Текст книги "Степан Бердыш"
Автор книги: Владимир Плотников
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)
Весна
Начало марта выдалось некстати суровым. Лютые холода неволили дни и недели, стреножив круто и сердито. Но в одночасье узда ослабла, разрешась оттепелью. Спешно доготавливались стенные брёвна: на случай пропажи меченых. В зиму мимо главной избы проложили длинную одинарку – рядок изб для ожидаемого подспорья из Астрахани и Казани: воеводская, приказная, зелейный амбар. Построить стены так и не спелось – оцифиренный под башни лес ожидали с севера сплавом, с воеводой. Народу убыло: плод изнурительного зимнего труда. А вот гарнизон прирос за счёт кольцовского подкрепления. Семейка возглавил казаков и отряд иноземцев. Сил теперь, глядишь, и для отпора заблудному супостату достанет.
Сгинул месяц холодов. Изживая зимнюю хворь, природное пробуждение напугало снежную унылку, вытряхнуло из шубы заспанную свежесть, подзудило силу, ещё далекую от буйства.
С волнительным возбуждением ждали прибытку: строительного и военного.
И вот! В конце кветеня-месяца, лишь стаяли последние крыги, один за другим приплыли плоты и насады. Сначала с севера, попозже – с юга. Разлившись, Волга и Самара близко-близко подкрались к месту возводимого детинца, что облегчило выгрузку и доставку меченых (в Казани подогнанных, собранных и снова разобранных к сплаву) брёвен для острога. Не обошлось без накладок. Одно судно с короткими башенными заготовками напоролось на скрытые паводком топляки, и местно запасённые комли впору пришлись.
В мае заселили протянутую наскоро одинарку. Рядом раскинулась охапка временных кущ. В трёх верстах к юго-востоку – селище для лесорубов. Лес там отборный, крупный. Блесткая медь рудовых сосен. Корабельный клад. В строящемся городке отныне жило до двухсот работных людей, до ста военных: треть – иноземцы, в основном русичи из Литвы. Что важно, – набиралось десятка полтора пушкарей.
У Степана хлопот хватало. Заездился. Тоже вот помогал Стрешневу посвящать в дело князя Засекина, которому выпадали долгие отлучки: дозоры, разъезды, побывки на дальних засеках, сношения с начальством. Притом, что прямого указа о произведении в воеводы ещё не было. Оно и понятно: не было и самого города.
Засекин был тучноват, кряжист, далеко не глупый человек. Правда, малость резок и суров, что в поступках, так и, чего греха таить, в образе мыслей. Знамо дело… Из древнего рода ярославских князей, давно утративших свою былую силу, всю свою жизнь тянул Григорий Осипович военную лямку. Пятнадцатилетним отроком впервые примерив латы, уже довольно скоро проявил себя толковым военачальником в Ливонской войне. С начала 70-х не раз руководил лихими вылазками отборных сорвиголов в финских уделах. Отличился и в крупных боях. Сметка, властность и бытовая предугадливость оставляли надежду, что воевода не только освоится с особенностями новостроя, но и поправит в лучшую сторону фортификаторские недоглядки.
В стройке главным ему помощником был второй воевода Елчанинов, давний знакомец князя.
По-мужски суровую внешность Григория Осиповича портила надорванная в боях губа, обнажая левый клык. За что и прозвали Зубком. Впрочем, эта наружная примета недурно подкрепляла зубастость княжьего нрава, его умение держать зуб на неугодника.
Прямоту и неласковость Жирового выгодно смягчал деловой Елчанинов – такоже «без пятки голова». Мужик услужливый, но без угодливости, расторопный, но без мельтешенья. С его приездом возведение кремля ускорилось. За новенькой стеной, обращённой к степи, рыли добавочные шанцы. В пяти местах поблизь наладили страховочные укрепления, два – в Девьих горах. Городок оброс пригонами для скота. За время поводи настругали пять паузов для скорейшей речной переправы. На пяти башнях – из одиннадцати – настилались роскаты для пушек. Всё встрепенулось.
Поутру бабы в утеплённых шугаях стирали бельё в реке. Казаки и солдаты бойко заигрывали с молодками, одаряя нажитым службой, а то и татьбой: сапоги, убрусы, накосники, шелковые головные ленты…
В новой часовенке, храм-то ещё не был готов, обосновались поп и два дьячка. Сразу по приезде набожный Жировой-Засекин участок в середине осадного двора отвел под храм Пресвятой и Живоначальной Троицы. Под навесом у княжеского дома выстроилась череда тяблов – киотных рядов.
После выстрелившей за сотню саженей одинарки все силы были брошены на исторопную подготовку крепостных основ.
По ходу строительных работ Степан близко сошёлся с Елчаниновым. В будущем голове всё и нравилось, и влекло: дружелюбие, толковость, редкая приспособляемость, вплоть до полной при необходимости аскезы.
По-иному отнесся к Бердышу князь. С первой же встречи Степан попал в неугодники: кланялся плохо, и Зубок заточил на него крепкий зуб. Была в этом несправедливость. Заслуженный ратибор, князь не видал Степана на поле брани, хвастать же Бердыш не умел. А то, что слыл человеком Годунова, обернулось ещё одной межой. Блюдя обычаи удельного боярства, Засекин не любил этого выскочку и больше важил Ивану Шуйскому. Все это, отягчённое излишней замкнутостью Степана, и отвело приязнь князя. С годуновичем тот обращался ровно, но прохладно. Боле всего попрекал в слабой вере. И был прав: у Степана вечно не хватало времени на долгие обедни, чего ни под каким видом не пропускал богобоязненный князь. Да и не любил Степан, ежели руку на сердце, поклоны бить зазря.
Неприязнь усугублялась вмешательством властной полюбовницы Засекина. Единственная укротительница сурового воителя требовала, чтоб и подчинённые её сокола ползали под когтистой лапкой соколицы.
Как-то раз, желая помирить и сблизить воеводу с царским гонцом, Елчанинов сговорил их на баньку. Покуда прислуга натапливала, вымачивала духовитые веники, решили в горнице князя квасом заправиться. И пошла оттепель…
Засекинская зазноба ворвалась без стука. Распорядительная, с вызывающе вспорхнутым подбородком.
– Изрядный квас, княгиня. – Поклонились Бердыш и Елчанинов.
– А за угощенье и платить след. – Чвакнула сварливо. Даже князь смутился, поморщился. Та к нему уж подступалась. – А, свет-батюшка, скажи-ка, не ты ль мне обещался дубового тёсу для поставца принесть, а?
– Нешто не знаешь, матушка, людей наперечёт? До того ль? – пробубнил Григорий Осипыч, густо пунцовея и съедая глаза. Это лишь ужесточило приступ.
– А в бане, вишь, сыскали, когда тешиться? Ты для кого ж, сокол, город ставишь? Для чего, сказывай, мы сюда приехали? Для стен у него люди, значит, есть, а на себя недостача. Что ль холопов наперечёт? Воевода мне тоже. – Хищным взором обвела, сверкнула глазом на Степана и давай насверливать ухоронившегося за густыми бровями князя. – А отряди-ка энтого служивого с парой мужичков за дубом. Энтого, – ударно выделила, ожидая, видать, что Степан лакейски подскочит. Ан нет, служивый не понял, не шелохнулся даже: медленно опорожнял питьё, локти – на столешнице…
– Эй, рослый молодец, то не до тебя ль? – бабий голос гневливо возвысился.
Степан слегка порозовел, поставил ковш, поднялся, сгрёб, прижимая к груди, каптур и молвил бархатно:
– Ну, благодарствую за хлеб, квас за чудный. Дела ждут.
– Да… что он… позволяет? – задыхаясь от злобы, заголосила князева прелесть.
Её сокол беспомощно развёл крылами. Елчанинов утаился за поднесённым к лицу ковшом. Степан в дверях ещё раз старательно поклонился, вывел крест, нахлобучил каптур и был таков. «Ишь, бабий кут».
Баня не задалась.
С тех пор ещё сильнее испытывал он подстёгнутую женскими науськами хмурьбу Засекина. Не обижался: всегда ли сопутствует нам на этом свете благорасположение сильных мира сего? И посланнику ль правителя бояться шпилек от захолустного полувоеводы?
…Вихрь весенних забот поначалу так захватил Степана, что и не заметил разительных перемен в общем настроении, привнесенных… женским полом. А между тем отгремели первые свадьбы.
И вот, вдруг нате, на оконечнике мая Федор Елизарьевич Елчанинов пригласил его на свадьбу старшей дочки Анисьи. Женихом заделался Звонарёв. Как оказалось, старшенькую Елчанинова Поликашка охаживал в бытность ещё астраханским десятским. Теперь же молодой пятидесятник стал правой рукой будущего тестя.
Что и говорить, в условиях кропотливой стройки шумная свадьба – дело маломестное. Но Елчанинов кичливостью не страдал. Посему под открытым небом возле недоведённой его избы собрались те лишь, кто сыскал охоту и время. Бердыш поспел, с того берега, когда гулянье перевалило гребень.
Девахи в нарядных сарафанах и ярких кокошниках водили хороводы. Старухи-плакуши наводили удручающую тоску, слагая унылые причети о красавице-невесте.
Бледная, несмотря на обильные румяна, исстеснявшаяся Анисья сидела подле широко улыбающегося здоровяка Поликашки. Хорошо ещё, город молоденький, старух в прижиме, а точнее две, и обе выдохлись скоро.
Уже кончали одаривать молодых, когда к столу приблизился Степан, вот только смывший в Волге пыль. Наскоро опрокинул корчажку браги, поклонился родителям невесты, новобрачным, хотел было ступить к ним, поздравить и подсесть… Да тут ещё поднесли – прямо из бочажины. Бердыш прокашлялся, пожелал «столько счастья и детей, сколько за столом гостей» и «столько горестей и зла, сколько в студене тепла», осушил вторую корчажку.
Пошатываясь малость, подвалил к молодым, преподнёс невесте припасённую ещё в Астрахани яхонтовую пронизь, а жениху – серебряный нагрудный алам, искраплённый самоцветами – память от воеводы Лобанова. Сверх прочего был им водружен на стол мешок соли и головка сахара. Бедная невеста стыдливо потупилась. Смеющийся Звонарев поцеловался с другом, принял подарки, бережно надел ожерелье на тонкую шейку Анисьи, а алам – себе на раскидистую сажень, звонко подогнал его кружкой, захохотал. Тут народ и потребовал: «Горько, горько»! Богатырская грудь была велика, и она показала, что такое богатырский поцелуй.
Жарким мороком пьяная одурь стелилась в мозгу. Ударив по голенищам, Степан вспомнил юность. И пустился в пляс. Честно говоря, такого от него никто не ждал. Одобрительно загудели. В круг ринулись ещё. Каждый хотел хвастнуть «крендельным искусством».
Бердыш был неотразим. В выделывании коленцев равных ему не нашлось. Пляска целиком поглотила воина. Веселью отдавался, как, наверное, ни разу в жизни. Никто и не подозревал, что в этом вечно суровом сбитке деловой воли и служебной узды – столько ребяческого задора и русской разухабицы.
Час назад Степан и сам бы не поверил, что в миру что-либо способно его перевернуть. Но случилось. Дикий, рвущийся из тайников зачерствевшей души разгул радостного восторга… Восторга перед красотой… Как предуходная вспышка утомленного, задёрганного сердца, годами не знавшего ласковой передышки и домашнего уюта. Восторженный разгул Бердыша будоражил, заражал, окрылял…
Конечно, Степану приходилось напиваться, но пьянки лишь робко и ненадолго унимали страшное напряжение, обманывая кажимостью облегченья. Сейчас же он ощущал всплеск счастья, редчайшего и бодрящего.
Вот море перекошенных смехом лиц, вот плывущие кругом ладные молодухи. Восхищённые его удалью, две прямо-таки одолевали, жаркими руковёртами бросая вызов его задору. Зов здоровой плоти снедал Бердыша…
Поощрительно сыпля прибаутки, он игриво подмигивает красоткам. Глядя на бурлящий взводень плясунов-ухарей, не выдерживают старики. И вот уже пир пяток оглавляет сам хозяин – Елчанинов. Необоримый в разливе поток славянского веселья всасывает и вбирает всё на пути. Ничто не в силах застопорить его: ни смерть, ни огонь, ни даже землетрясение…
Карие глазки
Степан вращается всё быстрее, коль подпрыгивая, так на весь аршин. Вот кувырок через голову. И вот уже вместо заманчивых красотулек перед лицом плывут лебёдушками две беленьких девы. Не шибко размахивая платочками, улыбаются самую малость. Не манят, не соблазняют, а просто нежат глаз природной миловидностью. Обе в нарядных киках и обе прелестны.
Только Бердыш заледенело вбурился в одну: пригожую, с золотисто-карими бездонными очами. Ах, этот ласковый взгляд, ненавязчивое свечение проникающих в тебя и сквозь тебя глаз… Нутро похолодело от чего-то, внезапно защемившего огромное его сердце. Ну, да, это была, безусловно, та самая…
Та самая Надежда, дочь Елчанинова. Твои глаза, твой чудный взгляд я приметил ещё в Астрахани. Твой цвет глаз я не мог запомнить, ибо их глубь вовлекла в себя всю радуницу…
Но, врёшь, не это тебя взволновало. Лишь вот только, только сейчас ты сознаёшь, почему так запал в твою душу сей взгляд необъятных карих глаз. Да ведь эти глаза… Ну, конечно же, эти глаза, глаза Нади – это глаза и Нади и всех-всех – да – одновременно, всех тех женщин, которых так неудачно любил ты.
У каждого человека есть сугубо им выстраданное представление о красе женского лица. Так вот, невлипчивые глаза Нади воплощали для Бердыша его образец женщины, женской красоты… Да, такие глаза бывают у хрустальной парсуны, создаваемой воображением человека в первые же дни того состояния, когда посещают его наплывы будущего нового взгляда на всю прекрасную половину рода человеческого.
Потрясающие, сокровенные эти очи… Эти ровные, маленькие, источающие, кажется, ягодную сладость губки. Да ещё прямой, чище подснежника нос. Всё это взрывало его невозмутимость. Его – мужчины, к тому же, одурманенного хмелем и нежданно прорвавшимся весельем… Взрывало раз и навсегда.
Но где были твои глаза там – в Астрахани?..
Степан схватил Надюшу за руку и завихрил…
Для чего выпил ещё один, в полведра, овнач, после он объяснить не мог. Нашло, и всё тут…
Угар объял общину. Елчанинов вёл по кругу круглую супругу. Потом Степана закачало. Позднее вспомнилось, что вроде бы ушёл за угол избы. Что было потом?.. Вроде как стоял и раскачивался, глубоко вбирая, вернее, клубьями вхватывая в себя прожаренный воздух… Затем сообразил, что возле кто-то есть. Поднял отупевшую голову… То была она.
Попытался взять себя в руки. Удалось. Частично. Ноги держались прочнее, много прочнее и крепче… головы. Мозг был слаб. Помнил странный взгляд прекрасных Надиных глаз. Вроде и упрёк, и нежность. Такой взгляд бывает у человека, узревшего что-то заветное, долгожданное, и недоумевающего: как же это? Наконец-то оно, это заветное, отыскалось, но почему ж оно, это долгожданное, так мало похоже на всё, в том числе и на то, каким оно являлось в мечтах?
Пьяно-удалой Бердыш возгордился, приписав срезанную победу молодецкой своей неотразимости, беспроигрышному воздействию мужской лихости и стати. Бессильным убрусом заплескался обычно скупой язык…
Несвойственная хвастливость жижилась откуда-то, делаясь удивительной и мерзкой самому. А она молча внимала. Потом опустила головку, тая то ли улыбку, то ли укор. Преисполнясь самодовольства, Степан попытался обнять…
Полетел, едва не расквасив нос… Хмель малость выветрился. Скукожась, он исподлобья разглядывал девушку. Её локотки, гневно прижатые к трепещущей груди.
Мгновенной воронкой всосало немереную болтливость. Засопел, забормотал нелепые извинялки. Было, хотел сбежать. Бежать без оглядки. От стыда. Ему стало жгуче совестно перед этой чистой красавицей за скотскую разнузданность. За то, что позволил себе быть не собой.
Зачем?
Ещё раз взглянув, облегченно выдохнул: отступив на шаг, она улыбалась. Эта кроткая улыбка всё довершила, всё высветила: никуда-то тебе, молодец, не убежать. И он расплылся в ответном новолунии губ.
…Сплетясь перстами, медленно шагали по ночи. Говорить было не о чем, да и ни к чему. Надя двигалась, не дыша. В Степане гулкой медью всё ещё стучал и свинцово бухал хмель, подливая, как спасение, неизбывную нежность – в душу, что осторожно распахивала запоздалой весне заиндевелые уделы.
Так бродили много часов. Усталый месяц выкресал редкие денежки, а потом взял и выпростал серебряно-сверкливую и сонную порошу. Вечный спутник влюблённых и поводырь по ночным заимкам Млечный Путь.
Давно умолкли припоздалые плотники и свайщики, зачахли выкрики подгулявших гостей. Стеня и Надя гуляли. И ничего другого не желалось. Ничего. Только бледный звёздный путь, только ущербный свет небесной лампадки. Только могильная тишь, чернотемь да ветряной щёкот мягких пальчиков, каких не знала ещё широкая чёрствая ладонь богатыря.
Его охватило волнение, томное и ужасное. Он не мог ничего трезво осмыслить. Он гнал все мысли и докучливые протесты рассудка. О десятилетнем разрыве. О скитальческой, не приспособленной для любви и супружеского уюта, непутёвой жизни своей. О челе, обезображенном в боях, не личащемся с её красотой… О крутостенном своём остове, перед коим упругое её тельце – сиротская хороминка. О лопатной ладони, в которой её ручка – утлый напёрсток.
Он лишь подспудно угадывал: всё перевернулось. Ни о чём плохом и не думалось. Сладко, приятно. Лучше, чем у тёплого камелька с мурлычащей на коленях кошкой. Стократ приятнее, пленительнее, теплее и уютнее. Лишь бы безустанно вкушать изумительное питие горней благодати – вбирать устремлённые на тебя светлые, сказочные глаза дорогого пышноволосого существа, чья дурманно пахнущая макушка под сбившейся кикой едва достигает твоего плеча. Только бы осязать, впитывать согревающую царскую роскошь от всего лишь касанья пальчиков из пуха.
…Уже когда обручами сдавило его виски, Надежда вытянула свою ладошку, пристально поглядела в глаза, откинула вольную прядь с его высокого лба и исчезла. Ах, да ещё мизинчик скользнул по рву его шрама. Ещё много часов пойманный Степан полавливал это упоительное скольжение.
…С утра помогал устанавливать пушку на роскате самой высокой башни. Но вот диво: кипучие государские заботы не могли уж заслонить будоражливость дум. О ней – о Наде. Не мог забыть, как вдруг она ушла, а он ошалело тряс башкой, долго ещё не в силах стряхнуть потрясение и оцепенелость. Здравые и злые доводы ума вернулись, заелозили, закололи. Трезвый, он завздыхал по поводу немыслимости настоящей любви. Ну, что может слепить, а главное удержать его и очаровательную дочку головы?
Но, верно, вдосталь ты всё-таки хлебнул в жизни гари и тлена, раз выжженная душа отыскала-таки местечко для той страсти, что, пылая, внесёт истинную и заслуженную радость жене… Жене! Надо ж, до чего доквакался!..
…Следует избегать её, твёрдо порешил он и нагрузился обозом поручений и забот. Увы, и закалённому вояке, похоже, не уйти от неблекнущих воспоминаний, ворошащих и, словно чётки, перебирающих одни и те же минуты, одни и те же вздохи и прикосновенья. Мыслью он непрестанно переносится в истому того неповторимого вечера.
…Спустя три дня, не выдержав одиночества и лукавого самообмана, явился прямо в дом Фёдора Елизарьевича. Елчанинов удивился. Этого парня уж точно не отличал червяк, нудящий шастать по гостям.
А Степан уже завёл… совершенно никчёмушный разговор о сосновых, дубовых и берёзовых лежнях, о том, как их сподручнее закидывать наверх, цепляя комли толстой вервью. А исчерпав эту занимательную область, умолк.
Был уж вечер. Елчанинов готовился ко сну. А непонятный гость всё топтался, хмыкал, пощёлкивал пальцами.
– Батюшка Степан Ермилыч, каб не знал привычек твоих, позвал бы к трапезе, – наконец, обронил хозяин.
Бердыш покраснел, сознался, что это б доставило ему неслыханную приятность. В то же время сам его вид свидетельствовал о противоположном.
Безучастно поздоровавшись с домочадцами, проследовал к столу. Когда все расселись, недоумённо заморгал и даже, переживающе, оторвал застёжку на кафтане.
– Ну, с богом – чем бог снабдил, – объявил Елчанинов. – Вот только Наденька прихворнула после свадьбы Анисьиной. Придётся без неё откушать.
Бердыш поперхнулся, он то бледнел, то краснел. Кое-как высидел до конца и, совсем смутив хозяина, резво откланялся.
Сон в ту ночь не шёл. Чуть задремав, Степан тотчас просыпался в полоумье: порывался, вскочив, бежать к избе Елчаниновых, к Наде. Зачем? Он не знал. Лишь больно свербела мысль о недуге любимой.
Любимой?!
А ведь, пожалуй. Не пожалуй – а верняк, в точку…
Хм, и вот уж штука – ты совсем не стесняешься этого слова. Тайного и стыдного. Неделя тайных мечтаний и вздохов убедила: ты любишь, любишь глубоко и неподдельно…
…Наутро он снёс к Елчаниновым черемхового мёду, чем крайне озадачил и смутил Фёдора Елизарьевича.
– Батюшки? Да чего эт ты, Степан Ермилыч? Почто усердствуешь без надобности? – залопотал. – Надюше коль, так она утресь свежа, что яблочко наливное.
– Слава Богу, – перекрестился Степан, – ну, так пущай всё ж таки, это самое, медку примет. Не повредит оно, я думаю.
– Ну, коль так… – Елчанинов принял судок духовитой сладости. – Слушай, Степан Ермилыч, она вот с подружками по ягоды собралась. У нас есть кто из стрельцов незанятой? Определить бы в охрану, – и смутясь, – оно, конечно, опять же, коли человеку не в излом – коль отдыхает. Не всё ль ему равно где – тут иль на поляне – отдыхать-то?
– Зачем стрельцов? – вскричал Степан, замялся и смирно продолжил: – Я вот сам как раз скоко дней собираюсь, это самое, в лес на… вылазку… сделать.
– И почто нужда така? – не понял Елчанинов.
– Э… Да тут у мортиры подставка сломалась. У мортиры. Значит… Хочу самосватом чего-нибудь покрепче подыскать, – врал Степан, наливаясь цветом арбузной мякоти.
– Да?.. – неопределённо пробубнил Елчанинов. – Добре… Токмо долгонько их не гуляй. Надюша покеда ослабшая…
Девушки резвились сами по себе, Степан брёл рядом со своей прилукой. Лоб росился испариной: за время прогулки она ни действом, ни словом, ни даже взглядом выразительнейших своих глаз не выдала прежнего расположения…
Ить, дурень… Распоясался во хмелю… Всё впустую… – отчаянно, едуче и метуще тренькало в голове Степана. Чело горело от стыда. Жгло обидой. И подвалил-то, как увалень мокролапчатый. Ни с подругами слова шутливого, ни… Тужишься, пыжишься, а всё молчун дремучий, истукан лопатистый…
– Не больна боле? – выдохнул, наконец, сипло и невнятно. Вот и вся тут песня, злоуст.
Она покачала головой, русая коса встрепенулась под веночком полевых цветов. И снова – молчанка.
Ну и пень. Пню ясень! Пьяный петух. А петухи разве пьяные бывают? Пьяный петух – это питух. И ведь о ком мечтать вознамерился?! Она, видать, и близко мыслей таких не держала. Просто пожалела кривого питуха, бросать в беде не хотела. Знам-дело. Плелась за бухим кочерыжкой…
Э-эх-эх, тебе ль о любви помышлять?..
– А? – её тревожный отклик. – Жестокие слова. За что? Ужель не смею даже думать о любви? – её глаза стали жидкими, отчего казались не то соломенным золотом, не то голубыми, как небо, не то зелёными в желтинках, как эта усыпанная цветами опушка. Невыносимое, слепящее сверкнуло, полоснуло. И всё зараз прояснилось.
Так, значит, дурень, твоя тоска вырвалась вслух?! А она приняла к себе – на свой счёт! Всё оборачивалось чудесной гранью: она любила?.. А дальше…
Но не полно ль? Что сухомятка строчных слов перед музыкой ласк, признаний, вздохов подлинной любви?
Сердце праздничало.
– Я все дни была больна тобой. Тобой… Одним. Во всём свете… – неустанно повторяла она, когда он на коленях с обожанием пробовал на вкус её забрызганные ягодой ручки. Да не мог утолиться.
И тщетно гадать: сладость ли сока, персиковая ль нежность её перстов пьянила и пьянила – всё больше, крепче, сытнее…
Накатывало помутненье. Он вскочил, отпрыгнул прочь.
– Что ты? – испуганно прошептала она, всё ещё в помороке.
– Мы… нам лучше, нам надо… должны расстаться. Пока не поздно.
– Уже поздно, – тихий лепет. – Стало быть, не приглянулась? – её голос дрожал, взгляд умоляющий, снизу.
– Дело не во мне, не в тебе… Надюша, у меня были эти, как их… любови. Пять! Пять! Слышишь? – хрипло молвил он, сгрёб её за плечики, без усилия приподнял хрупкое тельце до уровня своих сверкающих глаз. Губу передёргивало, шрам пламенел.
– Я готова шестой… стать, – преданно глядя, шепнула она.
– Но все, все несчастны… были, со мной.
– Страдать за любовь – счастье. Разве нет? Не счастье? – её исступлённый низкий шёпот сводил с ума. Разнялись на тютель земляничные губы, в глубине их – мелкое биение сапфиров.
– Три из них – там, – он опустил её, указал вниз. Глазами…
– С тобой не страшно и…
– Ты без ума ль?
– От того, что ты рядом, – губы ещё чуток отворились.
– У меня страшный рубец, – грустно проворчал он, но уже без упора.
– Фу… – прильнула пальчиками, нежно огладила шрам большим и указательным, как бы пропустив сквозь ломкий волосок.
– Мне скоро тридцать.
– Тятя куда старше матушки, – глаза её в изнеможении закатывались.
– Ты ничего не боишься? – гладя её ушки, прошептал он, не в силах насытиться, словно всё это – в последний раз.
– Я боюсь одного – презренья твоего.
– Люблю, люблю тебя! Безумно люблю! – не выдержав, вскричал он. – Ты понимаешь?!..
…алые губки раздвинулись без трепета вольно пуская в счастливой и отдающейся улыбке головка умиротворённо склонилась и припала к жгучей груди бумажными пальцами он коснулся глянца её дражайших щёчек…
…Близкие голоса подруг привели в себя. Его. Надя же всё никак не могла выйти из ошеломляющей истомы, крепко сжимая пальцы любимого.
Девушки с первого взгляда поняли всё…
Елчанинову тоже не составило труда разобраться, что к чему: из леса дочка пришла не своя. Помрачённый вид её вполне вязался со странными поступками обычно уравновешенного и хладнокровного Степана.
Фёдор Елизарьевич лишь безрадостно вздохнул… Бердыша он полюбил давно, как родного, полюбил. Но что то был за жених? Без кола, без двора… Пусть даже приближенный вельможного владыки Годунова. Пускай не беден – одни кони с «телесукиного» подворья тянули на приданое. Худо в другом. Степан Бердыш – это вечный мотун, непоседливый бегунок государской воли и военной службы, подплавок волн, которому никогда не просохнуть на сухотверди…
С зазнобой Степан расстался, не помня себя от счастья. Тягучим и терпким вином растворился в бурливой крови дурман страсти и нежности безмерной…