Текст книги "Александр Блок"
Автор книги: Владимир Новиков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)
У НИКИТСКИХ ВОРОТ. 1904 ГОД
В Москву! 9 января Блок с женой добираются на извозчике до Николаевского вокзала и садятся в вагон третьего класса. Попутчица в купе – уездная барышня, с которой Блок затевает недолгий и легкий разговор. Потом долго не спится.
Утро – веселое. Предвкушение новизны.
Неподалеку от Никитских ворот, в начале Спиридоновки, двухэтажный дом с видом на церковь Вознесения, где венчался Пушкин. Здесь живет троюродный брат Сережа Соловьев. Его тетя, Александра Михайловна Марконет, теперь в больнице, где лечится от нервного недуга, и Сережа договорился, что Блоки остановятся в ее квартире. Там уютно. В доме обитает еще один Марконет, Владимир Федорович (брат покойного мужа Александры Михайловны). С короткого визита к нему начинается день. Потом на лестнице встреча и разговор с тетей Сашей, отлучившейся из лечебницы, чтобы посмотреть на молодых Блоков.
Завтрак у Сережи. Два гостя – Борис Бугаев и Алексей Петровский (именно эти двое еще два с половиной года назад, получив стихи Блока из рук Ольги Михайловны Соловьевой, решительно признали Блока настоящим поэтом).
Вот она, первая встреча Александра Блока и Андрея Белого.
Легкая оторопь у обоих. Образы не совпадают с реальностью. После такого глубокого знакомства через стихи и страстные письма нелегко узнать друг друга в земных обликах.
Блок в письме к матери скажет об этом просто: «Бугаев (совсем не такой, как казался, – поцеловались)…»
Белый же посвятит несовпадению воображенного им Блока с Блоком реальным длиннющее описание с подробными рассуждениями. Почему-то ему казалось, что поэт должен быть «малого роста, с болезненным, белым, тяжелым лицом», «с перечесанными назад волосами». И даже «в одежде, не сшитой отлично».
А вместо этого – человек «хорошего тона» в прекрасно сидящем сюртуке, здоровый, высокий, статный, с розоватым цветом лица и с большими голубыми глазами. И еще – «курчавая шапка густых чуть рыжеющих и кудрявых и мягких волос, умный лоб – перерезанный легкою складкой».
Отменный словесный портрет, отражающий, наверное, не только первое визуальное впечатление, но и последующие наблюдения над «натурщиком».
Белый запамятует завтрак у Сережи Соловьева и опишет первую встречу как визит Блоков к нему на квартиру: «в морозный, пылающий день раздается звонок».
С литературной точки зрения так, конечно, эффектнее: они сами вдвоем пришли к нему: «Александр Александрович с Любовью Дмитриевной составляли прекрасную пару: веселые, молодые, изящные, распространяющие запах духов». Как не увлечься обоими и еще самой их «парностью», связанностью? Пространство «между» молодыми супругами – средоточие загадочной энергии. Как воронка, оно начинает засасывать их нового друга.
Начало странного и парадоксального сюжета.
А. А. Блок – Л. Д. Блок – Б. Н. Бугаев (Андрей Белый).
Любовный треугольник? Не только. Три человека, три личности столкнутся в конфликте, смысл которого не исчерпывается любовными интересами. Много будет сказано и написано и героями этого сюжета, и его свидетелями, и позднейшими исследователями.
И при всем том остается возможность новых истолкований.
«Пусть скажут, что были мы глупы: не глупы – а молоды», – напоминает нам Андрей Белый. И впрямь: мужчинам – по двадцать три года. Женщине едва минуло двадцать два. Все трое жаждут жить, они еще почти не пользовались своим правом на поиски и ошибки.
Мы поймем их, если откажемся от прямолинейных моралистических оценок. Если будем смотреть на них не как на родственников или знакомых, а как на персонажей драмы, исполненной горького, но высокого смысла.
Скажем, как на чеховских героев. Чехов, настороженно относившийся к «декадентам», тем не менее протянул в своих пьесах нить от классического типа лишнего человека в «Иванове» к атмосфере модернистского «жизнетворчества» в «Чайке».
Треплев – Нина Заречная – Тригорин. Соперничество в этом треугольнике не только любовное, но и духовно-эстетическое. Самоубийство Треплева отнюдь не взывает к зрительской жалости – речь идет о крахе творческой мечты, провале новаторского «проекта» (не случайно в Художественном театре этого героя-новатора играл не кто иной, как Всеволод Мейерхольд – впоследствии постановщик блоковских «Балаганчика» и «Незнакомки», радикальный реформатор искусства режиссуры).
Да и в «Дяде Ване» конфликт между заглавным героем и профессором Серебряковым выходит за социально-психологические рамки. Несчастный Иван Петрович Войницкий самоотверженно работает на именитого родственника, полагая, что тем самым служит культуре, искусству. И приходит в отчаяние, убедившись, что его жизнь была утопией и иллюзией, что он напрасно упустил свой шанс («Из меня мог бы выйти Шопенгауэр, Достоевский»). И когда Войницкий стреляет в Серебрякова из револьвера – это не бытовая ссора. Это своего рода эстетический жест.
В пьесе есть второстепенный, но весьма знаковый персонаж Иван Ильич Телегин, по кличке Вафля. Наивный зритель чужой философской драмы. Он просто не может видеть, когда люди ссорятся. «Зачем портить хорошие отношения?» – чуть не плача, вопрошает он.
В обыденной жизни такая роль, может быть, по-своему даже полезна: именно Телегин прячет в погребе злополучный пистолет, страхуя дядю Ваню от повторения нелепой попытки убийства. Но едва ли уместно рассматривать с позиции этакого Вафли сложные отношения прославленных «жизнетворцев», причуды которых были способом добывания художественной энергии. Осуждать их пошло и глупо, а жалеть – неуместно.
Между тем то и дело приходится читать весьма наивные рассуждения о невыдуманной драме Блоков и Андрея Белого. Мол, коварный Андрей Белый бесстыдно вторгся в личную жизнь своего коллеги. Но и Блок, мол, тоже отчасти виноват: не проявил должной бдительности и твердости. А уж как Любовь Дмитриевна грешна – и слов нет: своим недостойным поведением опозорила великого супруга, а своим кокетством довела почти до безумия другого поэта.
Подобные мещанские причитания сейчас, в начале XXI столетия, доносятся со страниц глянцевых журналов и желтых газет, не оставляющих вниманием легендарный «треугольник». Но восходят они к трудам серьезных литературоведов, и в частности к книге Владимира Орлова «Гамаюн», откуда журналисты обычно и черпают фактическую информацию о Блоках и Белом. Роль Вл. Орлова в исследовании жизни и творчества Блока значительна (хотя и противоречива), но в вопросах, связанных с любовным и творческим соперничеством, он последовательно придерживался моральных ориентиров в духе вышеупомянутого чеховского персонажа. «Необъясниха» – так назвал Андрей Белый ту главку в книге «Между двух революций», где речь идет о кульминации его любовной драмы. «Неразбериха» – именуется соответствующая глава в книге Вл. Орлова. Вместо многозначного эмоционального неологизма – плоская бытовая оценка [13]13
Согласимся с мнением А. В. Лаврова о статье Вл. Орлова «История одной любви» и о книге «Гамаюн»: «Роль Белого в создавшихся конфликтах освещена в этих работах <…> весьма пристрастно и даже предвзято» (предисловие к кн.: «Андрей Белый и Александр Блок. Переписка. 1903 – 1919». М., 2001, стр. 8).
[Закрыть].
В 1928 году Андрей Белый напишет автобиографический очерк «Почему я стал символистом и почему не перестал им быть на всех фазах моего идейного и художественного развития» [14]14
Белый А. Символизм как миропонимание. М., 1994. С. 418-493.
[Закрыть]. В нем его отношения с Блоками получат теоретическое обоснование. Что-то Белый «подгибает» под концепцию, что-то «корректирует» задним числом. Но в чем суть? Стратегия Белого – понимание, духовное взаимодействие с людьми. Он цитирует строки из своего стихотворения «Безумец» и поясняет их:
«Неужели меня
Никогда не узнают?
Не меня, личности Бориса Николаевича, – а моего „я”, индивидуального, в его усилиях выявить „ не я, а Христос во мне, в нас”».
Белый обозначает важный момент. Развитая индивидуальность не может замкнуться в рамках собственного «я». Она нуждается в человеческой общности. Высокий идеал может быть раскрыт «во мне, в нас», то есть на пути от «я» к «мы». И «мы» в данном случае – не стадное коллективистское начало, а высшее единство людей.
Символисты в этом смысле сходны с романтиками, шедшими от индивидуализма к общей высшей идее. Вспомним пушкинского Ленского, верившего в то,
Что есть избранные судьбами
Людей священные друзья,
Что их бессмертная семья
Неотразимыми лучами
Когда-нибудь нас озарит
И мир блаженством одарит.
Легкая пушкинская ирония не перечеркивает пафос мечты о духовной «семье». Для человека естественно стремление к пониманию и нестадному единению с людьми. Вот и Андрей Белый продолжает свою мысль, вспоминая 1904 год: «Вскоре в Москву приезжает Блок; и я прямо, так сказать, рухнул ему в руки, с моим горем о… непонятости».
Белый ищет путь «сложения индивидуальностей», мечтает стать «на почву новой соборности» и применяет к своим отношениям с Блоками даже такую формулу: «надежды на новую коммунальную жизнь». Утопия? Конечно, он и сам себя то и дело именует утопистом.
Но утопия утопии рознь. Одно дело – безответственные социально-политические проекты, изначально обреченные на провал, и совсем другое – мечта о гармоничных духовных отношениях с небольшим кругом людей, близких по взглядам, по эмоциональному складу. От таких утопий человечество, видимо, никогда окончательно не откажется, поскольку без этого рода мечтательности невозможно развитие культуры.
Вернемся в январь 1904-го. Воскресный день 11-го числа выдается особенно бурным.
Начинается он с визита к Сергею Алексеевичу Соколову, владельцу «Грифа». Тот еще в конце прошлого года предложил Блоку выпустить его первый сборник. Почти договорились, но есть сомнения…
Жена Соколова – Нина Ивановна – оказалась и милой и умной. Умнее мужа. В записной книжке Блока этот визит обозначился словами «К Соколовой» не случайно.
К трем часам Блок едет к Бугаеву с намерением увидеться там с Антонием, епископом «на покое». Его недавно посещали Мережковские, и он, как писал Бугаев, понял обоих «в их глубочайшей сущности». Оказывается, однако, что Антоний ушел часом ранее.
Обед у Менделеевых. Скучно, тягостно. За столом – три «чужих лица», все непривлекательны. Когда Блоки собираются уходить, Дмитрий Иванович спрашивает:
– Вы куда?
– К Андрею Белому, – отвечает Люба.
– Отчего не к черному?
Да, маловато общего с родственниками…
У Белого на Арбате – собрание, как Блок назовет это событие в письме к матери. Московские «аргонавты» [15]15
Так именовали себя молодые поэты, собиравшиеся по воскресеньям у Андрея Белого и образовавшие своего рода кружок – Прим. ред.
[Закрыть]готовы к встрече со своим Орфеем. Знаковым моментом становится пересечение двух «старших» символистов (Бальмонта и Брюсова) и двух «младших» (Белого и Блока).
Бальмонт читает свою музыкальную оду воде:
Вода бесконечные лики вмещает
В безмерность своей глубины,
Мечтанье на зыбях различных качает,
Молчаньем и пеньем душе отвечает,
Уводит сознание в сны.
Брюсов в отсутствие дам исполняет «Приходи путем знакомым…» – шокирующее приглашение на свидание от женщины, покоящейся на кладбище:
Не ломай мне рук согнутых,
Не томи очей сомкнутых.
Тесен гроб? Прильни ко мне.
Страшен шорох в тишине.
Блоку нравится: ритм западает в память и отзовется потом в стихотворении «Жду я смерти близ денницы…». Сам он знакомит собрание с «Фабрикой» и с сентиментальными стихами о «детской комнатке»:
Нянюшка села и задумалась.
Лучики побежали – три лучика.
«Нянюшка, о чем ты задумалась?
Расскажи про святого мученика».
Уходят Бальмонт и Брюсов. За вторым ужином читают только Белый и Блок. Стихи звучат до ночи. Белый электризует атмосферу, он «неподражаем» (слово из письма Блока матери, которое он пишет в течение шести дней в дневниковой форме).
Кульминацией становится чтение Блоком стихотворения «Из газет» – о самоубийстве женщины на Балтийском вокзале, случившемся в минувшем декабре:
Встала в сияньи. Крестила детей.
И дети увидели радостный сон.
Положила, до полу клонясь головой,
Последний земной поклон.
Что называется, «социальное» стихотворение. Но сюжет газетной хроники подсвечен изнутри таинственным сияньем. Некрасов, помноженный на Достоевского. И – музыка. Уход от монотонии трехсложника к прерывистому дольнику, в каждом стихе – поворот интонации:
Мамочке не больно, розовые детки.
Мамочка сама на рельсы легла.
Доброму человеку, толстой соседке,
Спасибо, спасибо. Мама не могла…
Мамочке хорошо. Мама умерла.
Слушатели в черных сюртуках вскакивают со стульев. Раздаются крики: Блок – первый в России поэт!
Комплименты по исполнении стихов – дело обычное. Слишком обольщаться ими неразумно, но иногда стоит поверить похвалам. Чтобы не пропустить день рождения собственной славы.
На следующий день Блоки едут с Сережей Соловьевым на конке в Новодевичий монастырь. По дороге Сережа куражится и скандалит, пугая публику громкими разговорами о воскресении мертвых, потом заговаривает с Блоком по-гречески. Весело!
В Новодевичьем – яркое солнце. Полукруги икон под куполом храма особенно хороши, когда на них смотришь сквозь ветви обнаженных дерев.
На монастырском кладбище покоятся ушедшие Соловьевы. Блок вспоминает, как полтора года назад стоял здесь у могилы Владимира Сергеевича. Как проходили мимо деревянного креста черные монахини, как послышался шум поезда и вспомнилась соловьевская строка «Гул железного пути»…
Потом – Кремль, прогулка мимо всех соборов, окрашенных вечерней зарей. Неподалеку обитает Григорий Алексеевич Рачинский, Сережин опекун, человек утонченный и галантный. Блоку нравится и то, как он целует Любе руку, и вся атмосфера «художественно-уютных комнаток» квартиры Рачинских. Отмечаются именины хозяйки дома.
От Иверских ворот Блоки с Сережей отправляются в дом на Спиридоновке. Половина неба – страшного лилового цвета. Что пророчат зеленая звезда и рогатый месяц?
Вечером приходит Белый. Тесная компания пьет церковное вино и ведет разговор «тяжеловажный и прекрасный» (как будет сказано в письме к матери). Любовь Дмитриевна проста и изящна. Возникает атмосфера близости, доверия, пленительной тайны. Возникает союз, «конкретное братство», по позднейшим словам Белого. Блок причастен к нему в той же степени, что и остальные.
Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерим,
Вечно ждем трубы.
Вечно – завтра. У решетки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.
Это начало первой из «Молитв», которую Блок сложит весной. А в эпиграфе – строка Белого «Наш Арго!» из стихотворения «Золотое руно», ставшего гимном московских «аргонавтов». Идея полета к солнцу, соединения небесного и земного Блоку близка, это еще одна из мелодий его поэтической музыки.
И для Любови Дмитриевны выпавшая ей в этой общности роль «Души Мира», «Софии Премудрости» – нова и интересна. Игра – ее призвание, а тут затевается игра с целым мирозданием. «„Космизм” – это одна из моих основ», – напишет она потом, без рисовки.
Дальнейший ход мистериального действа непредсказуем. А смотреть на творимую легенду с точки зрения здраво-житейской – и не хочется и не дано. Простое житейское счастье – это, увы, для других.
У каждого из этих московских дней – свое лицо. Вторник 13-е – посещение издательства «Скорпион» и вечер с «грифами».
В «Скорпионе», где висит портрет Ницше, Блок беседует с издателем Поляковым, с поэтом Юргисом Балтрушайтисом и «особенно» – с Брюсовым. Внимательно всматривается в него, а через десять дней напишет Александру Гиппиусу: «Голова его стрижена чуть-чутьнеобычно. Но на затылке (однажды он наклонился) в одном месте есть отсутствие загара, почти детское, и в одной манере его пронзительной речи есть нечто почти детское. Но сколько надо усилий, чтобы открыть пятнышко на затылке, белизну в речи!»
И далее – итог раздумий о Брюсове: «Бывают и такие – и пусть. Если бы были однитакие, жить было бы нельзя».
Собрание же «Грифов» оставляет тягостное впечатление. Ждут Бальмонта, он является пьяный. Возникает ссора между ним и Эллисом [16]16
Эллис – псевдоним Льва Львовича Кобылинского (1879-1947), поэта, переводчика, критика, одного из «аргонавтов». – Прим. ред.
[Закрыть], который, кстати, за это время успел вызвать и у Блока глубокое отвращение. Эллис удаляется.
Бальмонт просит Блока читать. Прослушав, выражает бурный восторг, но не без оттенка покровительства: «Вы выросли в деревне…» Странный комплимент… И все оценки – в сравнении с самим собой. Мол, послушав вас, больше не люблю своих стихов. Между тем стихи, прочитанные Бальмонтом, хороши.
Среда – это епископ Антоний. К нему в Донской монастырь Блоки едут вместе с Белым, Петровским и Ниной Ивановной Соколовой. «Показания» участников разнятся.
А. Белый: «Мы Блока возили к Антонию, в то свидание Антоний молчал. Молчал и А. А., потускневший, немой. Выходило: Петровский и я затащили насильно к Антонию Блока».
Блок в письме к матери: «Сидим у него, говорит много и хорошо. Любе – очень хорошо, многое и мне. О Мережковских и „Новом пути”. Обещал приехать к нам в Петербурге. Прекрасный, иногда грозный, худой, с горящими глазами, но без „прозорливости”, с оттенком иронии. О схиме, браке. Идем из монастыря пешком (пятеро)».
Поскольку Блок зафиксировал это событие по горячим следам, его «отчет», очевидно, достоверен. Но примечательно и фантастическое расхождение двух сообщений. Белый задним числом привносит ноту разлада и взаимонепонимания, Блок же спокойно констатирует тот миг гармонии, что присутствовал во встрече.
Четверг – чтение Белым реферата «Символизм как миропонимание» на одной частной квартире. И опять: самому докладчику кажется, что Блок «потемнел», а тот не без удовлетворения отмечает, что Белый «опять цитирует нас с Лермонтовым».
Белый больше идет от идеи, от теории. И в его памяти поток трагической мысли иной раз смывает золотые песчинки простых радостей.
Блок же внимателен к мелочам, порой точен до педантизма. Потому и видения его так доподлинны и не сбиваются на непросветную черноту.
Разные типы мирочувствования.
Пятница, 16-е, – день памяти Ольги Михайловны и Михаила Сергеевича Соловьевых. Ровно год назад ушли они вместе из жизни. Утром – панихиды на могилах «дяди Миши, тети Оли, Владимира Сергеевича и Сергея Михайловича».
Потом чаепитие в доме Поповых (у сестры Владимира и Михаила Соловьевых). Блок и Белый переходят на «ты».
Кульминация дня – заранее спланированный обед в «Славянском базаре». Платит Сережа, выбравший это место со значением: именно здесь собирались его родители и дядя для важных разговоров. И тут же Владимир Сергеевич встречался с Софьей Петровной Хитрово, в которую он был влюблен.
В ходе долгого и вольного разговора Люба переходит на «ты» с Сережей. Чувство семейной близости.
Оно царит и в доме Рачинских на следующий день. Блок читает множество стихов. Григорий Алексеевич слушает с восторгом и говорит, что это выше Брюсова. Выходя из этого дома в полночь, Блоки с Сережей видят, как везут в запряженной шестеркой карете икону Божьей Матери. Площадь полна народу.
Очень полна жизнь…
Двадцать второго января Блоки смотрят «Вишневый сад» в Художественном театре. Премьера состоялась пятью днями раньше и сопровождалась чествованием Чехова по поводу дня его рождения и двадцатипятилетия литературной деятельности. Брюсов и Белый там были. Автор, стоя на авансцене, кашлял и был печален. Жизни ему оставалось полгода…
Так получилось, что уход Чехова пришелся на год появления первых поэтических сборников Белого и Блока.
«С Чеховым я никогда не встречался, но всегда любил его яркий, родной мне талант», – напишет потом Белый. И Блок назовет Чехова «справедливым и всеобъемлющим», а также усмотрит у него «дух светлого противоречия», то есть тоже «родное», свое.
Двадцать третьего прощальный, «конфиденциальный» вечер с Белым и Соловьевым. Сережу на следующий день валит с ног скарлатина, и это единственное, что омрачает приподнятое предотъездное настроение.
Двадцать четвертого, в половине пятого, Блоки отправляются в Петербург с Николаевского вокзала.
Долго можно будет еще жить воспоминаниями об этих двух неделях.
ДУХ СВЕТЛОГО ПРОТИВОРЕЧИЯ
Приподнятое московское настроение держится долго. Блок погружается в университетские дела. Пишет реферат по церковнославянскому языку, берется за выпускное сочинение «Болотов и Новиков».
Начинает сотрудничать с новым скорпионовским журналом «Весы». В январе Брюсов отклонил блоковскую рецензию на гастроли труппы Леблан-Метерлинк (не понравился критический настрой), а теперь попросил коротко откликнуться на петербургскую выставку Нового общества художников. Блок отзывается на увиденное не аналитически – эмоционально: «Эти художники – любят». Особенно пришелся ему по сердцу триптих Мурашко «В сумерках»: рыжая парижанка, женщина из Пиреней, болезненная девочка. «Искра надежды всегда теплится в самом сердце безнадежного ужаса» – такую мысль выносит он для себя. Среди художников, упомянутых в заметке, – Кандинский и Кустодиев.
Москву он вспоминает 23 февраля в письме к живущему в Томске Александру Гиппиусу: «В Москве смело говорят и спорят о счастье. Там оно за облачком, здесь – за черной тучей. И мне смело хочется счастья. Того же Вам желаю от всего сердца».
Гиппиус незадолго до того писал Блоку о своей влюбленности в девушку-фельдшерицу (впоследствии ставшую его женой). Поддерживая друга в его радужных планах, Блок снова повторяет заветное слово, употребляя прописные буквы: «Желаю Вам СЧАСТЬЯ, здоровья, светлого расположения духа, исполнения мистическогодолга». Подчеркнуто и слово «мистический», которому придается положительный, светлый смысл.
В самом конце письма – беглое упоминание о Русско-японской войне, начавшейся как раз в тот день, когда Блоки вернулись из Москвы: «А как хороша война, сколько она разбудила!»
Но эта эйфория, вызванная скорее внутренним душевным ритмом поэта, чем объективным ходом исторических событий, быстро развеивается. 31 марта под Порт-Артуром, подорвавшись на японской мине, идет ко дну броненосец «Петропавловск». Погибают шестьсот пятьдесят человек, в том числе адмирал Макаров и прославленный художник-баталист Василий Верещагин, автор «Апофеоза войны». 7 апреля Блок в письме к Белому говорит о людях, «расплющенных сжатым воздухом в каютах, сваренных заживо в нижних этажах, закрученных неостановленной машиной».
С Белым – обмен письмами, стихами, мыслями и планами.
В конце марта в «Скорпионе» выходит первая книга Белого «Золото в лазури». Там пять стихотворений посвящено Блоку и одно – Любови Дмитриевне.
Благодаря друга за эти посвящения, Блок тут же советуется с ним по важнейшему вопросу: «Знаешь, я до сих пор не знаю, что делать с „Грифом”. Как Ты думаешь, издавать мне стихи или подождать? Мне и хочется, и нет, и как-то не имею собственного мнения на этот счет».
Сомнения по поводу издания сборника стихов возникли у Блока после того, как он увидел грифовский альманах со своей большой подборкой. Сергей Соловьев написал ему, что «Тетя Гриф оскандалилась». Блок ответил ему в том же тоне, изругав всех грифовских авторов (в том числе Бальмонта, Вяч. Иванова, Эллиса), кроме одного («А. Белый – изумителен»), и не пощадив самого себя: «Александр Блок – свинья, ибо поместил половину стихотворений – скверных, старых, подслеповатых».
Что стоит за этим самооговором? Помимо недовольства «Грифом», который явно проигрывает в сравнении со «Скорпионом», есть и соображения более высокого порядка. Блок чувствует, что ушел далеко вперед от своих прежних стихов. Не окажется ли его первая книга вчерашней, устаревшей для него самого? Именно этими мыслями и чувствами делится он с Белым.
Тот на вопрос друга отвечает с ответственной рассудительностью:
«1) Или Ты ещене хочешь печатать, 2) или Ты не хочешь печатать в Грифе». Для отсрочки выхода книги он видит только крупное стратегическое основание: «Сразу же занять в поэзии место наравне с Лермонтовым, Фетом, Тютчевым, чтобы в будущем стремиться стать над ними…» Что ж, предположение, не лишенное оснований.
Тут же Белый оценивает шансы готовящейся книги «Стихи о Прекрасной Даме» с точки зрения конкуренции с современниками: «Твой будущий сборник будет сразу почти на одном уровне с Брюсовым, если мы будем смотреть с чисто формальнойточки зрения, и превзойдет его существенностью и интенсивностью настроений».
В итоге он советует другу не пренебрегать «Грифом». Практическое значение совета невелико: в общем, все к тому и идет. Важно, однако, само душевное участие одного поэта в судьбе другого. Не завистливое, не соревновательное. Ведь «Стихи о Прекрасной Даме» выходят прямо вслед за «Золотом в лазури» и будут с ним конкурировать. Белый умеет вынести это за скобки.
О соперничестве пока нет и речи. А взаимодействие есть. 15 апреля Белый пишет: «Спасибо за письмо и за стихотворения, которые мне страшнопонравились, сами по себе, как нечто удивительное по нежности и мягкости. В них чувствуется омытостьлазурью». «Лазурь» – как бы общий поэтический знаменатель двух поэтов. Это и знак Софии, которая, по Белому, явится «вся в лазури». Знак высокой общности и троих «соловьевцев», и «аргонавтов». Блок сложил общие «Молитвы», и Белый повторяет как свое последнюю строфу первой из них:
Не поймем – услышим звуки
Отходящих бурь,
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
Кстати, в книге первый стих этой строфы изменится: «В светлый миг услышим звуки». Существенная поправка. Пять «Молитв» создаются в светлый миг для «конкретного братства», пусть и на излете его существования.
Белому дороги переклички даже в мелочах. В третьей из «Молитв», в «Вечерней», у Блока есть строки:
Я зову тебя, смертный товарищ,
Выходи! Расступайся, земля!
На золе прогремевших пожарищ
Я стою, мою жизнь утоля.
Белый в написанном сразу по прочтении «Молитв» стихотворении «Побег» прибегает к той же рифме:
И пошли. Силой крестного знаменья
Ты бодрил меня, бледный товарищ.
Над простором приветствовал пламень я
Догоравших вечерних пожарищ.
«Так непроизвольно вышло. Прости», – комментирует он этот факт все в том же письме от 16 апреля 1904 года, а через месяц, прислав стихи, дает к зарифмованным словам примечание «Бессовестный плагиат у тебя».
За этими шуточными извинениями стоит чувство близости, товарищества. При том, что исчерпанность «аргонавтизма» как литературного сообщества Белый ощутил, может быть, еще раньше, чем Блок:
«В настоящее время у нас начинает процветать „аргонавтизм” и, несмотря на его проективность, я уже с грустью убеждаюсь, что догматизму в нем еще больше, чем у „Скорпионов” и „Грифов”.
В настоящее время – шепну Тебе – „аргонавтизм” у меня невольно отождествляется с „сахариновым производством”…» (письмо от 8 апреля).
Так пишет тот, кто всего полгода назад создал гимн «аргонавтов», их лидер. Это не измена идее, это выход в новое пространство. Более же всего сейчас Белый дорожит дружбой с Блоками: «…Ты и Любовь Дмитриевна – ласковые, мягкие, утешающие». Он противопоставляет их, как ни странно, Брюсову, который в человеческих отношениях предстает как «злая собака, лающая из белоснежных, росистых левкоев, или нетопырь, прилипающий к груди, чтобы пить кровь».
У Белого вскоре после отъезда Блоков из Москвы завязались мучительные любовные отношения с Ниной Петровской (Соколовой). Еще одна несбывшаяся мечта, еще одна опровергнутая жизнью утопия. Белый грезил «о мистерии, братстве и сестринстве», жаждал духовного взаимодействия. Нина Ивановна поначалу ему подыгрывала, принимала его как «учителя жизни», но в конце концов все обернулось «романом», который сам Белый воспринял как «падение». А Нина Петровская, несостоявшаяся как беллетристка, удачно выстраивала неразрешимые сюжетные конфликты в реальной жизни: «Жизнь свою она сразу захотела сыграть…» – напишет о ней потом Ходасевич в очерке «Конец Ренаты». До романа с Белым у нее был роман с Бальмонтом, после – будет роман с Брюсовым. И всякий раз – треугольники, соперничество, вражда. «Я узнал от нее тайны Бальмонта; Бальмонт, вероятно, мои…» – ужаснется Белый.
На этом фоне тройственный духовный союз Блок – Белый – Сергей Соловьев, объединенный чистым поклонением Прекрасной Даме, выглядит как подлинное духовно-творческое сообщество. И остается таким до поры.
В этот «светлый миг» пишется то, без чего книга «Стихи о Прекрасной Даме» была бы неполна, – монолог от женского лица:
Мой любимый, мой князь, мой жених,
Ты печален в цветистом лугу.
Павиликой средь нив золотых
Завилась я на том берегу.
Мистика переплетена с природностью, фольклорность – с символикой Благовещенья, образ девушки-невесты рискованно сближен с Богоматерью. Но главное все же – это органичность перевоплощения. Поэт-андрогин не играет роль, он находит в себе самом женственное начало:
Над тобой – как свеча – я тиха,
Пред тобой – как цветок – я нежна.
Жду тебя, моего жениха,
Всё невеста – и вечно жена.
(«Мой любимый, мой князь, мой жених…»)
И Белый принимает эти стихи отнюдь не отвлеченно, не рассудочно: «Хожу и все повторяю: „Павиликой средь нив золотых / Завилась я на том берегу». В нем самом есть женственное начало, которым, может быть, и объясняется боязнь слишком земных, слишком плотских отношений с женщинами.
Стихотворение «Мой любимый, мой князь» (так оно будет названо в оглавлении первой блоковской книги) рождено той редкой по чистоте атмосферой, которая царила в жизни Блока на протяжении нескольких месяцев 1904 года. «Ты меня очень поддержал своим сочувствием последним стихам – о павилике и „Молитвах”», – пишет он Белому 16 мая. Уже из Шахматова, куда они перебрались 22 апреля.
«Неподвижность» – так будет назван первый раздел сборника «Стихи о Прекрасной Даме», в конце которого будут помещены и «Молитвы», и «Мой любимый, мой князь». Неподвижность глубокого созерцания, приобщения к Абсолюту.
Неподвижно застыли перед объективом фотографа Ренара юные и усатые Андрей Белый и Сергей Соловьев. Они сидят подле небольшого овального стола с ножками в виде грифонов. На столе – Библия с выглядывающей из нее ленточкой-ляссе и два небольших портрета: Любовь Дмитриевна Блок и Владимир Сергеевич Соловьев. В этом, конечно, есть игровой момент. Фотографией зафиксированы, говоря современным языком, и определенная художественная акция, и специально организованная инсталляция. Но игровой юмор не отменяет серьезности.
Перед нами – памятник мечте, на короткое время связавшей трех поэтов и одну женщину. Сбыться она не могла.
Но несбывшаяся мечта не есть ложь.
Блок открыт для новых людей, встреч и разговоров. 12 мая в Шахматово приезжает Анна Николаевна Шмидт, странная для окружающих пятидесятитрехлетняя дама, лично знавшая Владимира Соловьева и состоявшая с ним в переписке. Ей принадлежит написанное в соловьевском духе сочинение «Третий Завет», в Блоке она видит потенциального единомышленника.
Беседа ведется в присутствии Любови Дмитриевны, которая потом (в передаче М. А. Бекетовой) сообщала: «Блок не признал ее „душою мира” и не заинтересовался ни ее личностью, ни ее теориями». Сам же Блок через три дня после отъезда гостьи отзывался о ней иначе: «К нам приезжала А. Н. Шмидт. Впечатление оставила смутное, во всяком случае хорошее – крайней искренности и ясности ума, лишенного всякой инфернальности – дурной и хорошей. Говорила много тонких вещей, которые мне только понятны» (письмо А. Белому от 16 мая).