Текст книги "Степан Бердыш"
Автор книги: Владимир Плотников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Рывок из пут
Вот и город, яркие желтки башен за решёткою голых дерев. Широкая прямая просека от причала к воротам. Маковка церкви, обитая жестью, в тусклых лучах играет, молочно-матовым полыхает малахитом.
Короткополый рыбак на поваленном стволе разматывает бредень. Рядом лодка качается. Бердыш долго наблюдает за рыбарём. Наконец кличет, перепугав, велит править на ту сторону.
Коня привязал к осокорю…
Шли натужно. Ещё не сведенная хрустальной судорогой вода прогибалась тяжко, стыло-студенистой жижей. Или так ему казалось?
Всё было против, всё претило, пакостило, упиралось, издевалось.
И накатила с юности освоенная тяга учудить чего-нибудь, и лучше – бешено-несуразное. От злости, бессилия, ревности, обиды и… бес знает чего там…
С трудом, но унял яростный клокот. Перетерпев, перегорел. А перегорев, исполнился безмятёгой. Даже лениво прикрыл веки и любезно спросил рыболова, не сменить ли. Тот тревожно покосился на сонного и странного барина, испуганно отспасибил и ещё усерднее налёг на весла…
Сидел, не шелохнувшись, покуда нос лодки не вкопался в прибрежный куст вымола. Сойдя, повелел рыбаку лошадь с той стороны переправить на охотницком струге.
Да, у самарян ведь завёлся бойкий охотный промысел. Зверя били везде, но всего успешней – в горах, где, как стало известно, вроде бы лет двадцать обретался загадочный отшельник. То ли Жигуль, то ли Джигуляй.
День близился к исходу. Но мужиков двадцать, расстегнув зипуны, вкалывали до пота – устилали досками спуск от города к Волге. Некоторые, узнавая Бердыша, поснимали шапки. Он, рассеянно кивая, начал подъём.
Дышал тяжко, стариковски. У ворот переругивались две молодицы. Завидев пришельца, смолкли, поклонились, ехидно урывая глаза в земь. Понурый и отрешённый, шёл, не замечая.
Что-то обломилось в душе Степана. Он даже испытал неведомое дотоле: нудливую боль в грудине и прострельные уколы слева.
Шёл прямиком к терему воеводы.
Постучал. Ахнул ключник Вавила. Побежал докладать.
Бердыш брякнулся на скамью в прихожей.
Вышел князь, потучневший, не успевший снять блестящие сапоги – бутурлыки. И при этом – в белом исподнем. Лицо растерянно, без остроты в зрачках… Вонь нестерпимая из двери, капусты скисшей…
– Здорово, Бердыш. Не дивишься тишине в городе? – зашумел Жировой-Засекин, облизываясь: на опереженье шёл.
– Дивлюсь, княже, – жёстко откликнулся Степан, – а ещё более дивлюсь, как умеют некоторые сатанинским образом дела добрые перелопачивать!
– Чой-то ты? – взлохматил чуб воевода.
– А той. Что ли не ведаешь? Так скажи, не виляй: за тем ли я коней загонял, живот булату подставлял, бреши им конопатил, казаков сетями улавливал, чтоб ты с ними этак?.. С Матвеем храбрецом, Ермаковым сподвижником?
– Прознал, стал-быть? – нахмурился воевода.
– Шутишь, боярин? Нешто б скрыл?
– А чёрт его знает?! Делов у тебя тут вроде никаких. Пора б и в Москву лыжи вострить, с дотошными донесеньями. Ушёл, и бог с тобой! Самара мне передана. Сам бы, чай, всё обкумекал, без указчиков…
– Так даже? Ай, спасибоньки! Что ж, и сам думаю, в Москву пора…
– И это дело. И поклон от нас… – воодушевился Григорий Осипович, но Бердыш осадил резко:
– Еду. Нынче ж. Без промедленья. К Фёдору Иоанновичу, к Годунову… Еду. В ноги паду. Заслуги все свои припомню и, немалые, между прочим… Попрошу за станичников, и всё выложу о том, какие ты, воевода, шалости учиняешь…
– Да всё ль ты знаешь? – косо и оценивающе глянул хозяин.
– И чего знаю, хватит от кишок до ушек!
– Вижу: не всё! Послушай же, остынь. Сегодня-то, почитай, бой приключился, – прямой, как жердь, голос князя ретиво сглатывал любые оттенки. – Едва не порезались со станичниками. Камышник Ванька, есаул Матюшин, из заточенья с ворами бежал. А Тихоня П…к, тот через литовчан-копейщиков оповестил недалече тут кочующего атамана Кузьму Ослопа о нашей тяжбе. Камышника мы перехватили, но Барбосова станица и остатние шайки о Матюше прознали. Ну, и я, в таком разе, велел пополудни пытать, – князь вымолчал кроху, – заточников-то. Мещеряк, Тишка да Камышник, стервецы, стерпели. А вот другие, кой-кто, раскололись, как с ног когти содрали и солькой присыпали… Теперь уши прочисть. Эти змеи, слышь, своим татьям-собратьям призывы разослали. Дескать, ослобоните нас от изменщиков слова царского, городок Самару пожгите, побейте людишек, окромя литовских, этих ящеров паскудных. То про нас они так. И полетели крамольные вести на Волгу, на Увек, на Дон. И наказывает Мещеряк наперсникам свершить всё то на Олексеев день али на Благовещенье, али с крыгами. Всех нас, понимаешь, побить удумали, и меня тоже. А город – запалить. Ох, и хитёр Матюша, даром что ликом свят. По мне… так я мыслю: оттого и переметнулся он на службу, чтоб Самарой завладеть и извести царскую власть с поволья. Дальше – больше: когда мы вязать их стали, два казака отчаянно дрались, честили и нас, и послов, закалечили трёх стрельцов, а одного мурзу сбрыкнули. И как сбрыкнули! – Ненароком в воеводском голосе проклюнуло невместное для служаки, где непослушно свивались мечтательное одобрение, восторг знатока и полный смак. – Только мы петлю на строптивца накинули, так он саблю изловчился – прямо в пузо скуластенькому… Да что глаголы?! На это любоваться надо! Загляденье!
Степан тяжело сполз со скамьи, окраил колени руками, как ободьями, в захват:
– Надо ехать в Москву. Буду Годунова о пощаде просить…
– Ты свисти, свисти, да не увлекайся. Смекай, чего молотишь, – втискиваясь в хомут служаки, князь выровнял голос. – За кого пол взялся челом мазать? Воры окаянные как раз государя и воеводу царского позорили! Город, за который все, и ты тоже, живота не щадили, огню предать зовут! А ты!? – Воевода истово перекрестился, индо нечистого усёк.
Бердыш вскочил, мотнул бородой, отворил, не поклонясь, дверь.
– А царю челобитную мы уже отправили. – Сытый торжествующий громорёвок настиг уже на пороге. – И Лобанову упрежденье. И не подумай, что я один, злыдень такой-сякой. О том же просят высокие гости послы Норов, Гурьев и Страхов…
Бердыш отбросил чуб, пытаясь избавиться от досужего крика: и воеводского, и того, рождающегося снутри.
Что делать-то теперь? За кличи такие клубни и повыше слетают – не чета атаманской. Коснись чужого кого, Степан со смертным приговором бы и смирился, и перед доводами исчерпывающими отступил. Да и внимания, скорей, не обратил бы… Мало ли неправых приговоров и невинно срубленных голов. Но сейчас на доску ставились его честь, его слово. Казнить грозят тех, кто положился ни на чьи-то – на его – посулы и обеты. Тех, с кем сам же делил страх и славу яицкого побоища. Тех, кто… Тех, с которыми после их добровольной сдачи поступили уговору вопреки. Обман, предательство! И чего ради? Выставились перед ногаями!
Что ему осталось? Перегнать гонца с челобитной? Перехватить у него прошенье? Или навестить сперва Мещеряка? Уверить его… В чём?! Смешно, однако…
Яснее ясного…
Очнулся он, столкнувшись с парочкой. Растерянно поднял глаза.
– Полегче, удалой, – донеслось слева.
И мир онемел в девичьем ахе.
Сердце Стёпы заколотилось, временами срываясь в стынь дышащего льда. Против стояли, надо же диво тако, племянник князя и… Она. Брезгуя вертеть рылом по сторонам, Павел масляно лыбился на зазнобу.
– Как здоровьишко, Надежда Фёдоровна? – вякнул, как всегда, невпопад.
– А… – молвила еле слышно.
Княжонок нетерпеливо щёлкнул по кончику уса, снисходительно поправился:
– А так то не мужик. Маху я дал, значит. Чуга уж больно в пыли.
– Муж? – кивнул на кривляку Бердыш.
Она не кивнула. Ни да, ни нет! Крылатые малахиты влажнели и мелко вздрагивали.
Вот сейчас, не медля, хватай и уноси на край света! – задыхаясь, толкало, пихало сердце внутрь – в душу и наружу – в ум.
Нет, поздно… Не время…
Глаза прикипели друг к другу. Словно меж зрачками вонзились колья с нервущимися цепями. Племянник воеводы занервничал, что-то каркнул. Ей ли, ему? – не разобрали. В сей миг самым для обоих важным в целом свете были вот эти два печальных глаза, исполненные любви, муки, горечи и радости, тепла и света. Они освещали единственную тропочку друг к другу, от сердца к сердцу. Два глаза пред тобой, и боле ничего…
– Пойдём, – с присвистом потребовал усатик, трогая её локоть. Тщетно, глаза Нади были назначены не ему, они просили, молили, заклинали: «Не могу больше… Возьми… Бери… Уноси…».
– Я в Москву… за казаков заступиться съезжу… – холщовыми губами выродил Степан, вроде как успокаивал: «Обожди чуток. За дровами в лес сгоняю… Всего делов».
Глаза её ширились, пламенея теперь уже медью:
– Что ты, Стеня… Они ж поклялись тебя на первом сучке…
– Айда. – Павел повелительно дёрнул за локоть.
– Погодь, рында, – ласково и страшно прошептал Бердыш, сжал плечо молодчика. Лицо княжича перекосилось, тело повело ящеркой. От боли.
– Ты… чего? – Павел, шипя, прибавил бы ещё чего, но что-то в мужике с сизым шрамом настораживало, припирая к нёбу язык.
– А найдутся ли у тебя кони резвые, княже? – нараспев спросил Степан, не пуская плеча.
– Есть… Как не быть! – сдавленно, корчась, визгнул Павлуша.
– А не одолжит ли мне скакуна княже?
– Могу, могу… Да пусти же. Только отпусти, Христом прошу, покалечишь… На сколько дней? – выдохнул облегчённо, избавясь от «щипцов» и поглаживая сплющенную конечность.
– Да до Кремля на Москве-реке и обратно.
– Шутишь… никак? Что ль… да? – неуверенно, в перебивку, пищал юнец.
– Похоже разве?
Князь благоразумно рассудил, что не совсем. Кликнув застывшего недаль служку, велел привести из конюшни хорошего коня…
– До встречи… до скорой! – хлестнуло по улице.
Конь взвился на дыбы. Вынес за ворота и помчал вдоль берега на север.
Завтра придумаю, что дальше… Переправиться? А то, глядишь, и судно какое нагонит? Главное: нарочного обставить. Атаман Ослоп! Кузя… – всплыли невольно в памяти слова воеводы. Уж не Толстопятый ли верховодит здесь ватагой? Да… Всё едино!
Проехал немало, прежде чем услышал со спины перекликавшийся с дробью лошади скок. Натянув поводья, обернулся. И закрыл глаза от немыслимого. К нему летела, жмясь пухом волос к пуху гривы, любимая. Он открыл глаза и, совсем не желая того, крикнул:
– Что ты? Повертай назад, Надюша. Нельзя ведь…
– Не могу больше! – отвечала исступлённо. – Ты мне один любый. Уноси меня!
Ответить не привелось. Застарелая струнка чуткости снудила развернуться к роще. Так и есть. Оттуда копытили четверо: как раз вперерез между влюблёнными.
Вот оно! Расплата по долгам… Как ко времени! Досадливо и вместе с тем беззаботно прыгало в голове.
Вот Кузьма, вот Зея, а вот Дуда. Степан не притронулся к клинку.
– Хо, никак сам освободитель к нам пожаловал, закуп годуновский! – зычно выдохнул мелкий Зея. – Он у нас парень ответственный. Всегда всё делает в кон. Вот и теперя. Пора, пора ответ держать за все пригожести свои! – потянул из ножен саблю.
Кузьма скучно разглядывал мёртвую траву, что залепила шмат земли у копыт, и не шелохнулся.
«Приплыл, приплыл…» – хладнокровно сочилось под черепом.
Леденея, вспомнил про Надюшу. Приложив кулачки к щекам, она смотрела на приближающегося Ивана Дуду. В глазах – полыньи, во льду и без дна. Только не того, видать, испугалась. А Бердыш – как раз этого, до ужаса, до слепоты…
Страх за милую вплеснул котёл решимости и злости.
За себя, помня личную вину перед этими людьми, не поднял бы мизинца. Но теперь им двигала любовь. И даже не любовь, а святой остерёг – страх за любовь и защита любви, которой угрожали смерть или поругание.
Котёл напитал сердце. Долг защитника пересилил стыд перед «судьями».
Он пустил коня. Оскалясь, занёс саблю.
Благоразумие не оставило казаков. Зея вздёрнул самопал. Пророкотал усиленный эхом выстрел.
В глаза ливануло серой, глотку обожгло.
Неторопко он валился набок, зависая к земле.
Мир двоился, троился, слоился, расплывался. Зрения почти не осталось. Лишь от тёмного яблока убегали, бешено вертясь и перетекая, злащёные разводы. Такое узришь, плывя по воде на животе с открытыми глазами. Всё это крутилось, ускоряясь, порывисто свистя и затопляясь сажей, миг, от силы два…
Последнее, что удержал тускнеющий взгляд, хохочущий Зея, что слапал зашедшуюся в крике Надю… Её опещерившийся на белом рот – крика он уже не слышал… Но многократно отзвенел в его голове, слабея, не словленный вскрик, вскрик смертельно раненой птицы…
Мчась мимо кренящегося Бердыша, Зея мазнул клинком. Прожигающей тяжестью набрякло в месте разрыва. И мрак…
Он не видел, как прыснула на поляну конница во главе с Алфером Рябовым.
Как Зея, в порыве неутолимой ненависти, повторно занёс булат, почти венчая кровную месть.
Как метким выстрелом Алфера подкосило Зеину лошадь.
Как, падая, Зея перебросил безжизненное тело пленницы Ивану Дуде.
Как при падении вывихнул Зея плечо и в порыве бессилия прокусил губу.
Как пролетавший Кузьма одною левой сграбастал его загривок, унося от порубанного недруга и от верной старухи…
Пуля вскользь прострелила кость, чудом пощадив мозг. И в себя прийти суждено было не скоро…
Государева милость
Первое, что впиталось прозревшими глазами, – мельчайший пушистый лес, налипший к небольшой холстине, от изголовья справа. Да это ж оконный крест с белоузорьем. Косить глаза очень больно. Мелькнуло: «Зима!». Первая мысль. Зрачки осторожно сместились вверх: небелёный потолок в знакомой хороминке. Хороминке, ну, да, само собой, Елчаниновых. Давя кузнечными мехами, накатила пелена… И опять ничего. Ничего не видно. Только слышно. Гудко. С улицы. Оттуда нёсся, то наплывая, то усекаясь, забытый в прошлодавнюю зиму закрут вьюги. А ещё тише, как перекат гальки, разноголосье.
– Никак ожил! Чудеса! Впрочем, младенец березень всё наново живит, – с перезвоном врезалось в левое ухо. Березень! Настроил зрачки. Над – обросшая мордаха. Звонарёв!
– У тебя правильное имя. Звон один от тебя, – прошелестел Степан жухлыми лоскутами, что под носом.
– Ты покуда знай – молчи. Кой-как выходили. Каб не жинка моя, погребай-молла настал бы.
– Всё ль в порядке? – упрямился раненый.
– Смотря что к порядку прописать, – неживым каким-то треском отозвался Поликарп.
– Где Надя? – с негаданной силой исторглось из глотки. Только теперь в голову стукнуло: Зея схватил Надю! А дальше?
– Ничо, ничо, – рокотал друг. Это он так успокаивал.
– Всё одно, встану, на дворе узнаю, – пригрозил Степан.
– Нет… Нади.
– ??? – молчал и спрашивал Бердыш.
– Тати увели. Тебя вот отбили. А Надя… – подавленно осёкся.
Затворяя глаза, попробовал медными веками сплющить слезящуюся горесть. Сочтя, что больной забылся, Звонарёв поспешил вон, но… его запястье тут же опознало знакомую хватку.
– Постой, говори, как на духу: что с Матвеем, поплечниками его? – пятерня слабела, но не Степан, что не спрашивал – требовал. Поликарп понял: от ответа не увильнуть.
– Прибыл из столицы сын боярский Косяковский с наказом царя… – осёкся, кашлянул.
– Дальше, – бронзой отлилось в ушах Поликарпа.
– Казнить! – тем же отлилось в Степановых ушах.
– Так…. Стало быть, – медленно пробормотал он. – Головы рубить станут…
– Вздёрнут, – поправил друг, – за шею подвесят.
– Ага, подвесят. Рубить не станут.
…Голове хорошо, ей полегче, а шее нагрузка. Повесят… Кого? Матвея! Покорителя Сибири…
– И когда казнь? – Бердыш казался на удивление спокойным.
– Завтра… утром.
– Вот и всё, – изрёк, помолчав.
– Ну, я пойду, пожалуй. Не смей, это самое, вставать. – Голос Звонарёва удалялся. – Да, едва не запамятовал. Радостная весть: король польский умер. Батур великий и вредный донельзя.
– А… – принесло с лежака…
Итак, всё уложилось по сусекам, стало на места и заполнило ячеи. Зело восхитительно! О том ли мечталось? Значит ты, Степан Бердыш, положив все силы на благо и процветание отчизны, лежишь ноне недвижим, с дюже справедливым воздаянием за всё. С парою дырок. В башке и в теле. Матвей же Мещеряк, прогремев победами над Кучумом и честно отдавшись на правый суд милостивого царя, заслужил награду покруче: ставится ноне под перекладину, как последний тать. Лепо? Любо? И лепо, и любо. Как… Да, собственно, как всегда!
Однако, ответь, Степан, крестьянский внук, ради того ль ты корячился? Что молчишь, природный дурак, русский человек Степан Бердыш, сын страдника Ермила, праправнук мудрых волхвов? За это ты верой и правдой служил юродивому государю и благообразному, мягкосердному его шурину? И так ли мягки управители наши, так ли заботлив государь? Про ближнего боярина помолчим уж? Стелет мягко, а строчит петелькой! Иван-царь тот был жесток, но не прятал лютости своей. И в этом хотя бы честен. Нынешний правитель не страшней ли покойного самодержца? Нешто лучше, личась орлом, изнутри выть выпью?
Завтра казнь, и ничего уж не… Снова забылся. Мысли сумасшедше метались, и из роилища их рос чудной вопрос: так Руси ли служил ты, Степан Бердыш? Или всего лишь царю и своре бездельных спесивцев? Служил?! А в чём она, вообще-то, служба сия? В угоде ли придворным козням и склокам? В подвижении ль честолюбивых помыслов и корыстных потуг Двора, всех этих самоупоённых своей «великостью» князей-бояр? Засекиных, Лобановых, Шуйских и Годуновых? Велик клоп, поколь со лба не снимут. Да и есть ли хоть толика твоих заслуг в укреплении настоящей Руси? Не барской, а той, что в кровянке и волдырях надорвавшегося ратаря? В зелье кружала? В веригах крепостной неволи и каше из лебеды? В горько-лиловом казацком похмелье: кровавом, но честном похмелье? В солянке из слёз и пота ратника и простолюдина?..
…Но что это? Белое размежило веки. Степан открыл глаза. Светло. Ага. Утро. Но почему это полошит душу? Утро… Вчера… Был… Кто? Звонарёв! А Надя?! Её уже нет. А если и есть, то… об этом лучше не думать… Матвей… Казнь! Как бочку пороха разнесло в пределах одной черепной коробки. Казнь Мещеряка. Уже ничего не соображая, бормоча лишь: «Виселица… Мещеряк… Утро… Казнь… Надя…», – раскачался, слетел на пол. Захлюпала повязка на лопатках. Спина теснее пут и вериг сведена ссохшейся сукровицей. Адской болью дёрнул растревоженный шов. Еле-еле, постанывая, Бердыш выровнялся, ухватил прислонённую к печи саблю, пьяно-расхлябанно побрёл на дверь. Каждый шаг давался преодолением некнижных мучений, затратой неведомых кладезей силы. Временами забывался, уплечась в передыхе к стенам и косякам.
Бух! – плечом, дверь захрустела по наросту снега.
Вьюга запустила в щеки самолепный колоб искриво-колючей крупы. Э-эха, лицом в сугроб. Истома любовной сласти – ничто перед живительною лаской льда, прижатого к жаркому, осунувшемуся, соскучившемуся по прохладе лицу.
Шёл, осыпаемый бичами из небесных стекляшек. До площади – рукой подать.
…Глаз сразу выделил пять верёвок на толстой, малость дуговой, перекладине поверху склона. Под – казаки. В азямах, серых портах и онучах. Тоже пять. Без обувки. Стопы скривлены стужей. У одного на голове шапка. Это Мещеряк.
За приговорёнными, напротив Степана, под крутым надворотным навесом, от вьюги хоронясь: воевода, царские послы Постник Косяковский, Ратай Норов, Страхов и кутающиеся в русские шубы мирзы ногайские…
Рядом – стрелецкий строй под верховенством начальника Глухова. Елчанинова не видать. Надо же, мирз пригласили! Стало быть, ничем уж Матюше не помочь. Он – искупительная, на показ степнякам, жертва, уступка и откупная взятка за грехи всех станичников. И лично для услады князя Уруса. Ну не собаки ль?! Гнидовье отродье!
У Бердыша нет сил ни звать, ни протестовать.
За виселицами возникло возбуждение. Народ дивился на самодвижущийся скелет в белой рубахе, что, к крылечку притулясь, раскачивался на знобком ветродуе.
…Воевода воздел чекан. Степенно, поочерёдно из-под казаков вышибаются чурки.
Перехватив удивлённые взгляды наблюдателей, Матвей зевнул на скелет. Степан ждал чего угодно, только не этого тёплого, умиротворённого, слегка насмешливого привета в ясных, как у схимника, глазах. Ни раздражения, ни ненависти, ни обиды, ни досады. Великий атаман лишь пожал плечами, как наперёд всё просчитавший пророк: «Вот те раз. Некстати, конечно. Но что ж теперь поделать? Сегодня я, завтра ты. Иного не ждал. А ты?..» – из левого уголка рта дразняще сквозанул алый кончик. Чуть позднее вывалился весь язык, чернея, взбухая. Чурка грузно отвалилась. И завихрило шапку.
…Последним закачался, дёргая членами, Тишка П…юк. Перед смертью, юродствуя и пуская ветры, успел-таки крикнуть:
– Спасибо тебе, православный царь, за милость неземную! И славься во веки…
…Впитав, вобрав, запомнив до крупицы, до мелочинки эту страшную, самую для него страшную расправу, Бердыш ничком повалился в снег…