Текст книги "Александр Блок"
Автор книги: Владимир Новиков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
СТРАСТИ ПО РЕВОЛЮЦИИ
У Блока с каждым из близких людей отдельный диалог, особый эмоциональный контекст на двоих. Политические страсти – это с давних времен общее увлечение сына и матери.
«Все эти дни мы с Сашей предаемся гражданским чувствам, радуемся московскому беспокойству и за это встречаем глубокое порицание домочадцев», – пишет Александра Андреевна Андрею Белому 27 сентября 1905 года.
О революции и Христе 8 октября Блок беседует с Евгением Ивановым. Двумя днями позже появляются два стихотворения: «Вот он – Христос – в цепях и розах…» и «Митинг». Между ними есть связь. В балладе о митинге уличный оратор-пропагандист предстает пророком, носителем высшей истины, погибающим от камня, брошенного из толпы. Его смерти сопутствует преображение:
И в тишине, внезапно вставшей,
Был светел круг лица,
Был тихий ангел пролетавший,
И радость – без конца.
Откуда свет, откуда источник вечной радости? В жертвенной гибели, ощущение которой пережито автором как собственное. Освобождение через смерть. Это пафос отнюдь не политический. Блоку довелось видеть и слышать публичных агитаторов, об одном из них он писал матери: «…ясно, что сгорает совсем не этим, а настоящим».
И сам он в бурные октябрьские дни 1905 года сгорает настоящим. То есть тем, что происходило с ним всегда и продолжается теперь.
Стачки и митинги в Москве и Петербурге. Забастовка всех железных дорог. Все это разогревает душу, повышает внутреннюю температуру. Гуляя с Евгением Ивановым по Соляному переулку, Блок вновь жалуется, как неуютно ему постоянно пребывать на границе добра и зла: «…Меня все принимают за светлого, а я ведь темный, понимаешь?» И спрашивает друга на прощанье:
– Женя, я есть или нет?
Разговор происходит 17 октября, как раз в тот день, когда подписан царский манифест «Об усовершенствовании государственного порядка», обнародованный днем позже. Обещана свобода. Восемнадцатым числом датированы два блоковских злободневные по тематике и вызывающе «вечные» по способу ее осмысления: «Вися над городом всемирным…» и «Еще прекрасно серое небо…».
Упрощением было бы сказать, что автор «против» революции: нет, всё гораздо сложнее и тоньше. Но видеть здесь авторское «за», вычитывать апологию революции – еще большее искажение многозначного поэтического смысла.
Точкой поэтического отсчета, точкой исторического обзора выбраны Зимний дворец и статуя Медного всадника. Восставшие массы в обоих стихотворениях названы «чернью». При этом и монархический мир, и мир народный представлены как две музыкальные темы:
…Еще монарха в утре лирном
Самодержавный клонит сон.
……………………………………
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
И «верхи», и «низы» воспринимаются поэтом прежде всего эстетически, как две от века данные сущности:
…Но тихи струи невской влаги,
И слепы темные дворцы.
Восстание символически уподоблено наводнению: здесь развивается мифология пушкинского «Медного всадника» А «слепота» дворцов – реальная подробность: тем утром царская семья отсутствовала, находясь в Петергофе. Финал логически неожидан, но подготовлен музыкально: утренняя тишина примирила две мелодии, однако их конфликт неизбежен. И разрешиться он может только трагически:
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
(«Вися над городом всемирным…»)
Сколько людей рассматривало и описывало знаменитый фальконетовский памятник Петру I на Сенатской площади. А Блок еще обратил внимание на то, что змей, которого топчет царский конь, остается невредим: вьется между ног, но ни в одном месте не придавлен. Что это значит в переводе с языка поэзии на язык политики?
В советское время данный вопрос решался просто. «…Существо мысли совершенно ясно: по-настоящему еще “не сдавлен" ни один сустав старого мира», – уверенно утверждал Вл. Орлов.
Но если исходить из внутренней образной логики стихотворения, возникает резонное сомнение: зачем император Петр, «предок царственно-чугунный» нынешнего царя, станет топтать конем «старый мир», монархический порядок? По мысли скульптора и заказчицы монумента Екатерины II, змея – нынешние враги Российской империи. А по мысли Блока?
Этим непростым вопросом задалась Аврил Найман: «Кто змей? Враг императора – революция? Враг свободы – старый режим? Или враг человеческий – черт? Поэт, по своему обыкновению, разъяснений не дает».
Думается, ближе всего все-таки будет ответ: «черт». Иначе говоря, мировое зло, с которым не в состоянии сладить ни восставшая чернь, ни монарх, ищущий с ней компромисса. Ибо и самодержавие, и революция суть два воплощения единого зла. Такой смысл слышится в многозначной словесной музыке.
Не менее загадочно второе стихотворение:
Еще прекрасно серое небо,
Еще безнадежна серая даль.
Еще несчастных, просящих хлеба,
Никому не жаль, никому не жаль.
Кажется, никто до Блока не назвал серое прекрасным. Да, мир прекрасен в состоянии «еще», до разрушительных попыток его улучшить и переделать. И то, что «никому не жаль» несчастных и обездоленных, – это меньшее зло, чем справедливый по видимости, но жестокий по сути бунт толпы:
И над разливами голос черни
Пропал, развеялся в невском сне.
И дикие вопли: Свергни! О, свергни!
Не будят жалости в сонной волне…
Стремление «свергнуть» власть отрицается не кем-то, а Невой, то есть самою природой, самим мирозданием. Автор на этот раз отождествляет себя не с бунтарями, а с оплотом вековой власти:
И в небе сером холодные светы
Одели Зимний Дворец царя.
И латник в черном не даст ответа,
Пока не застигнет его заря.
К словам «латник в черном» сам Блок дал примечание: «Статуя на кровле Зимнего Дворца». Этот защитник самодержавия отнюдь не враждебен поэту:
Тогда, алея над водной бездной,
Пусть он угрюмей опустит меч,
Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной
За древнюю сказку мертвым лечь…
(«Еще прекрасно серое небо…»)
«Древняя сказка» – это имперская власть, монархическая традиция. Позже Евгений Иванов в своих воспоминаниях попробует связать блоковскую поэтическую формулу с событиями 9 января 1905 года: «…к Зимнему дворцу с вопросом, вытекающим из той же веры в древнюю сказку, двинулись с окраин города целые толпы рабочего народа и в ответ были встречены пулями…» Что ж, можно и так истолковать блоковский язык. Действительно, «древняя сказка» – это то, во что верят «верхи», и «низы». Но такая трактовка уже за пределами конкретного стихотворения.
Блок 9 января здесь в виду не имел – хотя бы потому, что латник никак не может оказаться в числе людей, шедших с хоругвями к дворцу (их самоощущением поэт проникался, когда в январе слагал стихи «Шли на приступ. Прямо в грудь…») «Древняя сказка» и «дикая чернь» – в данном случае непримиримые противники. Но латник – не палач, не сатрап, а рыцарь, верный своему долгу. Философ и публицист Георгий Федотов, писавший о Блоке в 1927 году в свободных парижских условиях, связал «древнюю сказку» с блоковской верой «в святость “белого знамени”». Да, в этих стихах с чисто политической точки зрения больше «белого», чем «красного». Но…
И «белые», и «красные» словесно окрашены одним трагическим цветом. «Латник в черном» – и «чернь»… И верность «древней сказке» названа «борьбой бесполезной». Что ни произойдет дальше – это будет трагедия для обеих враждующих сторон.
Со слова «черный» начнется в 1918 году и поэма Блока об Октябрьской революции…
«Я есть или нет?» Это для Блока вопрос не риторический, не отвлеченный. Быть – значит существовать сразу во всех измерениях, вобрать в себя весь мир. И творческий способ для этого – перевоплощение. Побыть и простолюдином, затоптанным в толпе 9 января, и убитым митинговым оратором, и готовым к гибели защитником царского дворца… Все это есть в стихах. А порой выходит и за пределы поэзии.
Восемнадцатого октября 1905 года, помимо написания двух стихотворений, Блок успевает еще и присоединиться к манифестации, пройти по улицам с красным флагом в руках. Почему, зачем?
Жест артиста. Брюсов, прослышав об этом событии, отозвался неодобрительно: мол, шалость. Мережковский с Гиппиус прошлись иронически: мол, поэт туда попал по рассеянности. А Любови Дмитриевне понравилось – потому что сама актриса.
Игра? Да, но не в смысле притворства. Это поступок, акция. Когда в душе художника происходит сдвиг. Не столько в идейном, сколько в творческом отношении. Необходимый шаг на пути к новым стихам, заправка эмоциональным топливом.
На короткое время Блок вживается в роль «социаль-демократа» – так, с театральной иронией он называет себя в письме Александру Гиппиусу 9 ноября. А на следующий день пишет стихотворный памфлет «Сытые», где одряхлевший чиновнобуржуазный мир отвергается с позиции сугубо эстетической:
Пусть доживут свой век привычно —
Нам жаль их сытость разрушать.
Лишь чистым детям неприлично
Их старой скуке подражать.
Эти стихи публикуются в журнале «Наша жизнь» 23 ноября. А через три дня цензурному изъятию подвергается иллюстрированное приложение к этому журналу, где помешены три блоковских стихотворения: «Барка жизни встала…», «Вися над городом всемирным…», «Шли на приступ. Прямо в грудь…».
Блоковский роман с революцией на этом завершается. 30 декабря 1905 года он в письме отцу довольно хладнокровно подведет итоги этой полосы в своей жизни: «Отношение мое к “освободительному движению” выражалось, увы, почти исключительно в либеральных разговорах и одно время даже в сочувствии социал-демократам. Теперь отхожу все больше, впитав в себя все, что могу (из “общественности”), отбросив то, чего душа не принимает. А не принимает она почти ничего такого, – так пусть уж займет свое место, то, к которому стремится. Никогда я не стану ни революционером, ни “строителем жизни”, и не потому, чтобы не видел в том или другом смысла, а просто по природе, качеству и теме душевных переживаний».
ПРОДОЛЖЕНИЕ ДРАМЫ
Первого декабря 1905 года Белый приезжает в Петербург, останавливается в меблированных комнатах и письмом приглашает Блока встретиться в ресторане Палкина на Невском проспекте в восемь часов вечера. «Если бы Любовь Дмитриевна ничего не имела против меня, мне было бы радостно и ее видеть», – говорится в письме.
Встреча втроем происходит, и у Белого возникает иллюзия, что «вернулось все прежнее, милое, доброе». Он так трактует то соглашение, которое как быдостигнуто втроем: «…То творчество жизни, которое мы утверждали, сводилось к импровизации <…> безудержный артистизм подстилал нашу дружбу; сказали друг другу: „Так будем играть; и во что бы ни выразилась игра, – ее примем”».
Игровое усилие поначалу дает некоторый результат. Обновляются отношения между Блоком и Белым. Оба присутствуют на среде у Вячеслава Иванова 7 декабря. С лета 1905 года Иванов и его жена Лидия Зиновьева-Аннибал живут в Петербурге на Таврической улице, на углу с Тверской. Их квартира в угловом выступе верхнего этажа, прозванная «Башней», становится средоточием литературно-художественной жизни. Знаменитые «среды» начались 7 сентября, а Блок впервые читал там стихи на второй встрече – 14 сентября [22]22
См.: Богомолов Н А. Вячеслав Иванов в 1903—1907 годах: Документальные хроники, М., 2009. С. 127.
[Закрыть].
На этот раз хозяин предлагает провести «собеседовали Любви» – по образу платоновского диалога «Пир». Блок удачно начинает его стихотворением «Влюбленность» («Королева жила на высокой горе…»). Белый вдохновенно импровизируй на тему о «мировой душе».
В конце декабря они обмениваются сердечными письмами, где по-иному определяется характер их близости. «Родной мой и близкий брат» (Блок – Белому), «мой истинный брат» (Белый – Блоку). Тринадцатого января 1906 года Блок посылает Белому стихотворное письмо с заголовком «Боре», опубликовано оно будет под названием «Брату»:
Милый брат! Завечерело.
Чуть слышны колокола.
Над равниной побелело —
Сонноокая прошла.
В статье «Луг зеленый» Белый говорил о «новых временах и новых пространствах» – Блок внедряет эту формулу в стихи:
Небо в зареве лиловом,
Свет лиловый – на снегах.
Словно мы в пространстве новом,
Словно – в новых временах.
Финальные строки – уютная лирическая утопия, последняя попытка сконструировать идиллию втроем:
Возвратясь, уютно ляжем
Перед печкой на ковре.
И тихонько перескажем.
Все, что видели, сестре.
Кончим. Тихо станет с кресел,
Молчалива и строга.
Молвит каждому: – Будь весел. —
За окном лежат снега.
(«Милый брат! Завечерело…»)
Поэтически это так убедительно, что приводит адресата в восторг: «За что мне такое счастье, что у меня есть такойбрат и такаясестра?»
Могла ли эта высокая и по-своему истинная (то есть не надуманная, не фальшивая) мечта-идиллия воплотиться в реальность?
Нет ответа на этот вопрос.
А для Блока еще одна жизнь кончилась. И черту под ней он подводит «Балаганчиком».
В сторону театра влекут и путь слова, и путь жизни.
Монологически Блок уже высказал себя с достаточной полнотой, прошел полный круг. В его мир еще Шахматовеким летом 1905 года ворвалась стихия диалога. «У моря», «Поэт» – это разговоры папы и дочки о прибытии голубого корабля, о глупом, вечно плачущем поэте, к которому никогда не придет Прекрасная Дама. Вызывающе просто, с глубоким ироническим подтекстом. Тогда же написано стихотворение «Балаганчик» – динамичная сценка на двадцать восемь строк. Почти шутка, а между тем – модель тотального театра, где нет границы между сценой и залом, где девочка и мальчик активно обсуждают действо, а паяц, перегнувшись через рампу, кричит: «Помогите, истекаю я клюквенным соком!»
Ирония. Сильнейшее средство для преодоления реальной боли. А театр по природе своей ироничен: вместо крови – клюквенный сок.
Написано – и забыто. Напомнил Георгий Чулков, предложивший переделать стихотворение в драматическую сцену. И крепко впился. Затеял издавать альманах «Факелы», задумал новый театр под таким же названием – вместе с его давним другом Мейерхольдом. Требуется арлекинада – так надо Блока поторопить.
Третьего января уже вполне прицельный разговор о пьесе заходит в «Башне» у Вячеслава Иванова. Блок слегка тяготится оказанным на него нажимом и признается тем же вечером в письме Белому: «Чувствую уже, как хотят выскоблить что-то из меня операционным ножичком». На фоне «высоко культурного» Иванова и «высоко предприимчивых» Чулкова с Мейерхольдом Блоку неожиданно симпатичен оказывается впервые увиденный им Максим Горький – «простой, кроткий, честный и грустный». Его амбициозная подруга – мхатовская актриса Мария Федоровна Андреева, впрочем, аттестуется словом «гадость», и сам Горький, как Блоку кажется, «захвачен какими-то руками». Точное определение, даже пророческое.
Бывает такое: замысел приходит извне, как некий «заказ», а потом бурно прорастает внутри, в душевной глубине. Чтобы не спугнуть вдохновение, автор даже перед собой немножко играет, притворяется профессионалом, «исполнителем», хотя на деле он совершенно свободен и бескорыстен.
«Балаганчик» пишется стремительно, вдохновенно. Блок полной мере учитывает совет Чулкова не строить «настоящую» пьесу с развернутым действием. В итоге получается вещь ни на что не похожая. Ни о чем – и обо всем сразу.
С одной стороны – пародия. На самого себя прежнего Трое мистиков ждут «деву из дальней страны». «Уж близко прибытие», – возвещает один из них, и тут невозможно не вспомнить блоковский цикл стихов «Ее прибытие».
Пьеро в белом балахоне говорит почти серьезным голосом поэта:
И, пара за парой, идут влюбленные,
Согретые светом любви своей.
Явная перекличка с одним из задушевных стихотворений совсем недавнего времени: «И мелькала за парою пара…» («В кабаках, переулках, извивах…»).
И в пародийной маске поэт остается виртуозом. Стих «Балаганчика» артистичен – порой даже чересчур. В чрезмерной легкости, обкатанности и таится самоирония:
Жду тебя на распутьях, подруга,
В серых сумерках зимнего дня!
Над тобою поет моя вьюга,
Для тебя бубенцами звеня!
Примерно так совсем недавно писал сам Блок. А теперь он отдает этот стиль Арлекину, уводящему Коломбину от Пьеро.
С самого начала появляется комическая фигура Автора, который, нарушая театральную условность, вторгается в действие с прозаическими комментариями, споря с ходом спектакля, якобы искажающего его «реальнейшую пьесу». Не исключено, что Блоку припомнился финал комедии Козьмы Пруткова «Фантазия», где один из персонажей подходит к рампе и, обращаясь к публике, бранит представление, в котором только что участвовал. Ведь автор «Балаганчика» с юных лет был «почитателем Козьмы».
Как и Прутковский смех, смех Блока-драматурга всеобъемлющ, он обращен и на мистицизм, и на «реализм» одновременно. А главная дерзость – это выставление личной драмы автора в виде комического любовного треугольника Арлекин – Пьеро – Коломбина. «Саша заметил, к чему идет дело, все изобразив в “Балаганчике”», – скажет потом Любовь Дмитриевна (согласно дневниковой записи Е. П. Иванова от 11 марта 1906 года). Да, изобразил, причем при всем комическом схематизме кое-что угадано с предметной точностью:
Ах, тогда в извозчичьи сани
Он подругу мою усадил!
Мы вспомним эти строки, когда речь пойдет о событиях конца февраля 1906 года.
Но это еще не все. Перед зрителем «Балаганчика» проходят три пары влюбленных. Три диалога, три типа отношений.
Сначала – идиллическая пара («он в голубом, она в розовом»), которую на миг тревожит «кто-то темный», что стоит у колонны (Белый переименован таким образом? А может быть, наоборот: «Белый» как раз «в голубом», а «темный» – это Блок, своим трагическим присутствием мешающий банальной любовной идиллии?). Затем – пара демоническая, беседующая в надрывно-инфернальном духе: он в черном плаще и в красной маске (скоро эту роль попробует разыграть в жизни сам Блок), она – в черной маске и красном плаще.
Наконец третья пара – средневековый рыцарь в картонном шлеме с деревянным мечом и его дама, которая, подобно эху, повторяет последнее слово каждой его реплики (эта роль в театре жизни достанется актрисе, о которой речь еще впереди):
«Он
О, как пленительны ваши речи! Разгадчица души моей! Как много ваши слова говорят моему сердцу!
Она
Сердцу».
Беспощадная пародия на любовную лирику. Убийственная карикатура на любовь как таковую. Не занимается ли всякий влюбленный (поэт в том числе) самообманом, принимая простое эхо за глубокое ответное чувство?
Такие опустошающие душу сомнения стоят за легкостью и блеском блоковской театральной иронии. Сочинить такое мог только человек, дошедший до края отрицания. Готовый к абсолютному одиночеству.
Может быть, Блок в этот момент даже допускает для себя возможность расстаться с самым дорогим в жизни. Два с половиной года назад, во время венчания, Люба по ошибке выпила всю чашу вина, не оставив ему ни капли. Что ж, счастье – это для нее.
А для него – новые муки, яд продажной петербургской любви. Это и способ морального самоубийства, и бегство в иную реальность:
Лазурью бледной месяц плыл,
Изогнутый перстом.
У всех, к кому я приходил,
Был алый рот крестом.
Взоры этих женщин то кажутся тупыми и тусклыми, то светятся страданием и отчаянием. Во всем – отрава. Красные бархатные портьеры. Диван – как змей, сжимающий гостя. Чем хуже, тем лучше. Чашу порока и унижения хочется испить до конца:
Но, душу нежную губя,
В себя вонзая нож,
Я в муках узнавал тебя,
Блистательная ложь!
«Блистательная ложь» – формула, которая объемлет всё. Беглые свидания со жрицами порочной любви. Коварную красоту всемирного города. Стихию театрального лицедейства, которая все больше затягивает и Блока, и Любовь Дмитриевну… И что есть сама поэзия, как не блистательная ложь? В безумно-мучительном разврате поэту видится та же вечная тайна, что и в мировом культурном предании:
О, запах пламенный духов!
О, шелестящий миг!
О, речи магов и волхвов!
Пергамент желтых книг!
И безымянная проститутка из заведения, «где властвовал хаос», предстает в финале стихотворения как «волхва неведомая дочь». Почти кощунство: ведь строчку Владимира Соловьева «темного Хаоса светлая дочь» «соловьевцы» некогда шутя применяли к дочери Дмитрия Ивановича Менделеева… Заметила ли эту перекличку Любовь Дмитриевна, когда своей рукой переписывала «Лазурью бледной месяц плыл…» в блоковскую тетрадь? А сам автор добавил в конце: «Январи 1905—6 г.». Это он для себя.
«Балаганчик» закончен 23 января 1906 года, после чего начинается подготовка новой, еще не названной книги. Была встреча с Брюсовым на «среде» у Вячеслава Иванова; на этот раз понравились друг другу. Брюсов отдает стихам Блока пятый номер «Весов» и обещает способствовать выходу новой книги в «Скорпионе». Белый во всем этом принимает душевное участие, охотно выступая посредником между Блоком и издательством.
Продолжается общение появляется сестра Зинаиды Гиппиус – Татьяна, художница. Начинается работа над живописным портретом Блока, причем «Тата» не очень дружелюбно настроена к Любови Дмитриевне.
Зато сама Зинаида Николаевна, познакомившись наконец с «Прекрасной Дамой», отныне не испытывает к ней никакого предубеждения. Настолько они непохожи друг на друга, что взаимоотталкивания не возникает. Гиппиус со временем не могла припомнить обстоятельства первой встречи, а эмоциональное ощущение от нее в 1922 году описывала так: «… Помню часто их всех троих у нас (Боря опять приехал из Москвы), даже ярче всего помню эту красивую, статную, крупную женщину, прелестную тем играющим светом, которым она тогда светилась». Любови Дмитриевне, в свою очередь, импонирует последовательный артистизм в поведении хозяйки салона. А дата их первой встречи – 18 февраля, когда на лекцию Мережковского о Достоевском Блок впервые приходит в дом Мурузи вместе с женой.
Через неделю Мережковские отбывают – надолго – в Париж. А у Блоков в тот день, 25 февраля, происходит первое чтение «Балаганчика». Слушатели – в основном из «кружка молодых» под водительством Сергея Городецкого: Пяст, Кондратьев, Потемкин. Конечно, Евгений Иванов. Последним приходит Белый.
Что «Балаганчик» ему придется не по вкусу – это было ясно изначально. Издевка над мистиками для него неприемлема. Но такой поворот в духовном развитии Блока не был неожиданным, идейный конфликт между поэтами состоялся, он продолжается и в стихах, и в письмах. Почему же Белый воспринимает пьесу как удар, как непоправимую личную обиду? Почему уходит, не сказав Блоку ни слова?
Он сбит, смят дьявольской силой отрицания, заложенной в театральной шутке. Ведь не только мистика осмеяна, но и тот идеал реальной жизни, что вдохновенно развит Белым в его недавнем заветном эссе «Луг зеленый». Блоки – оба – это эссе как будто бы приняли, согласились. А тут апология живой жизни вложена в уста Арлекина:
Здравствуй мир! Ты вновь со мною!
Твоя душа близка мне давно!
Иду дышать твоей весною
В твое золотое окно.
После чего он в это окно прыгает, а оно оказывается нарисованным на бумаге. Порвав ее, Арлекин летит вверх ногами в пустоту. Пусты все разговоры, все теории. Да и жизнь как таковая, может быть, и не есть абсолютная ценность. А любовь? Неужели и это химера? И Люба, слушающая это кощунственное сочинение – это Коломбина, «картонная невеста»?
Да. Если дело пойдет по сценарию «Балаганчика», если «звенящий товарищ» сможет увести невесту значит, она – картонная. Значит, не было между Блоками истинной духовной связи. «Картонность» и «бумажность» в этой тотально-иронической системе становится символом двояким: это и надуманная, безжизненная «идеальность», и банальная гедонистическая привязанность к земным радостям.
«Будем играть», – настроился было Белый (вспомним эти рефлексии после «тройственной» встречи 1 декабря минувшего года), но такой беспощадной игры, игры с непредсказуемыми правилами он принять не смог.
В ходе разговоров об интимной жизни больших художников часто цитируется пассаж из письма Пушкина Вяземскому: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что она в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы!Врете, подлецы: он и мал и мерзок – не так, как вы, – иначе!» Это «иначе» считается как бы последним словом, окончательным ответом. Между тем возможен вопрос: а как это «иначе»? Как соотносятся творческая свобода и раскованность любовного поведения?
Возможен ответ: для подлинно творческой личности нет резкой границы между эмоциями духовно-эстетическими и любовно-эротическими. В драматических ситуациях эта граница переступается – но не с примитивно-гедонистической, а с высокой творческой целью (как правило, неосознаваемой). Это первое «иначе». А неизменная цена за жизнетворческий любовный эксперимент – страдание. Вот «иначе» второе.
Попробуем с такой позиции подойти и ко всей любовной жизни Блока, и к событиям весны 1906 года, субъективно изложенным двумя их участниками: Андреем Белым в двух его мемуарных произведениях и Любовью Дмитриевной – в ее неоконченных заметках «И были и небылицы о Блоке и о себе». При всей литературной неопытности Любови Дмитриевны она предстает здесь как личность по-своему творческая – именно в силу исповедальной раскованности, вызвавшей шок у Анны Ахматовой: «Тебя любили Блок и Белый. Промолчи». (У Ахматовой, впрочем, был весьма субъективный взгляд на жену Блока, даже на ее внешний облик. «Она была похожа на бегемота, поднявшегося на задние лапы. <…> Глаза – щелки, нос – башмак, щеки – подушки. Ноги – вот такие, руки – вот этакие» – такой словесный портрет зафиксирован в записках Л. К. Чуковской [23]23
Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой. В 3 т.: Т. 3. М., 1997. С. 203.
[Закрыть].)
Молчать никто никого заставить не может, просто у каждого читателя есть неоспоримое право не читать, не знать о писателе того, что он, читатель, знать не желает. Это одна из возможных позиций. А другая – стремление к полноте знания житейского контекста, который и в творчестве художника иной раз помогает увидеть нечто новое.
В записках Любови Дмитриевны отважно раскрыта эротическая составляющая любовной драмы: «Моя жизнь с „мужем” (!) весной 1906 года была уже совсем расшатанной». И далее дается предыстория протяженностью в полтора года. Интимная жизнь супругов описана в следующих словах: «Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и со „злым умыслом” моим, произошло то, что должно было произойти – это уже осенью 1904 года. С тех пор установились редкие, краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 года и это немногое прекратилось».
На этом фоне и возникает вспышка страсти между Любовью Дмитриевной и Белым. Как это ни парадоксально, «братское» чувство к обоим Блокам в душе Бориса Николаевича все больше перерождается в земное влечение к женской половине блоковского «адрогина». Непомерное психическое напряжение иным способом для Белого разрядиться не могло.
На следующий день после чтения «Балаганчика», то 26 февраля, Блоки с Александрой Андреевной и Белым отправляются в театр, на музыкальную драму Вагнера «Парсифаль». После представления Блок едет в санях с матерью, Любовь Дмитриевна – с Белым (вот они, предсказанные «извозчичьи сани»!).
С этого момента и начинается опыт отношений Любови Дмитриевны и Белого вдвоем. Без Блока. «…Никакой преграды не стояло между нами, и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и не утоляющих поцелуев», – рассказывает Любовь Дмитриевна.
Однажды она приезжает к Белому в снятую им квартиру на Шпалерной, где, по ее словам, «играет с огнем». Финал свидания таков: «Но тут какое-то неловкое и неудачное, неверное движение (Боря был в таких делах явно не многим опытнее меня) – отрезвило, и уже волосы собраны, и я уже бегу по лестнице, начиная понимать, что не так должна найти я выход из созданной мной путаницы».
Правдивость этих мемуарных показаний была недавно подвергнута сомнению в биографической книге Валерия Демина «Андрей Белый». Автор считает, что Любовь Дмитриевна не «отшатнулась при первой возможности большей близости», что ее отношения с Белым развивались более решительно. Каковы аргументы? Первый – бытовой: «Стоило ли нанимать квартиру ради одной встречи?» Второй – литературный, а именно написанный Белым в мае 1906 года и напечатанный потом в «Золотом руне» аллегорический рассказ «Куст». Там под именем Куст выведен Блок, Любовь Дмитриевна предстает «дочерью Огородника», а Белый – Иваном-царевичем. Отношения двух последних описаны в пластично-телесных тонах, что вызвало возмущенную реакцию у прототипа «дочери Огородника». По мнению В. Демина, Любовь Дмитриевна углядела в рассказе нечто разоблачительное и «порочащее женскую честь».
Оба аргумента, думается, недостаточны для столь категоричного вывода. Да и возможна ли историческая точность и доказательность при обращении к столь деликатным подробностям любовных отношений?
Тут куда более глубокая драма. Ее внешняя фабула – столкновение двух чувств в женской душе. «Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать», – безыскусно исповедуется Любовь Дмитриевна Евгению Иванову.
А внутренний сюжет – конфликт гедонизма и самоотверженности, любви-для-себя и любви-для-другого. Какая из сил возьмет верх?
Измученный метаниями Любови Дмитриевны, Белый решает положить конец двусмысленной ситуации. Он от имени обоих объявляет Блоку о том, они с Любовью Дмитриевной решили соединиться и ехать вместе в Италию. Белый ждет спора, несогласия, даже к удару готов.
Блок же, стоя над столом своего кабинета «в черной рубашке, ложащейся складками и не прячущей шеи» (так запомнилось Белому), спокойно произносит: «Что ж, я рад».
Вечно готовый к гибели, он способен ее принять и в таком проявлении, в таком повороте судьбы. А если Люба обретет ценой этого свое счастье – что ж…
Пока Любовь Дмитриевна решает, уйти ли ей к другому, – уходит сам Блок.
Он уходит в подготовку новой книги, которая 8 апреля поручает имя «Нечаянная радость». Много вертелось вариантов: «Стовратный город», «Воздушный прибой», «Вихримые просветы»– Белый, с которым Блок их обсуждал, сохранил список из одиннадцати позиций. В итоге выбрано имя самое простое – и самое осмысленное. Так называется одна из икон Божьей Матери, на которой изображен молящийся грешник. Согласно преданию, этот «человек беззаконный», едва начав молитву, увидел, как на руках и ногах Божественного младенца кровоточат язвы. И услышал слова Богородицы: «Вы, грешники, распинаете Сына Моего». Стал он молиться о прошении и услышал его тогда, когда совсем было отчаялся, памятуя о тяжести своих грехов.
Икона «Нечаянная радость» висит в доме Блока, и ее символический сюжет ему близок. Вместе с тем у формулы «нечаянная радость» есть и вполне светский, житейский смысл: радость, которая приходит после долгих мук. Его тоже имеет в виду автор. Когда книга выйдет, он иногда будет шутя обзывать ее «отчаянной гадостью», не видя в том особенного кощунства.