чем не разговаривала. Глаза у нее были желто-зеленые, очень красивые. А когда-то я этого не замечала. И взгляд был какой-то тяжелый. Я не знаю, как это объяснить, но какой-то такой взгляд, что смотреть ей в глаза было трудно. Так, словно она знала про тебя что-то плохое. И не любила тебя.

Я имею в виду не только меня лично, а всех людей. Она, по-моему, никогда не улыбалась и лежала, повернув голову к окну. Не читала, не разговаривала, просто смотрела в окно. Не во двор, с кровати двора не видно. А вдаль – на небо и верхушки деревьев.

Я ее не сразу узнала. Волосы у нее были теперь не рыжие, а каштановые, это называется цвета красного дерева, и некоторые женщины и девушки красят себе волосы в такой цвет специальной краской. Но брови у нее были темные, почти черные. И между бровями к носу – две взрослые морщинки.

Но когда я ее узнала, прежде всего, вспомнила не о ней, не о третьекласснице Аграфене Овсепян, а о ее бабушке – нелепой старушке с редкими желто-серыми волосами, закрученными на самой макушке в небольшой узелок. И не в очках, а в пенсне, чуть ли не насквозь продавившем своими зажимами узкую переносицу.

Имени ее я не помню, как и Аграфена, я называла ее просто бабушкой, по профессии она была стоматологом. В квартире у Овсепянов всегда пахло лекарствами, а в бабушкиной комнате перед окном стояло зубоврачебное кресло, плевательница на высоких хромированных ножках и бормашина.

Надо полагать, что бабушка разбиралась в своем деле, так как пациенты в доме не переводились. Они мычали, стонали, плевались кровью и очень ловко вручали бабушке гонорар, пожимая ей на прощанье руку. Вслед за тем бабушка опускала руку в карман своего всегда грязного, в пятнах халата и сочувственно покачивала головой.

Бабушка Аграфены Овсепян поила нас густым какао без молока, которое она называла шоколадом. К «шоколаду» полагались необыкновенно вкусные домашние пирожные с заварным кремом. Это были очень маленькие пирожные, ну, величиной с яйцо. Они мне очень нравились, но съедать больше трех пирожных я считала неприличным.

Кроме того, бабушка угощала меня и Аграфену косхалвой.

Но особенно привлекала меня в этот дом сокровищница Аграфениной бабушки – большая круглая коробка из тонкой фанеры, окрашенная в серо-желтый цвет под стать бабушкиным волосам.

Аграфенина бабушка почему-то называла ее кофром, хотя впоследствии в энциклопедическом словаре я нашла это слово и узнала, что кофром называется коробка или сундучок, состоящий из нескольких отделений, а там никаких отделений не было.

Бабушкина коробка больше чем на две трети была заполнена сваленными в беспорядке всевозможными украшениями – кольцами и ожерельями, булавками, кулонами диадемами и цепочками. Среди этого хлама были вещи по-настоящему искусно изготовленные или даже драгоценные.

Бабушка показывала нам свои ценности: старинное кольцо с совершенно плоским, сияющим изнутри алмазом, такая огранка называлась «тафель», золотую цепочку с крохотным рубиновым крестиком, как сказала бабушка, Фаберже, японское колечко, сплетенное из женских волос – эластичное и прочное, венецианские бусы, где каждую бусину можно было подолгу рассматривать сквозь увеличительное стекло, – миниатюрные витражи нежнейших цветов искусники острова Мурано сумели упрятать в полупрозрачную горошину.

Но были и вещи грубые, аляповатые, базарные: позеленевшие медные перстни с зеленым бутылочным стеклом вместо камня, закрепленные на обыкновенной английской булавке целующиеся голубки раскрашенные масляной краской, томпаковые медальоны в виде сердечек с помутневшими стеклянными «бриллиантиками», навеки перепутавшиеся ожерелья из тусклого бисера.

Аграфенина бабушка разрешала нам рыться в своем кофре, рассматривать хранящиеся там сокровища. И мы не только представляли себе, что там находится, но даже составили для себя некую шкалу ценностей, может быть, условную и ошибочную, но понятную для нас самих. Во всяком случае, мы знали, что себе выбрать, если бы могли распоряжаться этим богатством.

Аграфенина же бабушка просто открывала круглую коробку, запускала туда руку, извлекала какую-нибудь брошь и цепляла ее на свой грязный халат, потом вешала на шею сверху, на халат, одно из бесчисленных ожерелий, втыкала какое-нибудь неподходящее украшение в свои редкие желто-серые волосы, надевала на один, или на два, или на все пальцы кольца и перстни.

И не было у нее никакой системы, по которой она меняла бы эти украшения, могла она переменить их в тот же день, могла и через неделю, а одно кольцо, тяжелое, старинное, серебряное со стершейся чернью, она, по-моему, вообще никогда не снимала.

Главное – я не могла понять, для чего ей эти украшения? Чтобы закрыть пятна на халате? Чтоб отвлечь пациентов от их зубной боли? Или с брошью на халате и диадемой в желто-серых волосах она сама себе казалась красивее?..

Аграфенина бабушка была старушка со странностями. Но сейчас я думаю, что такие же странности свойственны всему человечеству в целом, когда оно запускает руку в свой кофр и прикалывает на грязный халат сияющую рвущимся изнутри пламенем брошь Шекспира и тут же надевает на руку стальной браслет Конан Дойля, примеряет на мизинец темный густой сапфир Кафки и сразу же вешает на шею запутанный бисер Гессе.

А рядом, в зубоврачебном кресле, кто-то стонет и плюется кровью.

Когда-то один удивительный поэт написал о зубной боли в сердце, которая излечивается только порошком, изобретенным монахом Бертольдом Шварцем, и свинцовой пломбой. Но у меня была зубная боль не в сердце, а в левой ноге. Такая же ноющая, не утихающая, продолжительная. Как всегда, она разбудила меня в три часа ночи, когда уже кончилось действие снотворного. Я молча, про себя, застонала.

Я здесь всегда стонала молча. Днем потому, что не хотела быть хуже других, – в нашей палате никто не стонал, – а ночью потому, что боялась разбудить своих соседок.

Снова и снова думала я о том, что в те отдаленные от нас многими тысячелетиями времена, когда землей владели наши волосатые пещерные предки, для них имело большое значение, достаточно ли быстро умеет человек передвигаться, сможет ли он догнать добычу, убежать от хищного зверя.

Наверное, тогда у какой-нибудь хромой моей сверстницы было меньше шансов выжить, чем у такой же девочки со здоровыми ногами.

Но в наше время, когда любой человек за всю свою жизнь проходит только незначительную часть того расстояния, которое он проезжает на разных видах транспорта, хромота человеку ничем не грозит. И не имеет большого значения.

Хоть думала я так, но чувствовала совсем другое. Я чувствовала просто обыкновенную зависть ко всем, кто может ходить, бегать, прыгать. Какое это все-таки чудо, что человек способен самостоятельно передвигаться, ходить и бегать. Он ведь об этом никогда и не задумывается, это получается у него само собой…

К четырем часам я забылась и не то спала, не то бодрствовала, и стонала про себя от боли, и мне снились короткие, очень неприятные сны: я от кого-то убегала вдоль длинного забора, и ноги у меня совсем не двигались, я хваталась руками за доски забора и подтягивалась, чтоб двигаться хоть немножко быстрей, но все равно выходило невыносимо медленно.

То снилось мне, что я в корзине воздушного шара над морем, а волны уже совсем рядом, пена с гребнем задевает корзину, и я бросаю в море сначала мешочки с песком. Есть такие мешочки. Я читала о них или видела в кино. Их сбрасывают, чтобы воздушный шар поднялся выше. Кстати, интересно, а вдруг это было бы не над морем, а над сушей? Ведь мешочек мог упасть кому-нибудь на голову?

А затем во сне я сбрасываю научные приборы, барометр, термометр, и бочонок с пресной водой, и пищу, и каждый раз шар немного поднимается, а затем снова корзина моя приближается к волнам…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю