![](/files/books/160/oblozhka-knigi-pervaya-vstrecha-poslednyaya-vstrecha.-75177.jpg)
Текст книги "Первая встреча, последняя встреча..."
Автор книги: Владимир Валуцкий
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)
Мы нырнули в какую-то неожиданную фанерную дверку, оказались на обшарпанной лестнице с черными трубами, мелькнул справа склад, где на антресолях громоздились прожекторы, а в очень широком коридоре без окон и дверей нас чуть не сбил электрокар, везущий русскую печку. Потом Оля, заглянув в окованную дверь, за которой что-то стрекотало, произнесла слова, похожие на пароль, а именно:
– Тают белые снега? – и получила ответ, видимо, утвердительный, потому что, обернувшись, выдохнула: – Успели! – и за руку ввела меня в соседнюю дверь, в темноту.
И тут я услышал громкий и жесткий крик, от которого невольно похолодел:
– Резать!.. Ре-езать!
4
Не помню, как меня запихнули в кресло, я сидел где-то с краю в последних рядах, потирая ушибленную впотьмах коленку, – а голос продолжал негодовать и требовать крови…
– Антон Ионыч смотрит материал молодого режиссера, – шепотом пояснила Ландау и скользнула к пульту, где что-то светилось и откуда (я не смел оглянуться) исходил негодующий голос:
– Резать! Резать!..
На экране шла какая-то безобразно исцарапанная пленка. Девушка с очень знакомым лицом медленно ехала на велосипеде, и ее временами густо перекрывали то волнистые линии, то цифры. Ехала она довольно долго.
– Резать, – убежденно повторил голос.
– Зарезана до предела, – ответил кто-то с тоской.
– Антон Ионыч, – пробасили за моей спиной. – Она, понимаете, Прасковья, должна махнуть Павлу рукой…
– Что? Какая Прасковья?
– Героиня, вот эта…
– Кому должна? Чем? Ерунда! – безжалостно отвечал Антон Ионыч. – Отрежьте руку. Ее, этой самой, как ее, черт… Прасковьи.
– …должно, быть в пять раз меньше! В десять! Знак! Блик! Зритель уже заснул. Вы что, не видите, что зритель уже заснул? – воскликнул Антон Ионыч.
Я вздрогнул, потому что единственным зрителем в зале был я. Я даже пошевелился в кресле, дабы не возникло сомнений, что я вовсе не спал, а во все глаза глядел это странное кино.
– Почему она вообще – Прасковья? – помолчав, прибавил Антон Ионыч. – Незапоминающееся имя, клянусь вам. Не мешайте смотреть, – сердито заключил Антон Ионыч, хотя никто его не перебивал.
За моей спиной тяжко вздохнули. А на экране тем временем происходили вещи совершенно удивительные. Героиня Прасковья, которую за что-то невзлюбил Антон Ионыч, спорила с неизвестным бородачом, но говорил один бородач, а несчастная Прасковья только разевала рот, и бородач терпеливо ждал, когда она закончит свой немой, но судя по всему, резкий монолог. Я приготовился услышать новый разнос, но Антон Ионыч, вопреки моему ожиданию, молчал.
– Вот это – изящно, – молвил он наконец. – Сразу видно: актрисе есть что играть. Раз, два, три, четыре… – вдруг начал считать Антон Ионыч вслед уходящей Прасковье, потом случилось совсем чудное: он запел. – На-ри-ра-ра… – увлеченно напевал Антон Ионыч, а Прасковья уходила вдаль. – На-ри-ра… Повернулась! – воскликнул Антон Ионьи, и героиня действительно обернулась. – Здесь – резать.
Махнув внутренне рукой, я не пытался больше ничего понять. Меж тем по экрану куда-то побежало множество ног в сапогах, преобразившись с отъездом аппарата в людей, волокущих под дождем брезент, причем ноги начинали бежать несколько раз, с одного и того же места. Бас объяснил, что брезент отберут по Прасковье. Антон Ионыч согласился, заметив, однако, что ноги нужно резать. Потом зажегся свет, и я увидел, что зал облицован тысячью довоенных матерчатых абажуров.
Все оглянулись назад, я тоже. Возле пульта сидели женщина в белом халате, парень в очках, сбоку от них Оля Ландау, а посередине – Антон Ионович Щегол, которого я сразу узнал по «Кинопанораме».
Еще тогда, у телевизора, я заметил, что Антон Ионыч и правда похож на какую-то птицу, но теперь я твердо убедился, что птица эта – орел, как бы ни шло это вразрез с несерьезной фамилией Антона Ионыча. Да, он был пожилым орлом, увековеченным в камне, – так значительно было его лицо с непомерным носом; волосы седыми перьями торчали на затылке, а глаза даже за стеклами очков горели истинно орлиным вдохновением – при этом глядели они прямо на меня. Я оторопел. Но тут Антон Ионыч как бы очнулся, и я с облегчением понял, что глядел он не на меня, а сквозь меня, в пустоту.
– Жаль, – проговорил Антон Ионыч, и в каменные черты его вернулась жизнь. – Жаль, юные друзья, что мы ленивы и нелюбопытны. Да, нелюбопытны! – возвысил он голос, вставая, и я с удивлением обнаружил, что одет Антон Ионыч совсем не по-орлиному, в куцый джинсовый костюмчик. – Ибо если бы вы полюбопытствовали, что пишет по поводу монтажа Евтихиан Михеев (при этом имени все как-то мигом заскучали), мы не спорили бы сегодня о длиннотах. Когда ваш покорный слуга делал одну картину, вам ее, конечно, во ВГИКе не показывали… Но не в этом суть… ее могли бить за что угодно, но, простите – режиссер не ленился работать ножницами! Да! – решительно тряхнул Антон Ионыч головой, на секунду задумался, и снова орлиное вдохновение озарило его лицо: – Запомните – ритм, ритм и ритм; и если актеру нечего играть – резать, резать и резать! Это не я вам говорю, это вам Евтихиан Михеев говорит. Машина пришла? – неожиданным образом заключил Антон Ионыч свою речь.
Какой-то ассистент побежал узнавать насчет машины. Очкастый режиссер со своей командой хмуро потянулись к дверям, доставая сигареты. Оля Ландау, взглядом приказав мне не двигаться с места, стояла уже возле Антона Ионыча, прижимая к груди мой сценарий. Но прежде чем ей удалось раскрыть рот, Антон Ионыч еще раз поразил меня непредвиденностью своих поступков: он вдруг ухватил редактора-организатора под микитки и весело заявил:
– Эх, хорошо быть режиссером!
– Антон Ионыч, – невозмутимо высвободилась Оля. – Вот сценарий. А вот – автор.
– Автор? – сказал Антон Ионыч. – Какой автор?
Я встал, чувствуя, как ускоряет биение мое сердце, и нелепо поклонился. Антон Ионыч поглядел на меня с недоумением, взял скоросшиватель и раскрыл на первой страничке.
– А! – воскликнул Антон Ионыч и снова взглянул на меня, но уже осмысленно. – Прекрасный автор! Где вы пропадали? Щегол, народный артист, – зачем-то представился он, пожимая мою руку, и опечаленно обратился к Ландау: – Черт возьми, но как же быть, я сейчас улетаю, в эту, как ее, черт…
– Без паники, Антон Ионыч, у вас есть пять минут, – сказала Оля. – Этого вполне хватит, чтобы высказать свои соображения автору, а худсовет мы проведем без вас, с учетом вашего мнения.
Разумной и трезвой девушкой была Оля Ландау, и не зря, видимо, держали ее в объединении «Бриг» редактором-организатором. С растущим облегчением я понимал, что самому мне говорить не придется, – так решительно она повела дело. Она усадила Антона Ионыча обратно в кресло, и он сел покорно, а мы сели напротив него.
– Вы сочинили один великий эпизод, – значительно молвил Антон Ионыч. – Великий! Это когда она, как ее, черт… улетает, и город, если я не ошибаюсь… – Антон Ионыч залистал сценарий, но то, чего хотел, не нашел и папку захлопнул. – Я не ошибаюсь, а вы догадались, о чем речь. Так вот, этот эпизод напомнил мне… У вашего покорного слуги был один фильм, весьма в свое время битый, его мало кто видел…
– Я видел, – сказал я пересохшим горлом. Антон Ионыч ужасно обрадовался:
– Серьезно? Смотрите-ка, оказывается, кто-то еще помнит неплохие картины! Но не в этом суть, – посуровев, продолжал Антон Ионыч. – Вы, конечно, читали Евтихиана Михеева?
– Я… не…
– Что? Немедля в библиотеку! Этот великан мысли сказал: если в сценарии есть хотя бы один, но – Эпизод, вы понимаете, с большой буквы, то фильм в кармане. Я его вижу… У-у-у, – растопырив ладони, прогудел Антон Ионыч, обратясь на мгновение, как я понял, в летящий самолет. – А остальное, – легко приземлившись, заключил он, – дописать несложно, работы вы, как вижу, не боитесь, не так ли, юный друг? – И в знак расположения Антон Ионыч хлопнул меня по коленке, одновременно бросив взгляд на дверь, в которой переминался вернувшийся ассистент.
– Но ведь сценарий уже… – начал было я, но тут же получил от бесцеремонного редактора пинок ногой под креслом.
– Значит, – поднимаясь вслед за Антоном Ионычем, сказала Ландау, – мы можем с первым вариантом выходить на худсовет?
– Худсовет – это я, – заметил Антон Ионыч.
– Разумеется, – согласилась Оля и потянула сценарий из рук Антона Ионыча, но тот не отдал, сказав:
– Перечту в дороге. За границей, знаете, особенно хорошо думается.
Он снова пожал мне руку, расцеловал Олю в обе щеки, с подмигиванием повторил, что хорошо быть режиссером, – и исчез вместе ассистентом. Обратный путь мы совершали, не торопясь.
– Все отлично, – говорила Оля. – Что же вы там такое сочинили? Не терпится прочитать. Это правда ваш первый сценарий?
– И последний, – отвечал я.
– Пока – последний, – поправила Оля. – Сценарий всегда бывает первым и никогда – последним. Видели такого усатого в нашей комнате?
– Который не хотел ждать Мамаева побоища?
– Побоище, похоже, еще впереди… Так вот, он каждый раз клянется, что пишет последний сценарий и уходит в прозу – и про «Белые снега» он так говорил, а сегодня принес новую заявку… Кстати, у вас с собой паспорт?
– Кажется… а зачем?
– Для договора, ваши данные нужны.
– Не понял, для…
Она поглядела на меня с грустной, почти материнской жалостью:
– Боже, бедный, теперь я вижу, что вам действительно как снег на голову свалился…
Держась за своего редактора как за спасательный круг, я вернулся в комнату № 309, где девушка в очках, как и прежде, но еще яростнее накручивала телефонный диск. Оказалось, что ее зовут Соней и что она тоже редактор, но не организатор, а просто. Пока Оля бегала за бланками, Соня заправила кофеварку. Затем прошла процедура подписания договора, от которой у меня в памяти остались только скверно пишущая Олина ручка и ошеломившая меня сумма, большая часть из которой, правда, мне причиталась только в необозримом будущем.
Кофеварка закипала. Из стола появились три чашечки и сахар. Хозяйничая у низкого столика, девушки вдруг как-то приумолкли и почему-то очень сосредоточились.
Тогда я набрался храбрости и кинулся головою в омут, предложив сбегать.
К приятному удивлению, отговаривать им меня пришлось не очень долго, через десять минут на столе стояли две бутылки шампанского, принесенные из буфета, местонахождение которого мне указали.
Стол несколько видоизменился к моему возвращению: кроме чашек на нем стояли тарелки с печеньем и яблоками; кроме того, за столом сидел незнакомый пожилой мужчина. Дело здесь знали не хуже, чем у нас в институте.
Но, Господи, разве можно было сравнивать! В какое же, товарищи, сравнение могли идти наши пасмурные стены, покрытые плакатами и диаграммами, со здешними, веселенькими, с которых улыбались Барбара Брыльска и Светлана Крючкова! Разве шли в сравнение наши девушки, озабоченные сводками и техотчетами, с моими гостеприимными хозяйками, которые запросто могли сказать «без паники» народному артисту Щеглу? Разве снизошел бы до наших тайных посиделок Василий Васильевич – а между тем среди нас восседал старший редактор, коим оказался пожилой мужчина, Николай Андреевич, с удивительной фамилией Эгалите.
Атмосфера установилась настолько непринужденная, что я уже совершенно не стеснялся спрашивать о том, чего не понимал.
– Ну хорошо, – говорил я, чокаясь с Николаем Андреевичем. – Почему он говорит, а она разевает рот, мне ясно: когда озвучивали Прасковью, Павел был в командировке. Но почему зал облицован абажурами? – И мне объясняли: были неликвидные абажуры, оставшиеся от какой-то сказки, ими и облицевали зал для улучшения акустики.
– Понимаю, – не унимался я. – Тогда скажите, что за человека Антон Ионыч все время приводит в пример? Кто такой Евтихиан Михеев?
Уже знакомый мне морозец скуки пробежал по лицам. Николай Андреевич стал набивать трубку.
– Я что-нибудь не так сказал?..
– Нет, все правильно, – молвила Оля и вздохнула. – Евтихиан.
– Евтихиан Михеев, – сказал, обстоятельно раскуривая трубку, старший редактор, – это теоретик кино, писавший в двадцатые годы…
– Как утверждает Антон Ионыч, – вставила Соня.
– Но это не факт, – добавила Оля.
– Беда в том, – пояснил Николай Андреевич, – что его никто, кроме Антона Ионыча, не читал.
– Поэтому, может, и вовсе никакого Евтихиана не было, – сказала Соня.
– Ну, это тоже не факт, – возразил Николай Андреевич. – Мы многого не читали. Мы вот, например, все не читали вашего сценария, хотя не сомневаемся в его существовании. И достоинствах. За вас! – поднял он стакан.
Мы допили шампанское, и Оля всплеснула руками:
– Действительно, безобразие. И Щегол увез единственный экземпляр. Саша, умоляю вас! Завтра же привезите сценарий, мы его распечатаем к худсовету.
Я пообещал сделать это с утра. Николай Андреевич посмотрел на часы и напомнил о просмотре. Девушки засуетились. Меня пригласили тоже, и я был неслыханно благодарен, потому что в завершение дня чудес мы посмотрели прелестную французскую кинокомедию с Бельмондо, которая, в унисон моему настроению, утверждала, что жизнь прекрасна и удивительна.
5
Из дома я позвонил Савве и сообщил, что подписал договор. Савва надолго замолчал.
– Алло, – крикнул я. – Ты где? Я не шучу, честное слово.
– Поздравляю, – сказал Савва.
– Знаешь, кто режиссер? Щегол! Помнишь: Жорка-разведчик, Козерог.
– Ну.
– Пойдем в «Оку», отметим.
– Я что-то раскашлялся, – отвечал Савва хмуро.
Ах, Савва, Савва. Пошлют тебя за границу – вот увидишь, справедливость восторжествует, будет и на твоей улице праздник. Будь здоров, не кашляй.
– Наташка! – набрал я другой номер. – Поздравь – у меня приняли сценарий!
– Который час? – сонно ответила трубка.
– Помнишь, тот самый – «Десять часов, двенадцать…»
– А позже ты не мог позвонить? Мы договорились, я ждала, ждала… Я сплю! – брошенная трубка, гудки.
Ах, Наташка, Наталья. А ведь в том, что есть этот сценарий, как никто, виновата ты, и я тебе очень благодарен – особенно за туманный рассвет, когда ты улетала в Сочи, а я провожал тебя на аэродром. Тогда мне и пришел в голову тот самый эпизод…
Идти было некуда, но и в комнате, знакомой до последнего гвоздика в стене, оставаться не было сил. Я вышел на балкон. Асфальт и крыши блестели, но небо, судя по звездам, прояснилось. Очень далеко над горизонтом перемигивались цветные огоньки – вылетал самолет из Шереметьева. Может быть, он держал курс в Камерун и на борту его мой сценарий возносился в заоблачные выси.
Она, понимаете, улетела, и герою показалось, что без любимой опустел город. Самым натуральным образом опустел: ехали пустые троллейбусы, исчезли прохожие, исчезли краски, город стал черно-белым, как в черно-белом кино; а самое главное, остановились все часы и всюду показывали время отлета – десять часов двенадцать минут, откуда и название сценария. Черт возьми, может, и правда у меня неплохо варил котелок два года назад?
Только тогда город опустел – а сегодня он наполнился для меня новым смыслом, вот в чем разница, дорогие Савва и Наташа.
Мне тут же захотелось разыскать сценарий и перечитать Великий Эпизод.
Архивы мои не обширны, и все умещаются в двух ящиках письменного стола. Я надеялся найти сценарий с ходу; казалось даже, что я видел голубой скоросшиватель не далее, как позавчера, – но на поверку это оказалось оптическим обманом, ложной проекцией памяти. Я перерыл все ящики – сначала бегло, потом методично, даже дважды. Сценария не было. Были испорченные зажигалки, исписанные шариковые ручки, высохшие фломастеры – всякая дрянь, которую почему-то нерешительным людям жалко выбрасывать; были Наташины письма из Сочи, стянутые черной резинкой; были какие-то грязные разрозненные листки с незаконченными рассказами.
Но сценарий отсутствовал начисто…
Проведя беспокойную ночь, я встал рано, произвел генеральную ревизию всей квартиры, сценария не нашел нигде, и кукушка на кухне прокуковала, что пора на работу.
Я вылетел в институт и сидел на рабочем месте ровно в половине девятого. И это было особенно мучительно, потому что, как объяснила мне Оля Ландау, на студии рабочий день у редакторов начинался не раньше десяти – нужно было ждать еще полтора часа.
Я провел их между перекурами и рисованием рожиц на каталогах. Наконец часовая стрелка подошла к десяти; продолжая суеверные игры с судьбой, я дал минутной стрелке дотянуться до цифры двенадцать – и позвонил Оле. Она обрадовалась мне, как старому знакомому, и неожиданно заговорила на ты:
– Саша? Когда подъедешь? Я договорилась с машбюро.
– Оля, – начал я дрогнувшим невольно голосом, и многоопытная Оля разом замолкла, почуяв недоброе. Я рассказал о своих безуспешных поисках.
– Так, – произнесла Оля. – А вы действительно уверены, что не могли его выбросить?
– Абсолютно, – отвечал я. Обратный переход на «вы», похоже, не был хорошим знаком. Так оно и оказалось.
– Это катастрофа, – объявила Оля, помолчав, и еще я услышал, как глухо, прикрыв ладонью трубку, она сказала кому-то: «Он потерял сценарий».
– Но ведь у Антона Ионыча… – начал было я.
– Что – у Антон Ионыча? – отозвалась Оля, как мне показалось, с раздражением. – Во-первых, Антон Ионыч его тоже потеряет. Обязательно где-нибудь посреди Африки. Во-вторых, худсовет уже назначен, следующего ждать месяц. Ах, как все это… – потом в ее голосе снова появились пружинистые организаторские нотки: – Давайте думать, что делать! К Антон Ионычу сценарий попал от секретаря жюри. Следовательно, – рассуждала она вслух, – остальные два экземпляра могут оказаться у членов жюри или в архиве. («Это идея», – услышал я в трубке мужской голос.) Это идея, – повторила Оля. – Попытаюсь связаться с конкурсной комиссией. Перезвоните мне к вечеру. Только теперь сами не потеряйтесь, – прибавила она, и разговор закончился, а меня прогнал от телефона наш зам, давно сердито переминавшийся с раскрытой записной книжкой. Я пошел курить.
Уверен… – взлетала у меня в голове и билась догадка. – Уверен? В том то и дело, что не уверен! Совсем не уверен!
Это сейчас мои «Десять часов двенадцать минут» представляются мне величайшей духовной ценностью. А тогда, два года назад, когда меня объявили в числе двух тысяч графоманов, – мог! Мог выбросить! И скорее всего, так и сделал. Выходит, что горят, горят рукописи! И что обиднее всего – горят на мусорной свалке!
Еле дождавшись половины четвертого (это уже было с грехом пополам похоже на вечер), я позвонил Ландау, и она сообщила, что в конкурсной комиссии сценария найти не удалось.
– Что делать? Все? – тихо спросил я. Оля вздохнула.
– Худсовет все равно состоится, назначено два вопроса, кроме вас мы принимаем «Белые снега». Приходите в четверг… на всякий случай. Подумаем. Приходите, – добавила она ободряюще и, как мне показалось, улыбнулась на прощание в трубку.
6
До четверга я жил одними мыслями о четверге. Отправленный Василием Васильевичем с утра во внутригородскую командировку, я без двадцати одиннадцать уже шел по аллее Студии к главному блоку.
– Не нашли? – спросила меня Оля у порога комнаты, но спросила, скорее, для проформы. Чувствовался большой день.
Комната № 309 была наполнена незнакомыми мне людьми, среди которых я, однако, признал, усатого сценариста, не дождавшегося Мамаева побоища. Соня, по обычаю, сидела у телефона. Все интенсивно курили.
Из разговоров, большей частью для меня туманных, я понял только, что ждут некоего Нестора Эммануиловича, что от его прибытия, на которое, впрочем, мало надежды, зависит очень многое, если не все. Эти имя и отчество мне показались знакомыми.
«Неужели…» – осенила меня догадка, и в памяти жирно всплыла фамилия великого критика, драматурга и скульптора – к стыду моему, я давно почитал его покойным.
Оля тут же оставила меня, озабоченная делами, и я, скрестив руки на груди, нелепо топтался у стены, разглядывая плакат «Kozerog», пока заглянувший в дверь Николай Андреевич не попросил всех в зал.
Мы потянулись за ним, на ходу обрастая новыми людьми. Было заметно, что на просмотры эти ходят с охотой. Я не знал, из скольких человек состоит худсовет, но трудно было предположить, что девочки в белых халатах и шумные джинсовые мальчики набились в зал по служебной обязанности. Мы долго ждали кого-то (Нестора Эммануиловича, подумал я), потом в зал стремительно вошли двое начальственного вида мужчин, никак, однако, по возрасту не похожих на Нестора Эммануиловича, тем более что один из них дожевывал на ходу, и просмотр начался.
Несмотря на то, что теперь все герои «Белых снегов» говорили нормально, никакого впечатления на меня картина не произвела. Она была вялой и скучной, и я почувствовал, что по части «резать» всё решительнее солидаризируюсь с Антоном Ионычем и, может быть, даже с таинственным Евтихианом Михеевым. Из титров, завершающих картину, я узнал фамилию усатого сценариста: Э.Боровой.
На обратном пути из зала произошло наше знакомство. Мы оказались рядом, и Э.Боровой попросил сигарету. Когда он наклонился к протянутой зажигалке, пахнуло спиртным. Сценарист мне дружески улыбнулся.
– Для Щегла пишешь? – Я пожал плечами, как я мог еще ответить. – Давай, старичок, – сказал Боровой. – Худо ли бедно попадешь в историю кино. А я вот просто в историю влип. Видал картинку? Вот так, – заключил он и побежал догонять Олю Ландау.
Из выше приведенной речи я заключил, что сценаристу фильм не понравился тоже.
«Господи, – пискнул тут же во мне какой-то жалобный голос. – У тебя, худо ли, бедно ли, – картина, и не первая, на экране, ее будут смотреть миллионы людей и читать твою фамилию в титрах. А у меня… Зачем я здесь?» – подумал я с тоской, мыкаясь в одиночестве по коридору, как вдруг Оля выглянула из двери и пригласила официально:
– Старыгин, зайдите, пожалуйста.
Через предбанник с секретаршей Оля, больше ничего не объясняя, ввела меня в светлый ковровый кабинет и усадила на свободный стул у двери, наказав другой держать для нее. Усевшись, я, однако, успокоился – людей в кабинете оказалось больше, чем я предполагал, и среди них я не особенно выделялся. Люди молодые и пожилые со смутно знакомыми и совсем незнакомыми лицами сидели на стульях и диванах по периметру стен. Все это очень напоминало боярскую думу.
Место трона занимал стол главного редактора (того, что опоздал, дожевывая, на просмотр). Опоздавший вместе с ним полный блондин сидел по другую сторону стола, и вернувшаяся на сбереженный стул Оля объяснила мне, что это директор объединения «Бриг» Ладушкин. Обсуждение началось.
Ладушкин, оказавшийся человеком с юмором, объявил, что сегодня надлежит рассмотреть картину «Тают белые снега» режиссера-дебютанта по сценарию Э.Борового. При этом он попросил высказываться активнее, помня, что картина и без того делалась трудно и долго, и если мы будем так же тянуть с обсуждением, то снега совсем растают.
В заданном тоне и двинулось обсуждение. Николай Андреевич Эгалите, посасывая трубку, высказался в том смысле, что судить авторов нужно по избранным ими же законам, а по этим законам картина, в общем и целом, состоялась и с некоторыми поправками ее, вероятно, следует принять и представить дирекции.
Потом выступали другие и предлагали конкретные поправки. Но вот что меня озадачило: почти все выступавшие, ища спасительные для картины пути, сочиняли очень неплохие сюжеты на тему «Белых снегов», совершенно, однако, не имеющие ничего общего с сюжетом реальным. И что самое удивительное, очкастый режиссер в заключительном слове поблагодарил за предложения и пообещал их незамедлительно выполнить. Впрочем, сценарист молчал и только с каждой минутой багровел.
Затем главный редактор взял слово, чтобы подвести итоги обсуждения. Но тут произошло следующее: Э.Боровой решительно поднялся, споткнувшись о собственный стул, что, как я заметил, всех встревожило.
– Боровой, не стоит, – миролюбиво молвил Ладушкин.
– Нет, стоит! Я трижды настаивал на показе материала…
– Господи, я же просила, – вздохнула рядом Оля. Скандал приобретал зримые очертания.
– Пусть он при мне встанет и скажет! – требовал сценарист, указывая пальцем с большим перстнем на режиссера.
– Я отвечу позже, – говорил режиссер, бледнея.
– Ну хорошо, друзья… – морщась, начал главный редактор, но и его Боровой перебил, сказав:
– А ежели вам хорошо, ежели всем хорошо – я хочу, чтобы мне тоже было хорошо, и снимаю к чертовой матери фамилию с титров. Официально прошу занести в стенограмму!
– Успокойся, Боровой, – снова призвал Ладушкин.
– А тебе – вообще руки больше не подам! – обрушился Боровой почему-то на Ладушкина и, опять споткнувшись о стул – на этот раз мой, хлопнул дверью.
Наступила скучная пауза, после которой режиссер твердо поднялся и сказал:
– Теперь я отвечу. – Но ответить ему не дали, возмущенно заговорив все разом.
– Анна Яковлевна, дословно, с «чертовой матерью» занесите в стенограмму! – особенно злобствовала усатая дама, при взгляде на которую почему-то вспоминались слова «воинствующий безбожник».
Тем временем рядом со мной снова отворилась дверь, и в ней показалось улыбающееся розовое лицо младенца, окаймленное белой шкиперской бородкой.
Обладатель этого странного лица опирался на суковатую палку с монограммами, а секретарша с выражением высокой сопричастности гордо несла следом за ним кресло.
И не было никаких сомнений, что явился наконец Нестор Эммануилович, потому что Оля, кричавшая с жаром, что «это нужно было сделать, но не сейчас», – вдруг осеклась, ахнула и бросилась вошедшему навстречу, а все мужчины встали. Нестор Эммануилович, следуя за креслом, весело оглядывал собрание.
– Шумим, братцы? – дружески спросил он, усаживаясь.
– Рады, рады видать вас, дорогой Нестор Эммануилович! – отвечал главный редактор. – Нечастый вы у нас гость, нечастый.
– Что нечастый – это хорошо, – согласился Нестор Эммануилович. – Не надоем. – Редактор собирался отчаянно возразить, но Нестор Эммануилович продолжал, и перебить его не посмели. – А вот что опоздавший, каюсь. Впрочем, все относительно, – заметил гость. – В 1918 году в комиссии ВУКФУ по синематографическим зрелищам заседал со мною Виктор Иванович Крестовоздвиженский, профессор, автор фундаментального труда «Этимология тибетских наречий». Милейший старик, но с одним недостатком. Он никак не мог перестроиться на новый календарь. Заседание назначалось на десятое, он и приходил десятого, но по старому стилю. То есть двадцать третьего. А по двадцать третьим числам в том же помещении на бульваре Лассаля, восемь, заседало Бюро котлонадзора. Но надо сказать, что Виктор Иванович честно отсиживал заседание по котлонадзору и порою даже выступал с дельными соображениями. Эрудированнейший был человек, прошу простить за байку не по делу! – лучезарно улыбнулся Нестор Эммануилович в заключение.
– Что вы, что вы, – понеслись со всех сторон протестующие возгласы, – это так интересно!
А усатая дама, на протяжении всего рассказа Нестора Эммануиловича делавшая знаки стенографистке записывать, дабы ни одно великое слово не пропало для потомства, воскликнула:
– Феноменально! Феноменально!
Нестор Эммануилович молча согласился с тем, что рассказ его феноменален, расстегнул байковую куртку, достал из кармана мундштук, вставил в него коротенькую сигарету, прикурил у подбежавшего Ладушкина и сказал:
– В худсовет одной восточной студии ввели знаменитого акына. («Феноменально!» – воскликнула дама.) Он приходил на заседания с домброй и, сопровождая свои выступления игрой на этом замечательном инструменте, пел интересно, но долго. Не будем же ему уподобляться! Поэтому, опоздав на первый вопрос, постараюсь искупить свою вину, кратко и неутомительно высказавшись по вопросу второму. (От неожиданности перехода я похолодел.) Сегодня у нас на второе?.. – улыбнулся Нестор Эммануилович с очаровательным полувопросом и устремил взгляд на редактора. Последовала заминка.
– Мы собирались обсудить сценарий молодого автора… – начал главный редактор.
– …с трепетом ждущего решения своей судьбы, – подхватил Нестор Эммануилович, безошибочно вперяясь ласковой улыбкой в меня.
– Сценарий предназначен для Антона Ионыча, но…
– Неуемный Антон! – покачав головой, молвил Нестор Эммануилович с дружеской теплотой в голосе. – Кстати, запамятовал, как будет называться его новый опус?
Редактор опять замялся и беспомощно поглядел на Олю.
– «Десять часов двенадцать минут», – произнесла Оля в гробовой тишине, и по этой тишине я понял, что назревает что-то ужасное, и оно созрело в следующую секунду.
– Я получил сценарий «Десять часов двенадцать минут» и прочитал его, – сказал Нестор Эммануилович.
То, что Нестор Эммануилович с первого взгляда признал автора во мне, свидетельствовало о том, что он действительно великий человек. Но дальнейшее выходило за всякие рамки реальности…
– Я прочитал сценарий, – продолжал Нестор Эммануилович. – И надо сказать, прочитал не без интереса.
В полной растерянности я глядел на Олю. Оля с недоумением глядела на главного редактора. Тот замыкал круг, глядя на Нестора Эммануиловича с изумлением. Но Нестор Эммануилович не замечал смятения, собою произведенного, и, не спеша выбивая мундштук, говорил:
– …что же привлекает нас в этом, еще не очень ловко скроенном, еще нетвердо ступающем младенческой ногой по терра инкогнита драматургии сочинении? Великие реалии? Их нет. Исключительность фабулы? Нет и нет, как сказал бы Проспер Мериме. Привлекает нас естественность простоты, та истина, которую столь ценил Буало в третьей части своей «Поэтики». О чем, в сущности, сценарий? Не боясь нескромности, которую мне простит молодой автор, смею утверждать, что сценарий биографичен: история первой любви, первые радости и горести человека, вступающего в жизнь, его раздумья о друзьях, о товарищах по работе…
Украдкой я оглядел лица членов худсовета. Я ожидал увидеть насмешливые взгляды, тайные перемигивания – но большинство, напротив, слушало прилежно, некоторые даже согласно кивали, а стенографистка записывала… Самое же непостижимое заключалось в том, что Нестор Эммануилович, который никак не мог получить и, следовательно, прочитать увезенный сценарий, говорил о нем сущую правду – и говорил почти теми же словами, которыми когда-то пытался сформулировать его существо я! Про «великий эпизод» с самолетом он, правда, ничего не сказал.
Потом Нестор Эммануилович совершил блистательный экскурс в историю автобиографических произведений, предостерег автора от следования отжившей теории ослабленной драматургии, посоветовал работать над диалогом и в заключение поприветствовал приход в кинематограф способного молодого автора.
Больше желающих выступить не оказалось. Тогда, не веря себе, я увидел, как встал главный редактор и, многозначительно переглянувшись с Олей (Оля кивнула), заключил заседание следующим образом: