355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Ярошенко » Текст книги (страница 7)
Ярошенко
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:13

Текст книги "Ярошенко"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

Круг своих

Невозможно перечислить всех посетителей ярошенковских «суббот». Вряд ли, например, есть хоть один художник-передвижник, который не бывал на Сергиевской.

Но в простом перечислении нет и необходимости.

Как деятель Товарищества Ярошенко был близко связан с большинством передвижников, со многими из них его связывала общность интересов; но близких личныхдрузей среди художников у него не так-то много. Из «старших» передвижников личным другом долгие годы был Куинджи, может быть, еще Шишкин, из «молодых» – Остроухов, Касаткин, Дубовской, Нестеров. Будучи портретистом, Ярошенко написал примечательно мало портретов товарищей по искусству.

В уцелевших личных письмах Ярошенко чаще других (кроме Куинджи) упоминаются Менделеевы, Глеб Успенский, поэт Плещеев, врачи Симановский и Сердечный. В письме к уехавшей на юг Марии Павловне он весело сообщает, что ведет «беспутную жизнь», дома не обедает, а обедает у Менделеевых, у Успенского, у Сердечного, «конечно» – у Симановских.

Сохранилась записка Глеба Успенского: «Приходите в субботу к Михайловскому блины есть, а в воскресенье ко мне». Михайловский, как и Глеб Успенский, обычный посетитель субботних собраний.

Воспоминания рисуют Гаршина – гостя ярошенковских «суббот»: «Самым дорогим, самым светлым гостем в квартире Ярошенок был В. M. Гаршин… Первую половину вечера он обыкновенно молчал, но самое его присутствие накладывало особую печать сдержанности и счастливой тревоги на всех присутствовавших… Менее колки становились остроты Н. А. Ярошенко и менее ядовиты сарказмы Михайловского. Благоговейными влюбленными глазами смотрела молодежь на любимого писателя, и нежная любовь светилась в глазах И. Е. Репина… Не сговариваясь, все чувствовали, что Всеволода Михайловича мало любить – его надо любить, охранять и беречь, потому что не долго ему быть с нами. И понемногу… Гаршин оживлялся: речь его становилась живой и остроумной, и он показывал фокусы с колодой карт или гривенником, который заставлял выходить из-под стакана».

Здесь же, на «субботе» у Ярошенко, за несколько дней до смерти, Гаршин радостно говорил, что в России появился гениальный писатель, и просил всех прочитать в новой книжке «Северного вестника» прекрасную повесть этого писателя – «Степь».

– Вот вы, Николай Константинович, возлагали на меня большие надежды, – повернулся он к Михайловскому. – Я их не оправдал. И все же могу умереть спокойно. Теперь все надежды наши оправдает Антон Чехов…

Нестеров вспоминает среди гостей Ярошенко опять-таки Менделеева и Михайловского, Короленко, Павлова Ивана Петровича, физиолога, и Павлова Евгения Васильевича, хирурга (запечатленного Репиным во время операции), актрису Стрепетову, химика Петрушевского. Возможно, Нестеров именует «химиком» физика Петрушевского, Федора Фомича, друга передвижников, автора книг «Свет и цвета», «Краски и живопись», но был также Петрушевский-химик, Василий Фомич, брат Федора Фомича, – учитель Ярошенко по Михайловской академии и директор Патронного завода, где служил художник-офицер.

Анна Ивановна Менделеева называет в числе посетителей «суббот» Владимира Васильевича Стасова и его сестру Надежду Васильевну, философа и поэта Владимира Сергеевича Соловьева и его сестру, поэтессу Поликсену Сергеевну…

Можно продолжить список, можно по косвенным данным «вычислить» новые имена, но ярошенковские «субботы» сильны и привлекательны не количеством гостей, не звонкостью имен, а настроем, направлением, укоренившимся благодаря духовной общности хозяев и основного «ядра» участников: важнее не перечислять их, а «суммировать» – настрой, направление станут явственнее.

Так, Михайловский, Глеб Успенский, Гаршин, Плещеев, Эртель (тоже обычный посетитель «суббот») – не просто сами по себе писатели: все они – «Отечественные записки», деятели журнала, который, по словам одного из участников революционного движения, «целое поколение, энергичное и боевое», считало «почти что своим органом».

Упомянув имена Менделеева, Петрушевского, И. П. и Е. В. Павловых, Нестеров «суммирует» – «и ряд профессоров Военно-медицинской академии и других высших учебных заведений прогрессивного лагеря».

«Суммирует» и Анна Ивановна Менделеева, не надеясь и не стараясь назвать всех поименно: «художники, студенты, курсистки, доктора, общественные деятели, профессора, но все одного кругаинтеллигентных людей с либеральным образом мыслей».

Наконец, писательница Стефания Караскевич (Ющенко), попавшая в квартиру на Сергиевскую курсисткой и многие годы проведшая в доме Ярошенко, рассказывая о «субботах», опять-таки обобщает: «Слова нет, среди этих людей бывали те, кого прельщала мода – тщеславная возможность погреться в лучах знаменитости. Но они были только случайными, мимолетными посетителями кружка Ярошенко. Я сознательно пишу слово „кружок“… Была одна черта, характерная именно для „кружка“. И сам Николай Александрович и люди, сгруппировавшиеся вокруг его мастерской, были очень нетерпимы по отношению к инакомыслящим… Были книги, и талантливо написанные книги, которых здесь не читали. Были писатели, и не бесталанные, имена которых не упоминались. Были поступки, за которые люди удалялись из кружка, хотя бы они до того считались друзьями». Но были люди, добавляет Стефания Караскевич, которых в кружке считали друзьями еще до знакомства с ними. Так, задолго до его появления на Сергиевской здесь был признан своимКороленко.

Воспоминания Караскевич написаны в 1915 году (отклик на кончину Марии Павловны); три десятилетия прошло с тех пор, как она, обласканная Марией Павловной курсистка, оказалась постоянной гостьей знаменитых «суббот». «Теперь, когда я смотрю в то далекое прошлое, – пишет Караскевич, – мне сдается, что строгое мерило, прилагавшееся ими к людям и делам, было несколько узко», но (объясняет она) время было темное, годы сплошных сумерек, обыватель привык до ужаса ко всякому насилию и беззаконию – в такое время-безвременье строго соблюдать границы должного было великим и трудным делом, а именно границы должного в жизни и творчестве строго блюлись всеми, кто был близок к кружку Ярошенко.

Наивно и неверно привносить в понятие «кружок Ярошенко» какой-либо оттенок «конспиративности»; даже простой перечень имен не дает для того никаких оснований. «Кружок Ярошенко» – это «одного круга интеллигентные люди с либеральным образом мыслей», объединенные к тому же общностью нравственных представлений («границы должного»). Но разве это мало в обществе разобщенном и скованном?..

Салтыков-Щедрин строго и ревниво оберегал в ту пору кружок сотрудников «Отечественных записок»: свои(по образу мыслей и принципам) не должны «смешиваться с кем попало». Прежде, в шестидесятые и семидесятые годы, Салтыков-Щедрин был постоянным посетителем «пятниц» своего друга, известного либерального деятеля Алексея Михайловича Унковского (в восьмидесятые годы написанного Ярошенко). Участники «пятниц», и Салтыков-Щедрин в первую очередь, противопоставляли собрания своего кружка – клубам: «…они были людьми известного направления, с определенными взглядами, тогда как клубы в то время были полны людьми сборными», – вспоминал сын Унковского.

Анна Ивановна Менделеева – без всякого умысла – сопоставляет ярошенковские «субботы» с еженедельными вечерами у других художников. «Здесь преобладал элемент семейный», – рассказывает она о «вторниках» Лемоха, явно противополагая их только что описанным собраниям у Ярошенко: «Вторники походили на все петроградские журфиксы». «У Лемоха отдыхали от работ, забот и всяких сложностей жизни», – пишет Менделеева. Про собрания у Ярошенко такое невозможно сказать. Описание «вторников» Лемоха сменяет несколько страниц, посвященных Репину: «У Ильи Ефимовича Репина дни менялись и гости были не постоянные. Очень часто встречали кого-нибудь в первый и последний раз». Следует подробное описание «живой картины», поставленной однажды у Репина, и устроенного им веселого костюмированного вечера (без маскарадных костюмов, в обычном платье, были только двое – Ярошенко и Куинджи).

Конечно, и ярошенковские «субботы» – не ученые заседания. Серьезные разговоры, споры соседствовали с дружескими препирательствами, шутками, розыгрышами, музыкой, пением. Собирались прекрасные собеседники, рассказчики – каждый в своем роде, иные даже и ораторы, едва не все – признанные острословы (хозяин – один из первых), собирались музыканты, артисты, молодежь – студенты и курсистки. «Вечер провел у Ярошенко среди споров, шуму и пения. Очень оживленны у него вечера и симпатичный тон», – докладывал в письме к жене Поленов. И в другом письме: «Ужасно мне понравился вчерашний вечер у Ярошенко: живут бодро, весело и вместе интеллигентно».

И все же преобладал на «субботах» серьезный тон, можно сказать – серьезный фон, веселость ярошенковских «суббот» была «серьезная веселость». Конечно, пели, рассказывали, музицировали, острили, но, развлекаясь и веселясь, не «отдыхали от всяких сложностей жизни»: «работы, заботы и всякие сложности жизни» были в равной степени темой серьезных разговоров и острот.

«На этих собраниях не знали, что такое скука, винт, выпивка, – эти неизбежные спутники духовного оскудения общества, – вспоминал Нестеров. – H.A., то серьезный, то остроумный и милый хозяин, был душой субботних собраний на Сергиевской. За ужином, помню, бывали великие споры, иногда они затягивались далеко заполночь, и мы расходились обыкновенно поздно, гурьбой, довольные проведенным временем».

Упоминания о «субботах» в немногочисленных мемуарных очерках о Ярошенко, в переписке современников сохранили дорогие подробности, штрихи и черточки, за которыми видится цельная картина. Александр Иванович Эртель читает вслух не пропущенные цензурой сказки Салтыкова-Щедрина. Глеб Успенский импровизирует рассказ «с политической окраской». Исследователь труднодоступных районов Памира, инженер Д. Л. Иванов, показывает привезенные из далекого путешествия фотографические снимки. Популярный гипнотизер демонстрирует свои опыты: два студента под действием гипноза воспроизводят в лицах балладу об Иване Грозном и посланце князя Курбского, Василии Шибанове; потом все обсуждают таинственное явление. Актриса Стрепетова пересказывает содержание новой пьесы или вдруг, яростно и страстно, читает отрывки из бесконечных драматических поделок, присылаемых ей для бенефиса жаждущими славы авторами («невероятнейшая чепуха, которую она произносила с присущим ей драматическим пафосом, вызывала такой хохот, что трудно было верить, что вокруг стола сидят взрослые люди, имена которых, в большинстве, известны всей читающей России»). Остроухов пишет жене о музыке на «субботах»: во втором часу ночи его «засадили играть» сонату Бетховена, на всех произвела впечатление болезненная напряженность, с которой слушал музыку Глеб Успенский. Уцелели две касающиеся «суббот» записки Ярошенко к другу и помощнику Л. Н. Толстого, Черткову. В первой речь идет об известном враче-психиатре Фрее, лечившем, между прочими, Гаршина и Глеба Успенского: «Завтра многие интересующиеся познакомиться с мыслями и учением Фрея собираются вечером у меня; может быть, и Вы захотите принять участие. Кстати, познакомитесь с Успенским, который тоже хотел быть». Вторая записка о распространявшихся в списках запрещенных произведениях Л. Н. Толстого: «Если можно, Владимир Григорьевич, пришлите с подательницей этой записки рукопись. У меня теперь Мясоедов, и мы бы прочли сегодня. Кстати, придет Стрепетова, а она мастерица читать».

Разговоры о художестве – они непременно возникали в самом начале вечера, когда гости, по традиции, собирались в мастерской хозяина. Шутка сказать, Крамской, Репин, Ге – все не только самозабвенно любят искусство, но и великолепно говорят о нем. А сам Ярошенко! Михайловский писал, как много значила для русского искусства, для передвижничества «устная пропаганда» Ярошенко: «Высоко образованный, глубоко убежденный, обладавший притом своеобразным прекрасным даром слова, он сделал для русского искусства гораздо больше, чем это может казаться людям, не знавшим его лично. В большом и разнородном обществе он не был разговорчив, но в кругу близких знакомых и товарищей по профессии это был истинно блестящий собеседник». После смерти художника Дмитрий Иванович Менделеев как-то обронил: «Год жизни отдал бы, чтобы сейчас сидел тут Ярошенко, чтобы поговорить с ним».

Среди веселых «субботних» историй замечателен рассказ Куинджи о летних скитаниях по незаселенному побережью Крыма: «Я на плечах дом несу, вроде японского, из холстов, натянутых на подрамники. Жена корову ведет…» К концу второго месяца одинокой жизни Куинджи стал тосковать по друзьям. Он написал их имена на окрестных скалах: «Крамской», «Менделеев», «Ярошенко» – и по установленным дням «ходил к ним в гости»; по воскресеньям – «к Крамскому», по средам – «к Менделееву», по субботам – «к Ярошенко». Весело и замечательно: не просто с друзьями хочется повидаться, хочется именно на эти «среды», на «субботы».

Спустя годы, десятилетия понятия «прогрессивный лагерь», «либеральный образ мыслей» покажутся нечеткими, расплывчатыми, а нетерпимость к инакомыслию в кружке «субботников» чрезмерной и узкой. Но в глухую пору, когда сон и мгла царили в сердцах, когда ломберный стол, графинчик, пустая болтовня скрепляли компании, когда предательство становилось «порядком вещей», когда, по метким и страшным словам современника, «одна личная порядочность, честность, независимость убеждений, даже простая идейность в жизни человека очень часто могла являться тяжким обвинением и уликой», – как нужно, необходимо было в такую пору иметь кружок своих.

О «Мечтателе»

«Он мне не очень понравился, – писал Ярошенко в восьмидесятые годы об одном из прежних знакомых. – Чересчур он мне показался человеком практическим и уж без малейших следов идеализма».

«Идеализм» здесь – не приверженность определенному философскому направлению, а неутраченная вера в идеалы.

На Передвижной выставке 1892 года Ярошенко покажет картину «Мечтатель»: пожилой человек задремал за письменным столом, стол завален бумагами и книгами, на лице человека счастливая улыбка – усталость победила его после многих часов напряженной и желанной работы; молодая женщина вошла в комнату и, стоя у двери, добро и нежно смотрит на спящего. Важная подробность – телескоп, справа от ученого, на возвышении. Человек не утратил идеалов, он мечтает, он видит дальние миры. Счастье – дело делать, счастье – мечтать, заглядывать в будущее.

Подготовительные наброски и эскизы подсказывают, что прототипами героев картины были Менделеевы – Дмитрий Иванович и его молодая жена, Анна Ивановна.

Репин скажет о картине, что она «швах во всех отношениях»: «Ярошенки „Мечтатель“ – слабая вещь, безвкусна, не художественна», – подтвердит он в письме к Третьякову первое впечатление.

Стасову «Мечтатель» тоже не понравится, но тему он назовет «в высшей степени превосходной и благородной».

В печати картину будут ругать почти единодушно.

И все же «Мечтатель» найдет защитников, и сильных защитников, – одного тотчас, как только картина будет показана на выставке, другого – много лет спустя. Без сомнения, оба эти защитника видели недостатки картины (и, наверное, существенные) и в фигурах, и в композиции, и в цвете, но все недостатки художества искупались для них содержанием и – что всего важнее – содержанием, созвучным времени.

«Мечтатель – это старый идеалист… – объяснял картину неизменный посетитель „суббот“ писатель Эртель. – Что за дело, если жизнь с ее меркантильными заботами проходит мимо него!» (строки Эртеля почти дословно повторяют, только «от противного», то, что писал Ярошенко о человеке, утратившем былой идеализм).

А полвека спустя картина предстанет «поэтически задуманной» и написанной с «истинным чувством» в воспоминаниях другого «субботнего» гостя – Нестерова: перед мечтателем «проходят, как чудные видения, его темы, такие дорогие, совершенные, необходимые. В дверь входит озабоченная жена, видит своего друга таким радостным, счастливым… Увы! Лишь во сне!..»

Мечтать, верить, держаться идеалов – стремление, душевная потребность тех, кто появлялся по субботам в квартире на Сергиевской.

 
«Такие времена позорные не вечны.
Проходит ночь. Встает заря на небесах…»
 

«Только теперь, когда восьмидесятые годы стали уже историей, можно во всей полноте оценить то огромное значение кружка Ярошенко, которое он имел для серой, тусклой, глухой и нудной современности», – подводила итог своим воспоминаниям о «субботах» Стефания Караскевич.

И уже после революции, в феврале 1918 года, один из гостей «суббот» написал о них, пожалуй, наиболее обобщенно: «Школа передвижников, порожденная русской общественностью, была тесно связана с нею, и поэтому беседы на собраниях у Ярошенко часто переходили с академических тем на общественные. Горячо обсуждались вопросы текущей жизни… А за гостеприимным столом, которым кончались эти собрания, носившие иногда очень серьезный характер, начиналось искреннее и неподдельное веселье… И бесконечно приятно бывало общение с этим кружком людей, бесспорно талантливых, людей, горевших любовью к искусству и живым интересом к родной им общественной жизни».

Молодое. Студент

В споре старого и молодого, который Ярошенко неудачно запечатлел на полотне и который ежедневно, ежечасно, не затухая, ожесточенно происходил в жизни, сам художник держал сторону молодого. И тут не то главное, что Ярошенко (особенно в восьмидесятые годы) видится постоянно окруженным молодежью – в доме, в мастерской, на выставках, на его холстах этих лет студенты, гимназисты, курсистки; главное, что Ярошенко – не снисходительно приветствующий молодое «старый», что он сам – «молодой».

В ту пору «старый» и «молодой» – принятое обозначение: не возраста, а направления взглядов, убеждений, настроя души. О «молодых» и «старых» по убеждениям, по жизненной позиции тогда постоянно говорил Ге; для Крамского понятие «молодых» и «старых» в искусстве решают не прожитые годы, а способность учиться, расти.

Знаменательно: в отзывах, в статьях восьмидесятых годов нет-нет да и проскользнет – «молодой художник» Ярошенко, а ему уже сорок, он полковник, десять лет выставляется.

Нестеров писал, что в семидесятые и восьмидесятые годы Ярошенко был несомненно«самым свободомыслящим, „левым“ художником». Современники независимо от собственного отношения к Ярошенко единогласно сходятся во мнении, что тогдашняя молодежь признала его «своим художником более, чем кого-либо другого».

Подводя итог 25-летней деятельности передвижников и даря «каждой сестре по серьге», Стасов писал про Ярошенко: «Этого художника можно назвать по преимуществу портретистом современного молодого поколения, которого натуру, жизнь и характер он глубоко понимает, схватывает и передает. В этом главная его сила».

Вспоминая знакомство с Ярошенко, Нестеров рассказывал: «Имя Ярошенко мне было давно известно по картинам и портретам на выставках Товарищества передвижных выставок, отзывам о нем Крамского и молодежи того времени, популярность его среди которой была тогда особенно заметна, имя его было многим дорого и любезно. В рассказах о нем было много того, что могло действовать обаятельно на ищущего идеалов русского юношу». Последние слова особенно примечательны: в них и «молодость» Ярошенко, и его молодой «идеализм», и заслуженная им честь самому быть идеалом для молодежи.

Восьмидесятые годы – полоса наступления на молодежь, прежде всего на учащуюся. «Учащаяся молодежь необыкновенно податлива на разрушительные теории… Из нее набирается главный контингент нигилизма», – говорилось в верноподданной записке, представленной Победоносцеву тотчас после 1 марта 1881 года. Победоносцев, как и новоназначенный министр народного просвещения Делянов, считал студентов «толпой извергов и негодяев». Правительство жаждало освободиться от «умственного пролетариата». Бедность многих студентов, «несоответствие материального быта и их общественного положения степени их умственного образования», – говорилось в правительственной записке, – ведет к тому, что «при растлевающем влиянии известной части нашей печати и при усилиях социально-революционной пропаганды» они «легко могут становиться сначала адептами, а потом и деятелями крамолы». Злобный памфлетист поносил «безнравственных кумиров» – Чернышевского, звавшего к «бешеному взрыву разнузданных страстей дикой черни», «жалкого» Добролюбова, «полупомешанного мальчика» Писарева, при попустительстве жандармов и полиции внушавших юношам «безумную мысль, что недоучившиеся студенты и недозревшие семинаристы призваны спасать Россию от внутренних недостатков ее государственного и общественного строя». Университетский устав 1884 года уничтожал всякие начала самостоятельности в высшей школе и подчинял студентов бдительному полицейскому надзору. Обсуждался вопрос об отдаче участников студенческих беспорядков в солдаты. Закрывались студенческие читальни. В высшие учебные заведения секретно рассылались списки лиц, которых запрещено было принимать туда «за вредное направление образа мыслей». Студентам не разрешалось проживать совместно, не разрешалось собираться на квартирах числом более пяти. Профессор Петербургского университета А. Н. Бекетов вспоминал: «Обыски производились не только на дому, но даже на улицах. Случалось, что полицейский останавливал воз с пожитками менявшего квартиру студента и подвергал его обыску тут же, сваливая весь скарб на мостовую. У студента, несущего под мышкою книги, они иногда вынимались среди улицы и тут же осматривались». Вера Засулич писала, что правительство, преследуя молодежь, способствовало пробуждению в ней революционного протеста: самые впечатлительные и правдивые из молодых «разрывают с обществом, составляют себе идею общего блага и идут бороться за него, не считая ни жертвы, ни сил, отбросив всякие помышления не только о выгодах, но и о самой жизни».

В. И. Ленин писал, что слово «студент» в ту пору «обозначало что-то вроде бунтовщика, революционера» (Полн. собр. соч., т. 30, с. 316).

На Передвижной выставке 1882 года появился ярошенковский «Этюд», который посетители и рецензенты сразу же назвали «Студентом».

В самом деле, можно ли было не признать студента (по замечанию недоброго рецензента, «типического недостаточного студента»!) в этом серьезном молодом человеке – с его бледным лицом, обросшем рыжеватой бородкой, с длинными волосами, выбившимися из-под широкополой шляпы, с его «недостаточным» пальто, с этим накинутым на плечи пледом (в официальной печати тогда неодобрительно писали о пледе, заменившем студентам мундир, и требовали ношения учащимися единообразной формы). Можно ли было не узнать студента, «что-то вроде бунтовщика, революционера», в этом решительном, собранном, сжатом, будто пружина, молодом человеке, мгновенно готовом «распрямиться». Что-то нацеленное, пугающее в его острых, как сталь, глазах, прямо и смело встречающих взгляд зрителя, в его руках – одна в кармане, другая под пальто на груди (кто знает, что там у него в руках – кисет, помятая тетрадка с конспектом, мелочишка какая-нибудь, вываленный в табаке пятак и двугривенный, или – револьвер, кинжал, самоделка, чиненная динамитом?), во всей внутренней его напряженности, «сжатости». Как много высказал его взгляд – в нем и непреклонное желание уберечь свое «я» от деспотического и обывательского посягательства «старых», и ненависть к обществу, которое он не может и не желает принять, и готовность бороться с тем, что ненавистно. И снова позади серая, пропитанная сыростью каменная стена – дома ли, острога ли, проходного ли двора, которым по сигналу тревоги уходят с конспиративной квартиры, – выразительный и словно сросшийся с ярошенковскими героями (не просто героями картин, но подлинными героями, написанными Ярошенко) «иероглиф» российской столицы. Молодой человек стоит спиной к стене, назад пути нет, только вперед – ударом, выстрелом, взрывом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю