355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Киселев » Только для девочек » Текст книги (страница 3)
Только для девочек
  • Текст добавлен: 14 июля 2017, 20:30

Текст книги "Только для девочек"


Автор книги: Владимир Киселев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

А потом я совсем уснула и проснулась от того, что на меня смотрел Володя Гавриленко. Он сидел на стуле перед спинкой моей кровати, – хотя она со стороны ног, но все равно называется спинкой, к ней прикреплена прочная металлическая штанга с колесиками, а на штанге подвешена моя нога. Он смотрел мне прямо в лицо и подергивал себя за светлые, опущенные книзу, должно быть, мягкие усы.

Мне вдруг показалось, что я проспала всю ночь, а потом еще целый день. Я посмотрела на часы, они показывали тридцать пять минут девятого. Весело глядело в больничную палату голубое небо, расчерченное белыми строчками реактивных самолетов.

Я спросила:

– Что случилось?

Он не ответил и по-прежнему смотрел на меня, и выражение лица у него было какое-то странное, словно и у него тоже что-то болит. Может быть, он слишком сильно дергал себя за усы?

Глава пятая

Если у меня когда-нибудь будет дочка (мне это очень трудно и даже невозможно себе представить), – если у меня когда-нибудь будет дочка (хотя, если уж мне суждено иметь ребенка, я б хотела, чтоб это был сын), если у меня будет дочка и с ней случится что-нибудь такое, как со мной, и я в первый раз прибегу в больницу, толком еще не понимая, что именно случилось, то все равно я не буду плакать. Я попробую улыбаться.

А моя мама плакала и щупала мне голову и руки, словно хотела таким образом убедиться, что эти части тела у меня не повреждены. И папа тоже не улыбался, он выглядел очень перепуганным, от перепуга у него нос словно заострился и побелел, и он все время старался не смотреть на мою ногу, подвешенную на спице с такой здоровенной металлической подковой, а к подкове на шнурках были прикреплены гири.

И все равно он каждый раз смотрел на эту ногу, и все время спрашивал, не больно ли мне. Я каждый раз отвечала, что не больно, и улыбалась при этом. Интересно было бы посмотреть в зеркало на эту мою улыбку. Наверное, все-таки я улыбалась как-то не так, потому что папа пугался и отворачивался.

А мама все время спрашивала, не тошнит ли меня, потому что она где-то читала или слышала, что если у человека сотрясение мозга, то его непременно тошнит. По-видимому, маму мои мозги беспокоили больше, чем моя нога.

Мама уже успела переговорить с Валентином Павловичем, которого она помнила по Сочи, по кольцам и фокусам, и с Олимпиадой Семеновной, – она была нашим палатным врачом, и уже знала, что у меня перелом большой берцовой кости винтообразный, осколочный, и малой берцовой кости просто перелом, и что мне предстоит так, не двигаясь, на спине, с задранной кверху ногой, с подвешенными гирями пролежать месяц на вытяжке.

Мне мама говорила, что все будет в порядке, что все будет благополучно, но сама она, по-моему, в это не верила и собиралась обязательно увидеться с академиком Деревянко, который возглавлял весь этот травматологический центр, куда я попала. Она уже знала, что зовут его Александр Илларионович, что он двоюродный брат жены папиного заведующего отделом и что жена папиного заведующего уже звонила своему двоюродному брату-академику по телефону. И я думала о том, когда же они все это успели и почему мама возлагает такие большие надежды на это родство?

Папа, как я это теперь почувствовала, относится к автомашинам так, как иные люди к опасным, сильным и коварным, не до конца прирученным человеком животным.

Глядя в пол и напряженно улыбаясь, он рассказывал о том, как однажды вышел на балкон. Это было еще в нашем старом доме. Наш дом стоял на углу, а балкон выходил на самый угол дома. И вдруг папа увидел, что по улице мчатся на огромной скорости два самосвала. Один за другим. Как на гонках. То ли они удирали от автоинспектора, то ли за рулем сидели какие-то хулиганы, – неизвестно. Во всяком случае, возле дома они круто повернули влево, на боковую улицу, так, что оба самосвала один за другим вылетели на тротуар.

Они так мчались, а папа так растерялся, что даже не заметил их номеров, хотя номера были написаны очень большими белыми цифрами на задних бортах. Первый из них сбил и поломал молодое деревце, липку, посаженную на углу.

Они умчались, а папа стал волноваться. За меня. Он представил себе, что там, на углу, возле этой липки, могла оказаться я. И это меня так бы сбил и сломал самосвал.

Меня очень удивило, что папа говорит обо всем этом при посторонних, при девочках, которые лежали со мной в одной палате. Прежде папа при чужих людях ничего подобного не стал бы рассказывать.

– С тех пор, – нервно улыбаясь, продолжал папа, – всегда мне было беспокойно, если ты не дома, а на улице. Я никогда не забывал, что самосвалы вылетели на тротуар!.. Вот видишь, Оля, как странно сложилась у меня жизнь… То, чего я больше всего боюсь, непременно случается. Я даже теперь стараюсь не думать ни о чем плохом. А вдруг и это случится.

Еще никогда, наверное, не говорил со мной папа так беззащитно. Еще никогда не чувствовала я, как сильно он меня любит. И, может быть, еще никогда не было мне так тревожно: какого еще несчастья боится папа?

Папа и мама долго не уходили. Олимпиада Семеновна вежливо и мягко, но решительно сказала, что мне надо отдохнуть и другим больным в моей палате тоже надо отдыхать. Они еще минутку посидели и ушли. Все время, пока не закрылась дверь, и мама и папа оглядывались на меня и повторяли, что завтра они непременно придут и чтоб я не волновалась.

Мой папа не любит телевизора. Он говорит, что книга лучше. Он считает, что при чтении человек работает всей головой. А перед экраном телевизора – только глазами.

По его словам, когда ты читаешь про Дон-Кихота, то ты можешь представить его себе похожим на твоего дедушку, если у тебя есть хороший дедушка. Или на любимого учителя. Или на соседа с тяжелой, налитой свинцом бамбуковой тростью. А по телевизору Дон-Кихот может быть только один.

Но Сервантес написал свое знаменитое произведение совсем не для того, чтобы Дон-Кихот был только один. Он написал его, чтобы у всякого был свой Дон-Кихот.

Однажды у нас дома телевизор испортился. Не совсем. Наполовину. Изображение на экране было вполне хорошим, а звука вовсе не было слышно. Мама возмущалась и требовала, чтобы папа вызвал мастера. А папа придумывал всякие отговорки и мастера не вызывал. Зато телевизионные передачи он смотрел теперь с большим удовольствием. Он даже затеял игру, которая называлась «О чем они говорят».

Особенно смешно было смотреть беззвучные детективы. Даже мама втянулась в нашу игру. Как-то показывали телевизионный фильм, где действие происходило на сталелитейном заводе. Мы считали, что и это детектив. Мама решила, что шпион – это такой белобрысый дяденька с очень простым лицом. Она говорила, что только у шпионов бывают такие неприметные лица. Папа утверждал, что агент иностранной разведки – дежурный на проходной, который с самого начала передал одному из выходящих с завода людей бутылку молока, что в этом молоке и были спрятаны чертежи. В непромокаемом мешочке из полиэтилена.

А мне казалось, что агент – это секретарь директора. Такая худющая женщина с голодными глазами, которой посетители засовывали шоколадки под бумаги на столе. Может, в этих шоколадках и были шпионские задания.

– Пока не начнется стрельба, мы так и не узнаем, кто из них агент, – решил папа.

Но стрельбы не было до самого конца. И тут нам всем пришла в голову ужасная мысль. Может быть, это был и не детектив. Может быть, этой секретарше с голодными глазами клали под бумаги настоящие шоколадки, а дежурный на проходной дал настоящее молоко своему сыну или племяннику.

В нашей палате таким же телевизором с отключенным звуком служит большое, как витрина, окно в боковой стене справа от двери. Мы видим все, что происходит в соседней палате, но ничего не слышно. Можно догадываться, почему девятиклассница по имени Таня плачет в то время, как семиклассница Нина смеется, или почему, как только другая семиклассница Даша Гришина поворачивает к нам лицо, она сразу проделывает штуку, недоступную другим людям. В нашей палате мы все пробовали, но это никому не удалось. Даша высовывает язык и запросто касается им кончика носа. А я считала, что с точки зрения анатомии человека это совершенно невозможно. Может, у нее особенно длинный язык? Хотя нос у Даши самый обыкновенный и даже курносый.

Впоследствии я узнала, для чего это окно в стене. Это очень странная штука. Оказывается, окно такое нужно для того, чтобы создать правильный психологический климат. Ну, а уж для тех, кто оказывался в очень тяжелом состоянии, существовали палаты на двух человек и даже на одного и без всяких окон в стенах.

Наши кровати на колесиках стояли по обе стороны от двери. Рядом с моей кроватью кровать Аграфены, которая теперь звалась Викой. Я ее сразу же спросила о бабушке с украшениями на халате.

– Откинулась, – неохотно ответила Вика.

– Как это – откинулась?

– Ну, на тот свет. Умерла.

Против моей кровати – Наташина кровать. Наташа, десятиклассница, была ходячей больной. Правая рука ее была согнута в локте, поднята вверх под прямым углом и заключена в панцирь из гипса. В больнице это почему-то называлось «аэроплан». Может, это и в самом деле напоминает аэроплан, только однокрылый.

Наташа была похожа на балерину. Но не из оперного театра, где балерины, как правило, небольшого или среднего роста, а из балета на льду, где попадаются настоящие баскетболистки. И голова у нее сидела на шее необыкновенно гордо, ее словно оттягивала назад большая прекрасная светлая коса. И лицо было красивым и самоуверенным, как у человека, который знает себе цену.

Ну, а четвертой в нашей палате была Юлька. А правильнее было бы сказать: первой.

Когда я только попала сюда, Олимпиада Семеновна меня предупредила о Юльке: «Постарайся подружиться с нашим лидером».

Юлька очень маленькая. Худенькая. Не от болезни, не от страданий, не от перенесенных операций. Она говорит, что всегда была такой худенькой и легкой. Самая младшая в нашей палате. Четвероклассница. Хотя ни одного дня не училась в четвертом классе. Она закончила три класса, а летом произошло несчастье.

Юлька не киевская. Она из села Турье. Загорелся коровник. А ее мама доярка Галина Яковлевна, – я ее знаю, она приезжает по воскресеньям и никогда не плачет, хотя у Юльки разбит таз и переломан позвоночник, и еще неизвестно, сможет ли она когда-нибудь передвигаться без костылей, а сейчас она вообще не может двигаться, – ее мама Галина Яковлевна бросилась в пылающий коровник выводить коров. Юлька тоже побежала к коровам. Выводить их из огня. И на Юльку обрушились стропила. Не деревянные, а из железобетона. Это был новый коровник. Ее еле вытащили.

Юлька очень простая. Не способная на хитрость. С бледным лицом. Костлявые скулы обтянуты тонкой белой кожей. С двумя морщинками у кончиков губ от тихой улыбки, которая почти никогда не сходит с ее лица.

Но это она лидер в нашей палате, где, кроме нее, еще три девочки-старшеклассницы. Тут в палаты специально помещают больных разного возраста. И для соседней палаты лидер тоже Юлька.

Окна между палатами придумали не архитекторы. Это придумали врачи. Специально для лидера. Лидеров бывает не так уж много. Подобрать их совсем непросто. Если на две палаты есть хоть один, то это уже хорошо. И нужно, чтобы его всегда видели из соседней палаты.

Лидером в травматологическом центре называют человека, который умеет мужественно переносить боль, не капризничает, не перебирает в еде, не боится уколов, не отказывается от невкусных лекарств, не хнычет оттого, что страшится будущего. Такой человек служит примером для всех остальных. Если он улыбается, то другим уже невозможно стонать и требовать болеутоляющие уколы.

Юлька – хороший лидер. Прежде всего, потому, что она сама не очень понимает эту свою роль, может быть, она о ней и не догадывается. И может быть, потому, что эту ее роль, ее значение для всех нас не очень понимают и все остальные. Кроме, конечно, Валентина Павловича и Олимпиады Семеновны, у которых большой опыт которые сами находят среди больных настоящих лидеров и помещают их именно в те палаты, где они нужны.

И прежде всего лидеру Юльке, а вместе с ней и всем нам Олимпиада Семеновна приносит свои знаменитые пудинги. Впрочем, она носит пудинги и другим детям. И взрослым. А также медсестрам и посетителям. И всем раздает небольшие листки, где на пишущей машинке напечатано, как следует готовить пудинг, который они съели. У нее много разных рецептов. Я только удивляюсь, когда она успевает печь все эти пудинги.

Если бы Олимпиада Семеновна побывала в Сочи, «эти чайки с их убирающимися шасси», наверное, были бы вынуждены снова «брюшко рыбешкой пичкать». Пудинги Олимпиада Семеновна готовит из черствого хлеба, который остается в больничной столовой. Она считает, что не должна пропасть и крошка хлеба, потому что в хлеб вложен огромный труд. Прошлой весной я написала такое стихотворение:

 
И нам оставили отцы
Почти безоблачное небо
Страны, в которой огурцы
Значительно дороже хлеба.
 

Папе стихи не очень понравились. Нужно будет прочесть их Олимпиаде Семеновне. По-моему, это правильные стихи. Огурцы на девяносто девять процентов – вода. Они не должны быть дороже хлеба. И яблоки не должны быть дороже хлеба. И даже апельсины.

Я стараюсь здесь есть поменьше, но пудинг Олимпиады Семеновны штука такая вкусная, что просто невозможно удержаться. Сегодня был яблочный пудинг. О том, как его готовить, Олимпиада Семеновна рассказала нам коротко и научно. Взять черствый белый хлеб. Обрезать корку. Почистить яблоки. Нарезать хлеб и яблоки ломтиками. Пересыпать сахаром. Сложить в форму слоями, а каждый слой залить смесью яиц с молоком. И запечь в духовке. На один черствый батон полкилограмма яблок, пол-литра молока, два яйца, полстакана сахара и тридцать граммов сливочного масла.

Когда я вернусь домой, я тоже начну печь пудинги из черствого хлеба. Я буду угощать ими школьников. Не только одноклассников, а разных. Чтоб и они освоили приготовление этого блюда. Чайки обойдутся. Очень хочется мне такого пудинга. Но – нельзя.

В больнице, помимо официальной медицины, существует еще и медицина неофициальная. Больные передают друг другу ее методы.

Эта неофициальная медицина рекомендует больным, которые не встают, принимать желудочное лекарство фталазол и поменьше есть. Тогда реже приходится переживать унизительную процедуру, когда под тебя подкладывают судно.

Я принимала фталазол и ела так мало, что совсем исхудала. Я и раньше не была толстой, а теперь остались только кожа да кости.

Нянечка Галя, хорошенькая девушка с постоянно удивленно приподнятыми бровями, принесла мне судно и, когда я сказала, что не нужно, недовольно и встревожено покачала головой. А я снова задремала, раздумывая обо всем, что со мной произошло.

Последнее время мне как-то очень не везло. Я писала много стихов и посылала их в разные газеты и журналы. И отовсюду мне их возвращали с письмами, что они не подходят. Ни одного стихотворения, даже самого маленького, никто не хотел опубликовать.

Я написала два письма писателю Корнилову, но он на них не ответил. Так, словно меня вообще не было на свете.

А Коля Галега ответил на мое письмо, но так, что лучше б он и не отвечал. Он уехал со своей мамой Еленой Евдокимовной во Владивосток к дяде. И написал, что больше не будет со мной переписываться, что ему эта переписка только мешает, что все это отрезано, что ему надо стать моряком и заботиться о больной Елене Евдокимовне, а если он каждый раз будет представлять себе, как я разговариваю с кем-то другим и хожу в кино с кем-то другим, то это будет его расслаблять и мешать ему в достижении поставленной цели.

Я сразу же написала в ответ, что это чепуха, что письма наоборот часто поддерживают человека, что был выдающийся моряк лейтенант Шмидт, так он написал кучу писем, но на Колю это, по-видимому, никак не подействовало.

Глава шестая

У нас, у девочек, иногда очень болит голова.

И сегодня, с самого утра, а вернее, еще с ночи, у меня была такая особая пульсирующая головная боль. И сквозь эту боль, и сквозь эту пульсацию я думала о том, что у больших поэтов бывают иногда удивительные строки. Так вроде все очень просто. Вроде ничего особенного. Вроде это даже не стихи. Но вот избавиться от такой строчки, забыть о ней, совершенно невозможно.

Ее как бы держишь в пальцах, как ограненный прозрачный камень, и видишь то одну, то другую новую, прежде не замеченную тобой грань – в слове, в звуке, в протяженности гласной, в сочетании согласных. И в памяти у меня все время оборачивалась такая строка: «Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый».

Сегодня дежурила Олимпиада Семеновна. Она вошла в палату, взглянула на меня быстро, искоса, и сказала:

– Я тебе сейчас, Оленька, принесу таблетку амидопирина. И сразу станет легче.

Она всегда знает, когда у девочек болит голова.

– А нельзя ли, – неожиданно для самой себя спросила я, – не амидопирин, а ментоловый карандашик?

Нет, Олимпиаду Семеновну положительно ничем нельзя было удивить.

– Можно, – ответила она. – Правда, теперь ментоловый карандашик редко употребляется. Но он есть в нашей аптечке. Сейчас я принесу.

Она выплыла из палаты, как тяжелый фрегат под белоснежным парусом – халатом, плавно и быстро, и вскоре вернулась с ментоловым карандашом, похожим на белую губную помаду, присела рядом со мной и стала медленными круговыми движениями потирать мне виски. Кожа на висках захолодела, и сразу стало будто бы легче.

– Я никогда не была в Сталинграде, – так, словно продолжала начавшийся прежде разговор, сказала Олимпиада Семеновна. – В наш санитарный поезд раненых грузили по другую сторону Волги. Их сначала переправляли через Волгу на переправе под страшной бомбежкой, потом в «летучках» – это были обыкновенные товарные вагоны – подвозили к станции Прудбой, и лишь затем они попадали в наш прекрасный санитарный поезд с настоящей операционной, с подвесными койками. И вот однажды – это было одиннадцатого сентября сорок второго года – наш санитарный поезд плавно, – вагоны были на особых рессорах, – подъезжал к городу Энгельсу. Мы должны были отвезти раненых в далекую Уфу. Я проходила по своему вагону, я тогда еще была медсестрой, а на нижней койке лежал молоденький лейтенант с перевязанной головой. Я знала, что у него проникающее осколочное ранение в череп. Было видно, что у него очень болит голова. Я ему сказала, как тебе, что принесу сейчас таблетку пирамидона. Тогда говорили пирамидон, а не амидопирин, хотя это то же самое лекарство. И вдруг он, почти как ты, ответил мне стихотворной строчкой: «Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый».

– Кто это был?

– Поэт.

– Как его фамилия? – спросила я, удивляясь все больше.

– Когда я спросила его об этом, он ответил, что назовет свою фамилию, и я ее уже никогда не забуду. Я скажу тебе ее, и ты уже тоже никогда ее не забудешь. Иванов. А звали его Август. Он говорил, что в их семье всем давали редкие имена для того, чтобы письма не путались. Я потерла ему ментоловым карандашом часть лба, выглядывавшую из-под повязки, а он посмотрел на меня и улыбнулся как-то славно и сделал мне первый в моей жизни комплимент. Он сказал: «Сестрица, какая у вас хорошенькая шейка». Я так растерялась, что в ответ сказала: «И у вас тоже». А потом он читал мне свои стихи.

Я не знаю, почему Олимпиада Семеновна догадалась, о чем я хочу, но не решаюсь спросить. Может быть, по глазам? Но она прервала себя, покачала головой:

– Нет, ранение у него оказалось, к счастью… или к несчастью? неопасным. Вернее, не очень опасным.

– Как это – к несчастью?

– Мы приехали в Уфу, в дороге мы много разговаривали, потом переписывались, он присылал мне свои новые стихи. Его вылечили. По состоянию здоровья он должен был продолжать службу в тыловой части. Но он был поэтом. И сумел добиться, сумел убедить врачей и начальство отправить его во фронтовую часть. И погиб уже в конце войны, в Венгрии, в боях на озере Балатон. Я никогда не была в Сталинграде, но в Венгрии на озере Балатон побывала. Совсем недавно. В прошлом году. Там теперь курорт.

– А стихи? – спросила я. – Что с его стихами?

– Они изданы, Оля. Маленькая такая книжечка. У меня есть несколько экземпляров. И я тебе ее подарю. Сейчас же.

Олимпиада Семеновна ушла и вскоре вернулась с маленькой тонкой книжкой в бумажном переплете голубого цвета. Я раскрыла обложку. Четко и крупно там было написано: «Оле Алексеевой на добрую память об Августе Иванове». Но дата была не сегодняшняя. Олимпиада Семеновна надписала мне эту книжку несколько дней назад.

Когда Олимпиада Семеновна ушла в соседнюю палату, – сквозь окно в стене было видно, что девочки машут руками, что-то у них там случилось, – Вика прищурилась и сказала своим негромким, сипловатым красивым голосом:

– Три ха-ха! Эта старая мымра туда же лезет.

– Куда? – не поняла я. Я сразу даже не поняла, что это она об Олимпиаде Семеновне.

– В воспитатели. Это ведь она не тебя, а меня воспитывала. Для меня всю эту бодягу разводила.

Ну, знаете!.. Олимпиада Семеновна, действительно, разговаривала чуть громче, чем обычно, так, что Вике, отвернувшейся к окну на своей кровати, все было слышно.

– И замуж она не вышла, – зло прищурившись, продолжала Вика, – не потому, что поперек себя толще, а потому, что решила быть верной до гроба. С этой своей хорошенькой шейкой.

– Как ты можешь? – мне хотелось заплакать от злости и бессилия. – Что ты выдумываешь? И совсем она не была толстой, раз этот поэт сказал, что у нее шейка, а не шея. Поэты в этом понимают. Я имею в виду – в словах. И толстых тоже иногда очень любят. Да и при чем здесь это? Ведь он погиб на фронте!

– Погиб, – согласилась Вика. – Только я не хочу, чтобы мне тыкали в нос всю эту верность, и всю эту чистую, невинную любовь, и весь этот треп. Ты – как Юлька. – Юлька смотрела на нас во все глаза. – Ты, как она, ничего не понимаешь. Но ты еще вырастешь и узнаешь, что такое любовь, и какая она на самом деле.

Наташа слушала Вику с той гадливой улыбкой, какая бывает лишь на лицах взрослых женщин, когда на улице пьяный грязно ругается.

Мне больше ни о чем не хотелось спрашивать. Я догадывалась, что она имеет в виду. И все-таки спросила:

– Какая?

– Без стихов, – ответила Вика. – Да что с тобой говорить…

Мне показалось, что она сейчас может заплакать, хотя Вика, насколько я это умею понять, принадлежит к числу тех девочек, которые плачут очень редко, а может быть, и вообще не плачут.

Я начала читать стихи Августа Иванова. В сборнике было совсем немного стихов. Больше он не успел написать. Я подсчитала – ему тогда еще не было и девятнадцати лет. А Олимпиада Семеновна была, может быть, еще младше. Как звал он ее тогда, если обращался к ней? Липа? Перед некоторыми стихотворениями были одинаковые посвящения «Л. Д.» Фамилия Олимпиады Семеновны – Дашкевич.

Но ведь если бы я, скажем, погибла под этими «Жигулями-Ладой» Владимира Гавриленко, а ведь могло же случиться так, и потом кто-нибудь, может, даже писатель Корнилов, захотел бы составить из моих стихов книжечку, в ней было бы еще меньше страниц.

Август Иванов просто не успел. И стихи его, по правде, мне не очень понравились. Нет, я понимаю, что это хорошие стихи. Но они еще какие-то неумелые. И здесь он не успел.

Правда, было там одно стихотворение, которое я сразу запомнила. Какое-то неприличное, веселое и, как было указано в примечании, перепечатанное из фронтовой газеты. Начиналось оно так:

 
Однажды некий дезертир
От бомб сбежал в сортир…
 

В палату вернулась Олимпиада Семеновна. Вместе с медсестрой Анечкой. Анечка сделала Юльке укол. Как здесь говорят, инъекцию. В руку. В предплечье. Анечка славится тем, что делает будто бы эти инъекции совсем не больно. Но все равно – если это каждый день, несколько раз…

Интересно бы спросить у Юльки… Если бы она совсем выздоровела… Если бы у нее все срослось… И снова загорелся бы коровник? Стала бы она опять выводить коров? Думаю, стала бы. Но спросить об этом нельзя. Юлька полностью, по-видимому, уже никогда не выздоровеет.

Олимпиада Семеновна внимательно посмотрела на Вику и сказала:

– Ты бы, девочка, очень хорошо поступила, если бы не выставляла так демонстративно наружу это свое украшение.

У Вики на шее висела цепочка. Я ее помнила. Она когда-то была в бабушкином кофре. На цепочке – рубиновый крестик. Иногда Вика прятала его в лифчик, иногда вытаскивала наружу. При этом никаких закономерностей будто бы не соблюдалось. Как у бабушки с ее украшениями. Ну, например, когда бывал врачебный обход, крестик появлялся снаружи, а когда палату убирали, прятался внутрь.

Очень красивый крестик и очень модный. По-моему, даже Наташе было завидно. Но мне кажется, что Наташа все равно, как бы ни было это модно, не стала бы надевать крестик.

Вика провела по Олимпиаде Семеновне своим тяжелым взглядом.

– В нашей стране – свобода совести, – ответила она не сразу. – Совести – в смысле религии. И каждый, кому хочется, вправе носить крестик.

Я вспомнила о нашем разговоре в Сочи с Валентином Павловичем и артисткой Валей Костенко о крестиках на шее, об иконах рядом с телевизорами и киче. Каким далеким казалось мне теперь все это.

– Ну, если так… – Олимпиада Семеновна помолчала. – Извини, пожалуйста. Я совсем не хочу ограничивать твоей свободы совести. Особенно, когда емким и важным словом совесть называют желание покрасоваться перед другими нелепой модой. Когда свободу совести превращают в свободу от совести.

– Это память о Викиной бабушке, – вмешалась я.

Но Вика меня словно не услышала.

– А откуда вы знаете, может, я в самом деле верю в Бога?

– Сомневаюсь, – холодно сказала Олимпиада Семеновна. – Хотя все может быть. Но мне бы хотелось задать тебе еще один вопрос. Можешь не отвечать, если не хочешь. Твоя мама – верующая?

– Нет, – не сразу ответила Вика.

– А мне помнится другая история, – жестко сказала Олимпиада Семеновна. – Про мать, которая верила в Бога, и про дочку, которая в Бога не верила. И еще про крестик. Оля, – повернулась Олимпиада Семеновна ко мне, – ты «Смерть пионерки» знаешь наизусть?

– Нет, – ответила я нерешительно. – Только кусочки.

Олимпиада Семеновна очень просто, как прозу, а не стихи, прочла:

 
Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата
Крашеная дверь.
Тоньше паутины
Из-под кожи щек
Тлеет скарлатины
Смертный огонек.
 

Но это место – «не противься ж, Валенька, он тебя не съест, золоченый, маленький, твой крестильный крест» – Олимпиада Семеновна сказала совсем артистически, так, что сразу стало видно: говорит эти слова перепуганная и несчастная крестьянка.

И дрогнул голос Олимпиады Семеновны, когда читала она, как и почему отказалась от крестика Валя, как «на плетеный коврик упадает крест».

– В самом деле, когда-то умирали от скарлатины? – спросила я Олимпиаду Семеновну. – Или это поэт Багрицкий нарочно придумал?

– Ну, Оля, – удивилась Олимпиада Семеновна. – Конечно, умирали от скарлатины. И не так уж редко. Сейчас скарлатина совсем другая. Другой штамм, подавленный окружающими нас антибиотиками. Вы живете в совсем другое время. В лучшее время. Во всяком случае, в отношении скарлатины.

За большим окном на кисельном, на розово-фиолетовом небе висели желтоватые пушистые звезды, похожие на недавно вылупившихся цыплят, а луны в окне не было видно, она была где-то справа, там, где небо было бледнее.

– Спокойной ночи, – сказала Олимпиада Семеновна и пошла из палаты.

Существуют привычные слова. Не говорят: «Спокойного утра». Или «Спокойного дня». Спокойной ночи! И никто не обращает внимания на эти слова. Пока их не скажет Олимпиада Семеновна. У нее они звучат как-то особенно осмысленно, необыкновенно значительно и веско.

И только тогда вдруг начинаешь понимать, сколько же беспокойных ночей пережило человечество для того, чтобы выработалось это привычное выражение. Ночь была временем убийств, предательств, пыток и казней, пожаров и грабежей. И несчастий. И болезней.

А для дежурного врача по отделению, для Олимпиады Семеновны слова о «спокойной ночи» выражали самое большое ее желание, суть ее дела.

Я то это хорошо понимала. Днем в больнице, как в школе на уроках. Вроде бы и тихо, но на самом деле это не тишина, а такой постоянный гул, состоящий из тысяч самых разных звуков. Приглушенный стенами неумолчный гул города, состоящий из урчания автомашин, скрипения подъемных кранов на стройках, шипения пневматики в троллейбусах, шарканья подошв об асфальт и человеческих голосов.

А вечером весь этот фон стирается, пропадает, растворяется в темноте, и остаются только особенно острые больничные звуки.

Чей-то детский далекий и все равно ясный вскрик: «Ой, мама!»

Скрипенье колес каталки, на которой кого-то везут в палату. Кто-то попал под машину? Упал? Ожегся?

Тихие и быстрые тапочки ночной сестры. Куда она? Вероятно, в руках у нее шприц, уже заполненный облегчающим боль лекарством, а может быть, высокий треножник с капельницей. Она перехватит резиновым жгутом чью то руку, введет иглу в вену, закрепит эту иглу пластырем. И по капле будет смешиваться с кровью лекарство, предназначенное для того, чтобы отпугнуть смерть, чтобы помочь удержать жизнь до утра.

А утром всегда бывает легче.

И мы ответили Олимпиаде Семеновне:

– Спокойной ночи.

Мы трое. Юлька, Наташа и я. Вика – промолчала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю