Текст книги "Первая встреча, последняя встреча..."
Автор книги: Владимир Валуцкий
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
О близких и степени риска
В моей семье все знали о моем пристрастии к кино, однако к решению поступать на сценарный факультет ВГИКа отнеслись как к мероприятию рискованному и несерьезному. Никто из известных мне моих предков никакого отношения к искусствам не имел. Да и не мог иметь: я горожанин всего лишь в третьем поколении. А на селе, на шахте и на железной дороге, где трудились мои прадеды, искусствам не было места.
Первым из села в Москву перебрался в ранней юности мой дед (по матери) Василий Алексеевич Колчев. Он был родом из того же уезда Рязанской губернии, что и С.Есенин, из соседнего села, и пути у них в город были схожие, оба (в разное время) даже учились в Университете Шанявского. Но Есенин приехал учиться поэзии, дед же мой нашел свое призвание в бухгалтерии. Он кончил четыре класса, зато хорошо умел считать. Высшей точкой его карьеры до революции стал пост бухгалтера ресторана «Альпенроза» на Кузнецком мосту. Сохранились фотографии тех лет: котелок, щеголеватый костюм, усики, тросточка. Он тянулся к интеллигенции и внешне, и внутренне: постоянно занимался самообразованием. В те давние времена еще стыдились необразованности. Бабушка моя по матери, Иулитта Ивановна Рахманова (в обиходе Ульяна Ивановна), приехала из Тульской губернии, где отец ее, шахтер, погиб, сорвавшись в подъемной бадье. Мать умерла раньше, и сироту послали в Москву, в учение золотошвейному делу. Чем она и занималась с детства до пенсии. Работала на дому, помню большие пяльцы, на которых золотой канителью вышивались гербы, «крабы» и маршальские звезды для военных. Но, несмотря на то, что бабушке поручались ответственные «оборонные» заказы, она всю жизнь была полуграмотной, читала и писала на уровне ученика первого класса (каковой, единственный, она и закончила). И кроме того, была очень религиозной – как-то по-своему, понятно и человечно, за что я ей очень благодарен.
Ко всему этому ближайшей подругой бабушки была жена врага народа, Прасковья Петровна Арбатская. До революции Арбатским принадлежали все строения нашего двора, и там была знаменитая (часто упоминается у А.Н.Островского) каретная мастерская. Один из сыновей этого миллионера-каретника и женился на Прасковье, простой горничной, которая после этого обрела отчество Петровна, но более ничего, ибо за мезальянс сын был отлучен от дел. Он пошел служить в армию, а мне выпало почти сто лет спустя писать в сериале «Адмирал» о поручике Арбатском, начальнике охраны «золотого поезда» Колчака – бывают странные сближенья! Естественно, поручик позднее был расстрелян, а его вдова почти открыто ненавидела советскую власть и крепко честила ее, заходя к нам попить чайку. Бабушка ей не слишком возражала – дед мой тоже отсидел срок за бухгалтерство в церковной общине, но еще до страшных расстрелъных времен. И за эти разговоры я им тоже благодарен: юным пионером, конечно, я стал (загоняли всем классом), но юным ленинцем – нет.
В отличие от бабушки, дед был грамотеем, любил читать (классику и историческую литературу, современной не признавал). В последние свои годы он читал только Большую советскую энциклопедию, огорчаясь при этом, какое же большое количество информации прошло мимо него за долгую жизнь.
Отец мой, Иван Иванович Валуцкий, поляк, вместе со своей матерью Марией Ивановной и братом Стефаном перебрался в Москву из Польши с началом Первой мировой войны – сейчас мы назвали бы их мигрантами-беженцами. Бежали от немцев, хотя в ту войну немцы к полякам относились лояльно. Отца своего, Ивана (по паспорту Яна) Игнатьевича, машиниста, мой отец не помнил, тот умер вскоре после его рождения. Отцу рано пришлось идти работать, кормить мать и брата. Сменив ряд профессий, он остановился на профессии строителя-механизатора, что-то кончил заочно и завел диплом инженера. Во время войны строил аэродромы. Потом из практикующего инженера стал совслужащим, даже занимал какие-то посты в министерствах и Госплане. Самое удивительное, что при этом до конца жизни он оставался беспартийным и с чистой совестью умер, немного не дожив до ста лет.
Он написал несколько книг, одна из них даже называлась «Закоперщик», но ничего литературного, кроме лихого названия, в ней, как и в других его книгах, не было – цифры, инструкции, диаграммы, формулы.
Единственным человеком, от которого я мог унаследовать тягу к кино, была моя мама, Галина Васильевна. В молодости она мечтала стать киноартисткой. Но мечтать – мечтала, однако не стала, и всю жизнь (кроме военных лет) оставалась домохозяйкой.
Вообще, искусство у нас уважалось в доме, даже полуграмотная бабушка почитала оперу и водила меня, первоклассника, на «Онегина» и «Русалку». Водила и во МХАТна «Синюю птицу». Но эти периодические приобщения к искусству были скорее акциями обязательно-воспитательными – как воспитание чистоплотности и привычки чистить зубы. Мне даже пианино купили, к моему ужасу, но – к моему счастью – у нас его скоро украли.
Мы жили обычным бытом советской служащей семьи, уважительно далеким от вопросов литературы и искусства, а также от всякой философии и политики. И мои литературно-киношные увлечения воспринимались хоть и одобрительно (все лучше, чем по двору шляться) – но будущее мое виделось всем гораздо менее рискованным и более солидным. А лучше всего инженерным ~ вечная, стабильная и всегда нужная профессия.
Поэтому, когда мое решение идти учиться на сценариста стало очевидным, в семье начался легкий переполох. Началось не то чтобы упорное, но мягкое отговаривание. Искусство, мол, такое шаткое занятие: сегодня заладилось, а завтра вдруг не заладится? И заработок не постоянный. И богемные интриги, сплетни, и козни… Но даже если бы меня и удалось отговорить и направить на стабильную техническую стезю – было поздно: в лучшем случае мне все равно оставался какой-нибудь гуманитарный вуз: математику (равно как физику и химию) я и тогда не понимал, и сейчас не понимаю.
Дорогие мои родственники, царствие вам небесное! Вы не знали, что вы уже давно косвенно участвовали в выборе и становлении моей будущей нестабильной профессии. Участвовали самим своим существованием, ибо кто, как не самые близкие (не говорю о друзьях), и составляют первоначальный багаж жизненных впечатлений и наблюдений юного марателя бумаги?
Первой, кто познакомил меня с литературой, тогда, когда я еще и не знал, что это литература, – была бабушка. Книг она не читала, зато с детских и девических лет знала множество историй и стишков, которые устным образом заменяли литературу в их золотошвейном кругу, за пяльцами. И я, года через два ознакомившись с оригиналом, вдруг понимал, что история про приключения мальчика, разыскивавшего девочку, есть не что иное, как дошедшая до бабушки путем многочисленных пересказов, почти неузнаваемая «Снежная королева» Андерсена. Стихов бабушка знала бесчисленно, и, как я сейчас понимаю, это были тоже прошедшие через горнила городского фольклора строки известных поэтов. Но более других я любил стишок:
На берегу сидит девица,
Она шелками шьет узор…
Далее провалы в памяти бабушки, помноженные на мои, заставляют меня перейти на прозу (как и бабушка делала, когда забывала стихотворный текст):
Девушке не хватает шелка, она видит корабль и думает: уж не купец ли это с шелками, но с корабля сходит матрос и предлагает ей стать его женою. Девушка возмущается:
Одна сестра моя за графом,
Другая – герцога жена,
А я, всех лучше и моложе,
Простой морячкой быть должна?
Но оказывается, что моряк – это принц, давно уже плененный ее красотою, что он и подытоживает:
Не будешь ты простой морячкой,
Но королевой будешь ты.
В этой истории не хватает только алых парусов. А может, и А. Грин когда-то услышал этот стишок?
Если бабушка заряжала меня с малых лет такими вот эмоциональными вещами, то дед, напротив, старался зарядить меня рациональными знаниями. От него я еще до школы знал, что такое Пунические войны и кто такая Ксантиппа – что было особенно актуально, потому что Ксантиппой звали необразованную и сварливую жену Сократа. Прожив вместе 50 лет, дед и бабушка стали часто поругиваться – и главным козырем деда в споре было едко обозвать бабушку: «Кс-с-с-сантип-па!», расставив таким образом мудрость и необразованность по должным местам.
В остальном дед был мягким, добрым, а к старости и сентиментальным человеком. Однажды я застал его плачущим над книжкой Есенина, раскрытой на стихотворении «В хате» («Пахнет рыхлыми дроченами…»).
– Гляди, – говорил он и вытирал слезы, – «…у порога в дежке квас…» Ну все, как у нас! «…над печурками точеными тараканы лезут в паз…»
– Дед, где же у нас тараканы?
– Все, как у нас в избе было, точно!..
В слезах его были и умиление, и гордость – ведь жили-то с великим поэтом чуть ли не в одном селе!
Кстати, после этого я прочитал Есенина и тут же сел писать про него сценарий под названием «Соловушкина песня».
Это был мой первый заход на тему, которая десятилетия спустя вылилась в известный телевизионный сериал, о котором мне не хочется вспоминать.
Мама была единственным человеком, которому мне удавалось прочесть свои детские произведения. Соглашалась слушать она охотно, но через некоторое время ее начинал разбирать смех. Но не обидный, а даже полезным.
– «Шар, – цитировала она, – который летел, но как бы одновременно стоял и висел в воздухе!..». Ха-ха! А может, он уж заодно и раскачивался? и подпрыгивал? плясал буги-вуги?
(Шар в моем научно-фантастическом творении, надо пояснить, был зловредный, американский.)
Я и сам начинал смеяться, а ошибку бурной фантазии исправлял и делал выводы на будущее. Мамина школа в этом смысле приучила меня относиться к работе легко и весело. Позже маму всегда больше других интересовало, что у меня происходит в институте. Видимо, это оживала в ней несостоявшаяся киноактриса…
Что касается отца, то у него было два занятия: работа и домашнее рукоделие. Придя с работы и пообедав, он мгновенно переключался на рукоделие. Он умел и делал все: чинил и перечинивал сломанные вещи, что-то строгал, клеил, вытачивал. У него был даже маленький токарный станочек. Но главное было – радио. Он конструировал и переконструировал приемники, ладил какие-то непонятные электронные приборы, в его рабочем углу всегда дымился паяльник и светился осциллограф. Когда все уже было перечинено и переконструировано, он ломал сделанное и начинал делать заново – с руками, не занятыми делом, он мог только спать. К моим шагам на кинопоприще он относился равнодушно, зато его очень радовало, когда и я вдруг что-нибудь сам склеивал и вытачивал.
Уже незадолго до смерти, почти слепой, отец как-то впервые прочел мою книжку – новеллизацию моего же сериала. Долго молчал, а потом сказал удивленно:
– Да ты, оказывается, писатель.
– А ты что думал?
– А я думал… так…
(К слову вспомнилось: одним из наставлений В.К.Туркина, моего первого педагога во ВГИКе, было: выработайте в себе боксерскую привычку не чувствовать боли от ударов, думайте не о том, что говорят и думают о вас, а, в первую очередь, о себе.)
Теперь, наконец возвращаясь к началу, скажу, что мои родные были правы в своих опасениях: в институт я не поступил.
Не поступил по-глупому: разнесся слух, что сценарии на творческий конкурс не принимают – этому, мол, будут учить. А сейчас нужно подавать все: стихи, рассказы, эссе, пьесы, романы – чтобы за этим можно было разглядеть еще не стиснутый сценарными оковами талант. Я поверил, собрал все, что писал помимо сценариев, и, естественно, рецензию получил очень кислую. Под этим кислым знаком и прошли экзамены. Яне добрал один балл до низшего проходного. Зато на следующий раз, промаявшись год на разных странных работах (на настоящую меня по молодости лет не брали), я тоже недобрал один балл, но уже – до высшего проходного. А знал бы я тогда в своей дикой радости, что придет время и я сам буду преподавать во ВГИКе, вести сценарный курс (у нас это называется быть «мастером курса») – и выпускать в киножизнь ребят, имена которых вы часто видите сегодня в титрах фильмов и сериалов, в том числе и хороших!
Так что, дорогие родители, родственники, близкие и друзья абитуриентов, кандидатов в сценаристы – вы, конечно, правы, что профессия наша рискованная и нестабильная. (И не такая уж доходная, как ходят слухи.) Было одно время, когда мои сценарии не ставились три года, мне только по ночам снились худсоветы и киносъемки, и просыпался я с тоской в сердце. Про деньги в кармане (а я был уже семейным человеком) не говорю.
Но искусство – всегда риск, так рискуют и летчики, и подводники, и верхолазы. И если человек не может без неба, без глубины, без высоты, если человек не может не писать, если он не может жить без бумаги и экрана – про риск лучше не думать. А еще лучше – навсегда о нем забыть и постоянно работать, не оглядываясь на неудачи. И тогда все, не сейчас, так завтра, сбудется.
Первая встреча, последняя встреча…
По середине пустынного Невского проспекта неторопливо ехал всадник в офицерской шинели, на белом коне, прямой и неподвижный, держа в руке, свободной от поводьев, огромный букет красных роз.
Утро туманное, утро седое занималось над Петербургом, рождественское утро в канун тысяча девятьсот четырнадцатого года.
Утомленный праздником город молчал, и его размытые сумерками шпили, тяжелые колонны и карнизы, плоскости брандмауэров, линейные протяженности казарм и гостиных дворов, бесконечности проспектов – как бы удивленно прислушивались к этой необычной тишине.
Белое и красное пятна проплыли в промозглом тумане и растворились в нем, и был ли всадник, не был – бог знает.
И только конское ржание вдруг напомнило о нем, и разнеслось над городом, помноженное эхом.
И в каком-то доме, в какой-то занавешенной комнате, подброшенный этим звуком, взвился над подушкой всклокоченный человек, устремясь дикими со сна глазами на окно, откуда звук ворвался в его жилище.
Судорожно сунув под подушку руку, человек достал оттуда пухлую тетрадь в черном коленкоровом переплете, после чего движения его стали спокойнее.
Откинув одеяло, он миновал пространство, отделявшее кровать от окна, проверил, проведя рукой, что-то невидимое на раме; затем отодвинул штору, скосил взгляд на улицу.
Лиговка была пуста, вдалеке пересекали мостовую двое мастеровых, нетвердо державшиеся на ногах, приплясывала перед ними баба, фальшивила гармошка.
Человек отпустил штору и в изнеможении прикрыл глаза.
И где-то в другом месте, в другой квартире, обнаженная женская рука, вероятно, в то же самое время, потому что еще не рассвело, – повернула головку выключателя.
Абажур вспыхнул в зеркале с резной рамою. Прошелестели шелка, и дама в пене кружев и водопаде складок возникла следом.
Сон еще ютился на ее красивом, чуть удлиненном молодом лице, но привычными движениями пальцев по лбу, щекам и векам она согнала его; поправила перед зеркалом вьющиеся пепельные волосы, шагнула по коридору, повернула новый выключатель – и широким жестом распахнула двустворчатую дверь, произнеся звучно, с едва заметным акцентом:
– Доброе утро, господа!
Но большая комната, открывшаяся за дверью, отозвалась безмолвием.
Тускло светила шарами и гирляндами елка; следы недавнего веселья – пустые бокалы, бумажные цветы, конфетные обертки – пестрели повсеместно среди множества кресел, соф, среди ширмочек, вееров на стенах и венков, сквозь серебряную листву которых проглядывали ленты с обрывками надписей: «г-же Лавинской», «чудесной», «несравненной»… Рояль был раскрыт, и ноты лежали на нем.
Удивленно пожав плечами, Лавинская пересекла комнату и заглянула в смежную, откуда падал свет. И вздрогнула: у оконной шторы на укрытом ее концом столе, болтая короткими ручками и ножками, сидел и улыбался чернолицый, в колпачке, карлик.
– Не пугайтесь, пани Ванда, – тут же раздался его голос. – Это добрый король Мельхиор поздравляет вас с первым днем Рождества! И готов ответить на любые вопросы.
Карлик сложил короткие ручки на груди и поклонился. Штора за ним напряженно колыхалась.
– В таком случае, – сказала Лавинская, – я хочу спросить короля Мельхиора: куда он выгнал моих гостей, поклявшихся не расходиться до утра?
– Граф, – прогнусавил карлик, – чуя, что пусто в графине, поспешил к графине…
– Предатель, – возмущенно молвила Лавинская. – Но мой верный корнет Бобрин?..
– С ним еще хуже, – отвечал карлик. – Решив наставить рога некоему мужу… – но тут карлик, сам того не предвидя, зажал себе рот ладонью, а штора заколыхалась еще напряженнее.
– Но неужели… – Лавинская, сдерживая улыбку, отметила обшлаг гусарского мундира на удлинившейся руке карлика – и перевела взгляд на его ноги в крагах, над которыми виднелся край клетчатых брюк – гольф, – неужели даже стойкий Петрик изменил мне?
– Что до господина Чухонцева, сыщика великого, – снова заговорил карлик, – то прощенья просил, поелику… должен в свое агентство идти, открытое до трех с десяти. Нынче, сами знаете, святки – святочных страшных историй в достатке. Украли злодеи из лавки две английские булавки. И сыщик великий, усы приклеив, ловит по городу жутких злодеев…
Тут ноги в крагах неспокойно задвигались, что-то с хрустом переломилось, упала штора, упал кто-то, за ней стоявший, – и весь нехитрый механизм обнажился, а карлик распался на трех мужчин, двое из которых – один в мундире, второй в смокинге и с лицом в саже – расхохотавшись, поднялись и предстали перед хозяйкой, целуя ей руки.
Третий – кому принадлежали ноги в крагах, запутался в шторе и продолжал безуспешно сражаться с нею под столом… Звонок тем временем раздался из прихожей.
– Браво, браво, это было прелестно! – смеялась Ванда, хлопая в ладоши, – а вот и утренние гости! – Это относилось к подтянутому господину лет сорока, появившемуся в дверях в сопровождении служанки, принявшей у него пальто.
– Еще один соревнователь, – молвил мрачно человек в саже. – Герр Гей, вы свое лютеранское рождество уже отгуляли, какого вам еще рожна?
– Первая заповедь дипломата, – гость с дружелюбной улыбкой развел руками, – чтить праздники страны пребывания!
– И отлично, Зигфрид, я рада вам! – отозвалась Лавинская. – Сейчас мы будем завтракать, а потом гадать – святки так святки!
Она протянула гостю руку для поцелуя – а молодой человек в клетчатом костюме, освободясь наконец от пут и сидя на полу, – смущенно улыбался и с мальчишеским восторгом глядел на ее смеющееся лицо…
Человек, так внезапно проснувшийся утром от конского ржания – теперь уже одетый в пальто и наглухо замотанный кашне, – высунулся из двери на лестничную площадку и прислушался.
Грязная, усыпанная мусором лестница была тиха и пуста.
Убедившись в этом, человек достал из кармана ключи и один за другим быстро принялся запирать дверные замки. Покончив с третьим, он вытянул из-под косяка едва заметную нитку и чем-то липким приклеил ее второй конец к двери.
Затем человек в кашне осторожно спустился лестницею в колодец двор, поднял воротник – и, исчезнув за длинной поленницей, появился снова, направляясь к домовой арке.
Неторопливый белый конь и всадник с букетом роз возникли и скрылись в ее светлеющем проеме.
Воск со свечи в руке Лавинской каплями падал в бокал, расплываясь невнятным силуэтом. Гости с любопытством теснились у стола.
– Вам, Бобрин, предстоит награда, – сказала Лавинская. – Это Георгиевский крест!
– Несбыточно, – возразил граф, по снятии сажи с лица оказавшийся розовощеким, лысеющим толстяком. – Крест награда боевая, а войны, слава богу, кажется, пока… Как наш германский друг считает?
– Совершенно аналогично, – отвечал Зигфрид Гей. – После исторического свидания наших императоров на «Бисмарке» война – абсолютный нонсенс.
– Тогда – звездочка на ваши погоны!
– Согласен, если в чине ротмистра я понравлюсь вам еще больше, – заявил гусар.
Лавинская со смехом смяла воск.
– Нет, граф, вы видели наглеца? С чего вы взяли, что мне нравитесь? Вы шумны, невоспитанны, у вас нахальные глаза, преступные уши… Петрик, верно у него уши преступника?
Молодой человек в клетчатом, стоящий с кофейной мельницей в руках за спинами остальных, выступил из полумрака.
– Новейшие исследования, Ванда, отрицают связь формы ушей с преступными наклонностями, – сказал он, и граф с гусаром обернулись, удивленно вспомнив его присутствие.
– Неужто? – молвил граф. – А как новейшие исследования трактуют мою лысину?
– Видите ли, граф, – отвечал Чухонцев, – я вообще нахожу в теории Ламброзо много изъянов, хотя и не отрицаю…
– Очень интересно, – сказал граф. – А пистолет вы с собой носите? – спросил он неожиданно.
– Господа, господа, полно, – проговорила Лавинская и дружески улыбнулась Чухонцеву. – Петрик, я гадаю вам!
Воск снова расплылся в бокале, тонкие пальцы извлекли застывший сгусток.
– Какая прелесть, – сказала Лавинская, разглядывая его на свет. – Петрик, это несомненно дама… хорошенькая! Видите – вот носик, шейка, дивные густые волосы. Вам предстоит исполнение сокровенных желаний… вы ведь, конечно, имеете предмет, признавайтесь? – Тут Лавинская вдруг увидела лицо Чухонцева и смолкла. – Боже, он краснеет!..
Она расхохоталась, бросила воск и всплеснула руками: – Простите меня, Петрик, милый, ну какой же вы детектив, если краснеете, как девушка? Не сердитесь, родной, и домелите лучше кофе… Что вам нагадать, граф?
– Себя, – сказал граф твердо.
Спины гусара и графа вновь заслонили от Чухонцева хозяйку, но он продолжал с обидой и упреком глядеть туда, где только что смеялось ее лицо, и кофейные зерна громче, пожалуй, чем прежде, захрустели в мельнице.
Там снова капала свеча в бокал, склонялись пепельные волосы и слышались голоса:
– О!.. тогда я нагадаю вам беду.
– Вы не беда, вы стихийное бедствие, и оно давно бушует в наших сердцах.
– Вы рискуете: а вдруг я отвечу кому-нибудь из вас? Артистки неверны, изменчивы, сбегу с новым поклонником…
– А мы обратимся в агентство частного сыска и выследим вас как миленькую! Был уже подобный случай, – сказал граф. – Однажды наш детектив взялся выследить жену, которую супруг заподозрил в измене. Выследил, предъявил улики. Правда, вместо гонорара сей муж вызвал своего благодетеля на дуэль за клевету на честь супруги… Верно, господин Чухонцев? – обернулся он.
Но Чухонцева в комнате не было. Мельница стояла на краю стола.
Лавинская с укоризной взглянула на графа, встала и быстро вышла в коридор.
Здесь она увидела Чухонцева, уже в пальто, надевающего возле вешалки калоши. Хорошенькая горничная держала наготове клетчатое кепи с наушниками.
Лавинская забрала кепи и, коротким взглядом отослав горничную, сказала:
– Петрик, вы обиделись?.. Но это же шутка!..
Чухонцев молчал, мял в руке и разглядывал кусочек воска.
– Куда вы собираетесь?
Чухонцев положил воск в карман и поглядел на Лавинскую странно: нежно, преданно, печально, но твердо.
– В агентство, к десяти. И до трех.
Он взял из ее рук кепи, поклонился, вышел на лестницу – и спускаясь увидел, как, цокая копытами по ступеням, на площадку, где стояла Лавинская, поднимается белый конь со всадником, держащим в руке букет красных роз.
– Дорогая Ванда… – нетвердо выговорил офицер, вперяя в нее остекленевшие глаза. – По случаю Р-рождества… гвардейцы его импрр…ства п-реклоняют…
И, тронув хлыстом коня, опустил его перед Вандой на колено.
Утро туманное, утро седое,
Нивы печальные, снегом покрытые,
Нехотя вспомнишь и время былое,
Вспомнишь и лица, давно позабытые…
Под граммофонные звуки романса, тихо доносящиеся откуда-то, как бы из нереального далека, человек в кашне торопливым шагом пересек мост; мимо Аничкова дворца свернул на Фонтанку с вмерзшими в грязный лед баржами, и его скрыл проезжающий трамвай.
Светлело, гасли в окнах цветные силуэты елок, гасли сами окна. Тихо и отдаленно продолжал звучать романс.
В бестеневом утреннем свете заснеженный Невский убыстрял свое движение, наполняя его все новыми фигурами прохожих, городовых, кухарок с продуктовыми корзинами, конными экипажами всех разрядов и высокими, похожими на шляпы на колесах автомобилями… Возвращалась на лихаче загулявшая рождественской ночью компания, и дама в белой шубке дремала на плече у сановного господина, и господин украдкой озабоченно поглядывал на часы… Сани ползли неспешно с полицейским, в них сидящим; и в санях, болтая головою, нелепо было распластано не то пьяное, не то мертвое тело…
Меж тем человек в кашне был уже далеко отсюда – он шагал по Гороховой, поминутно вздрагивая и убыстряя шаг от резких скребков дворницких лопат. Не останавливаясь, он достал из кармана газету и сверился с объявлением, обведенным синим карандашом, а затем – с номером дома.
Еще через десяток шагов он остановился у парадного, возле которого виднелась маленькая белая табличка: «Чухонцев П.Г. Гражданский и уголовный розыск. Частное агентство», огляделся – и, спиной надавив на дверь, провалился в подъезд.
…Вспомнишь обильные, страстные речи,
Взгляды, так жадно и нежно ловимые,
Первые встречи, последние встречи,
Милого голоса звуки любимые…
Теперь, уже вполне реально, звучал граммофон, и Чухонцев делал под него гимнастику.
Он ритмично приседал, отжимался от пола, делал резкие выпады руками и ногами по правилам французского бокса – когда стенные часы пробили десять раз.
Чухонцев сверил их с карманными, надел пиджак, снял мембрану с замолкшей пластинки и, успокаивая дыхание, опустился в кресло, задумчиво уставившись на любительские фотографии дамы, во множестве развешанные по стене вокруг граммофона.
Прекрасная дама в шляпе с перьями глядела на него то ласково, то равнодушно, то вовсе не на него, и имя этой дамы было Ванда Лавинская.
Кабинет, где стояло кресло и висели фотографии Лавинской, включал в свою меблировку еще и сейф, письменный стол с чернильным прибором, телефонный аппарат и фотографический – на треноге, а также – официальный портрет государя и полку с золочеными корешками уложений, законов и справочников.
Тишина и неподвижность длились несколько минут, потом у двери коротко и нервно тренькнул звонок.
Чухонцев тотчас вскочил, взволнованно выглянул в прихожую и крикнул:
– Входите, открыто!
Человек в кашне вошел, недоверчиво поглядел на Чухонцева, выглянул на лестницу, вернулся обратно – и бесшумно прикрыл дверь за собой, не отпуская, впрочем, ручки.
– Вы живете с открытой дверью?
– В приемное время, – отвечал Чухонцев. – Впрочем, если вас это беспокоит…
– Да, беспокоит, – быстро сказал человек в кашне. – И если вы не против…
– Ради бога…
Человек умело спустил собачку, замок щелкнул; человек заметил щеколду на двери, задвинул и ее, и только после этого несколько успокоился.
– Понимаете, – сказал он, подходя к окну и выглядывая на улицу, – они все время следят за мной… Но об этом – после. Петр Григорьевич?
– К вашим услугам. Прошу! – Чухонцев проследовал к столу и указал гостю на кресло.
– Нет, – ответил человек быстро и нервно, – я никогда не сижу. Застой кровообращения. А оно мне еще очень нужно… я говорю о кровообращении, вы меня понимаете? – и человек вперился в Чухонцева пронзительным взглядом.
– Понимаю… – ответил Чухонцев не совсем уверенно.
– Кровообращение мне нужно для работы, – продолжал незнакомец, беспокойно маяча по комнате. – Для того, чтобы питать мозг… этот самый! – он указал на свою голову. – Который, в свою очередь, необходим России! Что?
– Нет, нет, – поспешно и вежливо отозвался Чухонцев. – Я вас слушаю. У вас дело ко мне?
– Да, дело… – внезапно человек прислушался, снова подбежал к окну, выглянул и тотчас отпрянул. – Я могу полагаться на полную секретность наших сношений?
– Безусловно. – Чухонцев тоже направился было к окнам, но незнакомец вскрикнул:
– Не появляйтесь в окне!.. Дело в том, что вначале они хотели меня купить, а теперь хотят убить…
– Кто?
Человек в кашне дрогнувшим пальцем указал вниз, на улицу:
– Посмотрите из-за шторы…
Чухонцев отодвинул край шторы.
В тот же самое мгновение внизу захлопнулась за кем-то дверца в крытом лимузине, и черный «Даймлер» отвалил от подъезда дома, оставив вместо себя белый клуб выхлопа.
Человек вытер концом кашне испарину, выступившую на лбу, поглядел на Чухонцева, и, устало прислонившись к стене, сказал:
– Нет, я не сумасшедший… хотя, впрочем, это одно и то же… Я – изобретатель…
– Далее, – послышался голос изобретателя, приглушенный оконной рамою, – я пробираюсь по карнизу… – вслед за этим он сам появился темным силуэтом с наружной стороны окна своей квартиры. – Вскрываю форточку ножом…
Вскрыв форточку, изобретатель нащупал щеколду; окно распахнулось, и, стоя уже на подоконнике, изобретатель закрыл его снова, восстановив на раме незаметную нитку.
…душу вас, спящего… – он спрыгнул с подоконника, подбежал к кровати, на которой лежал Чухонцев, склонился над ним, изобразив удушение, и тотчас выпрямился, – а затем овладеваю тетрадью!
Поднявшись с кровати, Чухонцев оглядывал сумрачную комнату. Она походила одновременно на лабораторию алхимика, мастерскую лудильщика и лавку букиниста. Колбы и реторты, паяльные лампы, сотни предметов непонятного назначения, горы пыльных книг.
– Далее, – изобретатель еще нетерпеливее теребил Чухонцева за рукав. – На какую мысль наводит вас эта балка? Вернее, крюк? – и он указал на широкую балку с крюком, тянущуюся под потолком поперек комнаты.
Чухонцев поднял голову и осмотрел балку.
– Имитация самоубийства?
– И все шито-крыто!
– Но простите, господин Куклин, вы уверены, что ваше открытие… поймите меня правильно, действительно стоит такой сложной формы действий? Ведь, вы сказали, вам даже в патенте отказано.
Последние слова повергли Куклина в крайнее возбуждение. Он забегал по комнате, передвигая предметы, и прокричал, впадая в гнев и беспокойство:
– Что они смыслят, эти неучи от науки?.. Суть формулы – в необычном сочетании элементов… даже диком!., проще всего им, конечно, отмахнуться и объявить мое открытие бредом! Но расчеты неумолимы! Нужен только эксперимент, когда количество достигнет критической массы и перейдет в качество… И он один это понял!
– Неизвестный, который приходил к вам?
Куклин вздрогнул, инстинктивно оглянулся и заговорил тише:
– Дьявольски умен!.. Я имел неосторожность показать ему тетрадь – и у него сразу глаза загорелись! Я видел! Я успел вырвать у него тетрадь… он предлагал мне деньги, поверьте, громадные!
– Он вам не назвался? – спросил Чухонцев.
– Назвался как-то… да какая разница – имя, конечно, вымышленное. Штольц, Шварц… И без того видно, что немец. А точнее – прусский офицер!
– Почему вы так думаете?
– Прусского офицера выдает механическая законченность движений.
– Так, так, – сказал Чухонцев.
– Но я, господин Чухонцев, не продаюсь! Мое открытие не мне принадлежит – это слава и мощь России! Особенно теперь… когда – Балканы, Сербия… германские козни в Галиции… Вы, надеюсь, понимаете?