355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Ярошенко » Текст книги (страница 6)
Ярошенко
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:13

Текст книги "Ярошенко"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

Запоздалый сюжет?

Что за важная забота овладела этой девушкой в черном платье и черной шапочке курсистки? Почему с таким напряжением впилась она взглядом в тюремное окно? Может быть, через несколько минут тот, кто провел за этим окном бессчетные дни и ночи, выйдет на свободу, и нужно тотчас увезти, спрятать, надежно укрыть его (за оправданием Засулич последовало высочайшее распоряжение взять оправданную под стражу, но оно не было выполнено – Засулич спрятали товарищи). Или, может быть, через несколько минут того, кто там, за окном, с которого женщина глаз не спускает, не к тюремным воротам выведут, а на огражденный глухими каменными стенами квадрат двора, где уже высится наспех сколоченный эшафот. Товарищи ли поставили перед этой молодой женщиной важную задачу, выполнить которую она готова даже «ценою собственной гибели». Или просто сердце потянуло…

Картина «У Литовского замка» сразу вызывает в памяти «Заключенного»: снова одинокая фигура среди каменных стен, только теперь не внутри тюрьмы, а снаружи. И кто знает, не окошко ли с темзаключенным отыскивают глаза женщины, кто знает, не этули женщину вдруг заметил в отдалении на противоположной стороне улицы тотзаключенный…

Кое-кто упрекал Ярошенко, что в «Заключенном» много стен (жалко холста!). Про «Литовский замок» тоже говорили: «все только стены». Но одинокий человек среди острожных стен, внутри ли тюрьмы, или вне ее, – «иероглиф». Сами каменные стены – образ, символ, «иероглиф».

Нестеров рассказывает, что картина «наделала тогда много шума и хлопот и навлекла на Николая Александровича недельный домашний арест, кончившийся неожиданным визитом к молодому артиллерийскому офицеру тогдашнего всесильного диктатора Лорис-Меликова. После двухчасовой беседы с опальным арест с него был снят».

Свидетельство убедительное: кроме Нестерова об этом событии в жизни Ярошенко никто не пишет, создается впечатление, что Нестеров узнал о нем из первых рук. Следует, правда, заметить, что в послужном списке Ярошенко в графе «подвергался ли наказаниям» недельный домашний арест не отмечен. И еще одна частность: во вторую неделю марта 1881 года Лорис-Меликов не был уже ни «всесильным», ни «диктатором»; да и до передвижной ли было ему в ту вторую неделю марта!.. Но – всякое бывало…

Доподлинно известно: картина «вызвала скандал» (слова самого Ярошенко), с выставки ее сняли.

«Московские ведомости» сдержанно похвалили власти за то, что «догадались убрать» с выставки «девицу, стоящую перед Литовским замком и злобно взирающую на его решетчатые оконца».

Нестеров рассказывает, что приказ снять картину последовал в связи с разговорами, будто на ней изображена Вера Засулич. Разговоры, конечно, были, но, вне зависимости от портретного сходства, удивительно, что картину повесили, а не то, что сняли. Время обнаруживалось в ней необычайно явственно и остро.

Десять лет спустя Ярошенко высказался против воспроизведения картины в репродукциях: он полагал, что картина слишком «приурочена к определенному, пережитому нами моменту» – «я не сумел дать ей характер более широкого обобщения». Это широкое обобщение художник усматривал в «Заключенном», против воспроизведения которого не возражал.

Но «определенный момент», переданный в образах «Литовского замка», не исчерпывался, конечно, одной лишь историей Веры Засулич.

«Новое время» в день открытия Девятой передвижной сообщало, что Ярошенко «выставил громадных размеров картину с несколько запоздалымсюжетом». Это напечатано 1 марта 1881 года. Следующий номер газеты вышел уже в траурном обрамлении по случаю кончины государя. Софья Перовская подала знак. Взрыв бомбы на Екатерининском канале раздался в день открытия выставки.

В ТЕ ГОДЫ ДАЛЬНИЕ…

«Принимаете ли меры к общению?..»

Герцен писал в свое время с уважением и благодарностью: «Служить связью, центром целого круга людей – огромное дело, особенно в обществе разобщенном и скованном».

Стихи Блока про годы дальние, глухие, про совиные крыла Победоносцева над страной стали формулой восьмидесятых годов. Очень примечательна у Блока строка:

 
«В сердцах царили сон и мгла…»
 

В сердцах!..

Обер-прокурор синода Победоносцев, наставник Александра Третьего, развернул перед новым властелином программу царствования: «Или теперь спасать Россию и себя, или никогда! Если вам будут петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, – о, ради бога, не верьте, ваше величество, не слушайте. Это будет гибель России и ваша… Злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью».

В Совете министров обер-прокурор синода говорил о путях России – военный министр Милютин записал в дневник: «Многие из нас не могли скрыть нервного вздрагивания от некоторых фраз фанатика-реакционера». Министры Российской империи вздрагивали от речей Победоносцева.

Серое небо, как серые крылья, сон, мгла – эти образы являлись не только тем, кто из грядущего взглянул на дальние, глухие годы, – эти же образы рождало воображение людей, которым довелось жить под тяжелым серым небом, мучительно ощущая мглу вокруг и в собственном сердце. «Отечественные записки» печатали стихи своегопоэта, Анны Барыковой, созданные тремя десятилетиями раньше прославленных строк Блока:

 
«Бывают времена постыдного разврата,
Победы дерзкой зла над правдой и добром;
Все честное молчит, как будто бы объято
               Тупым, тяжелым сном…»
 

Поэт «Отечественных записок» пытался будоражить сердца, вселять надежду («Такие времена позорные не вечны…»), не дать сердцам остыть, окаменеть…

Ярошенко в письме спрашивал московских художников: «Собираетесь ли вы и принимаете ли меры к общению между собой?»

У Ярошенко собирались по субботам.

Ярошенковские «субботы» были современникам хорошо известны. «Лучшие представители литературы и искусств старались попасть в скромную квартиру художника», – рассказывает современник.

«Субботы» начались в знаменательном для Ярошенко 1874 году.

Они начались как рисовальные вечера. Но замечательно: рисовальных вечеров у Ярошенко никто не вспоминает, никто вообще не вспоминает «суббот» семидесятых годов; и по составу гостей, и по обстановке, и по разговорам «субботы» Ярошенко, как сохранились они в частых упоминаниях и немногих описаниях участников, неизменно относятся к восьмидесятым годам. Этому, видимо, есть объяснение: семидесятые годы изобиловали разговорами, общениями, собраниями, в восьмидесятые общество разобщено и скованно, в этом обществе ярошенковские «субботы» – явление незаурядное.

«Не их жизнь, а наша»

Ярошенко снимал квартиру в доме № 63 по Сергиевской улице, на четвертом этаже.

Внизу помещалось китайское посольство. Гости поднимались к Ярошенко по лестнице, расписанной цветами и амурами, навстречу попадались молодые китаянки, густо набеленные и нарумяненные, с бумажными цветами в неподвижных, затейливых прическах, и желтолицые морщинистые старухи, неслышно скользившие в толстых войлочных туфлях. В подъезде стоял непривычный для русского носа запах соевого масла; на вопрос: «Чем это у вас пахнет?» – важный старик швейцар серьезно отвечал: «Китайцы крокодила жарят».

Посетители «суббот» дружно рассказывают, что квартира у Ярошенко была «маленькая», «скромная», «небольшая», «уютная», но они же вспоминают большую мастерскую Николая Александровича, просторную спальню хозяйки, Марии Павловны, вспоминают, что за ужином в столовой помещалось полсотни и более человек. «Как в этой маленькой столовой уместится такое множество гостей, это знают только гостеприимные хозяева – Николай Александрович и Мария Павловна да еще так озабоченная сейчас добрая матушка Марии Павловны», – писал Нестеров. Похоже, здесь и разгадка секрета: гостей «такое множество», что комнаты казались меньше, чем были на самом деле. Но квартира у Ярошенко, хотя не маленькая, – конечно, и не барские покои: средняя интеллигентская квартира.

Квартира, к тому же, порядком запущена. Николаю Александровичу с его художественной работой и военно-заводской службой не до борьбы с домашним «сумбуром» (как он выражался), Мария Павловна весной и осенью отваживалась на капитальную уборку и перестановку, но мер, ею принятых, хватало ненадолго – свято место пусто не бывало.

Квартира, по большей части, оказывалась густо заселена.

Хозяева хотя и бездетны, но были воспитанницы (в девяностых годах появилась удочеренная девочка Надя: дочка «не родовая, а благоприобретенная, отчего она нисколько не хуже», – шутил Ярошенко).

Отдельную комнату постоянно занимала добрая матушка Марии Павловны – Анна Естифеевна. Между собой Николай Александрович и Мария Павловна шутливо именуют ее «мутер» – в этом какой-то свой, интимный, семейный смысл: по внешности Анна Естифеевна никак не «мутер» – круглое русское лицо, белый платок, завязанный на голове по-деревенски (узелок выше лба и концы платка – «рожками»).

Ярошенко изобразил ее однажды за самоваром: Анна Естифеевна балуется чайком, сахар вприкуску и баранки… Нет, никак не «мутер» – «матушка», конечно (и это старосветское – «Естифеевна»).

«Анну Естифеевну невозможно вспомнить иначе, как с блюдом в руках. На блюде дымится пирог, разварная рыба или ветчина, и сквозь тонкий пар улыбается милое старческое лицо – все в морщинках, складочках и ямках, все светящееся несказанной добротой. Одевалась она в коричневые платья с белой прокрапинкой, гостей приветствовала общим поклоном и за стол не садилась, весь вечер хлопоча с угощеньем, – рассказывает близкий друг семьи Ярошенко, писательница Стефания Караскевич. – У Анны Естифеевны в коридоре была своя длинная, просторная, темноватая комната, казавшаяся очень тесной от сундуков, укладок и комодов, заполнявших ее. В летние месяцы, которые Анна Естифеевна проводила одна в городской квартире, комната становилась еще теснее, потому что знакомые курсистки оставляли у нее свои корзинки и узелки с шубами, а ранней осенью жили здесь по неделям до приискания урока или квартиры. Вместе с Анной Естифеевной помещалась и Сашенька Голубева, воспитанница Марии Павловны».

На зиму съезжалась в Петербург родня Николая Александровича. Почетное место посреди стола занимала его мать, Любовь Васильевна, полтавская генеральша, красивая старуха с тонкими чертами лица, – вот ей бы вполне пристало быть «мутер», но на семейном языке она серьезно, без смешливости именуется «мама». Живали в доме сестры Николая Александровича, и брат его, Василий, суровый, чахоточный человек с черными («пронзительными», как говорили в семье) глазами, и жена брата, Елизавета Платоновна, образованная, передовых взглядов женщина (кажется, единственный из родни человек, с кем Ярошенко был близок духовно).

Загащивались в доме и другие люди.

Николай Александрович весело жаловался знакомым, что опять все смешалось («сумбур»!): приехал такой-то (такая-то), спит в комнате у «мутер», «мутер» спит в гостиной, воспитанница в спальне Марии Павловны, он у себя в мастерской, – Ярошенко смеялся и вдруг серьезно прибавлял, что работать при таком положении нет никакой возможности, конца «сумбуру» не предвидится, а холст стоит и ждет.

Родные – это дом Ярошенко, но не круг Ярошенко, а для него при определении степени близости человека главное – круг, даже «кружок» (в строгом, несколько корпоративном значении этого слова, какое придавалось ему в то время). Главное для Ярошенко – родство не по крови, а по кругу, по духу.

После смерти художника Мария Павловна вспоминала, что родных (даже мать) Николай Александрович любил не иначе как «домашним образом»: «разность сложившейся жизни», «другие взгляды и убеждения» отделяли его от них более, нежели расстояние в несколько тысяч верст от Петербурга до Полтавы. Долгая болезнь впоследствии принудила Ярошенко составить завещание – все картины он оставил Марии Павловне: картины были для него не материальной ценностью, а духовной, они не должны были распределяться в качестве имущества между наследниками по крови, они должны были неделимо достаться наследникам по духу; на возражения Марии Павловны, хлопотавшей о «справедливости», он коротко отвечал: «Это была не их жизнь, а наша».

В творчестве Ярошенко «не их жизнь, а наша» началась написанным вскоре после женитьбы овальным автопортретом и парным к нему овальным портретом Марии Павловны. Привлекательность портретов и в том, что лица, на них изображенные, необыкновенно симпатичны, и прежде всего в их необыкновенной душевности и одновременно духовности. Человек «среднего сословия», мыслящий, передовой интеллигент, который непременно был воображаемым зрителем для Ярошенко, независимо от того, собирался он выставить работу или нет, должен был тотчас же узнать в этих портретах своих– душевно близких людей и людей духовно близких. Человеческая характеристика – честность, искренность, чувство собственного достоинства, готовность к справедливому действию – так же явственна, как характеристика социальная (люди определенного круга). Большинство героев и героинь будущих картин Ярошенко – его студенты, курсистки, «политические» обоего пола – при полном внешнем несовпадении «произрастают» из этих ранних портретов-автопортретов, и даже многие будущие портреты, написанные Ярошенко, при том, что изображены на них не он, не жена, а другие, вполне определенные люди, связаны с этими портретами-автопортретами, как принято выражаться, «незримыми нитями».

Для четы Ярошенко «не их жизнь, а наша» началась как жизнь новых и лучших людей времени, исполненных благородных стремлений, ясных убеждений, действий разумных и осознанных. Николай Александрович решил посвятить лучшие силы души искусству, полагая, что искусство открывает перед ним наибольшие возможности служения обществу. Мария Павловна (свидетельство Нестерова) «так же, как и он, любила искусство, мечтала стать художницей». Но: «Полюбив друг друга, строя планы на будущую жизнь, они подошли к вопросу: можно ли заниматься искусством серьезно, отдавая ему все свои силы, будучи супругами-друзьями? Не будет ли такое соревнование им помехой? И пришли к тому, что один из них должен отказаться стать художником. Мария Павловна, признавая за Николаем Александровичем больше прав, больше шансов на серьезный успех, словом, его превосходство, мужественно отказалась на всю жизнь от мысли идти одной дорогой с ним, и за всю жизнь, живя душа в душу, ни разу не взяла кистей в руки». По честности и благородству, искренности и достоинству отношений между супругами, по разумному началу в самой постановке вопроса и жертва Марии Павловны и то, как принял и всей жизнью оправдал эту жертву Николай Александрович, – поступки совершенно в духе лучших из новых людей, к которым не просто причисляли себя, но всем существом своим принадлежали супруги Ярошенко.

Возможно, искусство лишилось хорошей художницы М. П. Ярошенко (в чем не грешно усомниться: как ни привлекательно выглядит жертва, вряд ли истинный – «от бога» – художник в силах раз и навсегда подавить в себе творческие побуждения), зато искусство полной мерой обрело художника Н. А. Ярошенко; Мария Павловна «не брала кистей в руки», но ее любовь к искусству и понимание его влились в творчество Николая Александровича (взгляды их на искусство, кажется, совершенно совпадали); благодаря жившему в ней художнику Мария Павловна умела, наверно, с особенной чуткостью обеспечить Николаю Александровичу условия для творчества.

«Прекрасный образец женщины-друга», – сказал о Марии Павловне художник Нестеров.

Немало художников, маститых и безвестных, встретилось на своем пути с ее заботой, ободрением и поддержкой. И не только художников. Современники говорили о Марии Павловне, что она «умела оказывать помощь даже самым самолюбивым и до дикости застенчивым людям», что «трудно перечислить все виды и формы помощи, которую она оказывала», что, наконец, «общее было одно: помощь оказывалась так, что не было ни намека, ни тени того, что зовется благодеянием».

Возможно, живопись лишилась неплохой художницы М. П. Ярошенко, зато общество обрело М. П. Ярошенко – общественную деятельницу, прежде всего – деятельницу женского образования, одну из основательниц Высших женских курсов. Мария Павловна сама была курсисткой первого набора – училась на естественном отделении Бестужевских курсов, позже (вместе с Надеждой Стасовой и Марией Трубниковой) она всячески старалась, чтобы курсы не заглохли, не завяли под холодом враждебных ветров, не утратили светлого своего лица. По воспоминаниям одной из «бестужевок», Мария Павловна «принимала участие в судьбе курсов не только как член правления Общества для доставления средств курсам, но и как близкий и участливый друг каждой отдельной курсистки».

В комнате «мутер»-матушки Анны Естифеевны над баулами, корзинками и завернутыми в клетчатые пледы постелями знакомых курсисток висел на стене фотографический портрет юной Марии Павловны, еще девицы Навротиной, – Мария Павловна на портрете была в белом и называлась «невестой Некрасова». В этих двух словах – загадка, пока неразрешенная: что-то было между Марией Павловной и поэтом, но даже ближайшие друзья знали про это «что-то» всего два слова – «невеста Некрасова», которые, по их, ближайших друзей, свидетельству, Мария Павловна произносила крайне редко, «всегда вскользь, с оттенком незабытой, горькой обиды». Но – снова загадка! – после смерти Некрасова в той же комнате Анны Естифеевны таинственным образом появилось кресло-качалка, на котором, как объясняла Мария Павловна, поэт провел свои последние дни (она не любила, когда кто-нибудь садился в это кресло). С годами Мария Павловна сильно располнела, одевалась обычно в черное, предпочитала носить широкие пальто и шляпы и, появляясь в здании Бестужевских курсов, совершенно загораживала собой узкие коридоры.

Про характер Марии Павловны долго и хорошо знавший ее Нестеров писал:

«Мария Павловна – человек с темпераментом, страстная, а потому и пристрастная. Явления жизни она, как и я, многогрешный, принимает под острым углом, освещая их очень ярко, почему и теневая сторона этих событий получается густая, черная…»

Нестеров же дал «сравнительную характеристику» супругов:

«Оба, согласные в главном, во взглядах на современную им жизнь, на общество того времени, разнились, так сказать, в „темпераментах“. Николай Александрович – всегда сдержанный, такой корректный; Мария Павловна – пылкая, непосредственная, нередко не владевшая собой, – но оба большой, хорошей культуры, образованные, глубоко честные».

О самом Николае Александровиче Нестеров писал:

«У Николая Александровича была цельная натура. Он всегда и везде держал себя открыто, без боязни выражая свои взгляды, он никогда не шел ни на какие сделки».

«Николай Александрович, правдивый, принципиальный, не выносил фальши ни в людях, ни в искусстве; он не терпел пошлости и людей, пораженных этим недугом».

«Николай Александрович не был, что принято называть, „политиком“, его действия не были хитросплетенными махинациями – они были просты, трезвы и прямолинейны. Он не знал и компромиссов. С его взглядами можно было расходиться, их оспоривать, но заподозрить в побуждениях мелких, недостойных – никогда. Нравственный облик его был чистый, нелицемерный».

Так писал Михаил Васильевич Нестеров в неопубликованной статье, вылившейся горячо, тотчас после смерти Ярошенко, и (что очень дорого) четыре с половиной десятилетия спустя в воспоминаниях о нем.

Характеристики Нестерова можно без труда подкрепить свидетельствами других современников – вряд ли стоит делать это. Нестеров сказал главное – то, что, по существу, говорят все остальные. Нестерову можно верить, особенно когда дело касается похвал: склонный «принимать под острым углом» людей и явления жизни, он нелицеприятен в оценках.

Незадолго до смерти Ярошенко Нестеров напишет его портрет, но замечателен и словесный портрет, который можно датировать десятью годами раньше, серединой восьмидесятых годов, – это время знакомства двух художников:

«Николай Александрович понравился мне с первого взгляда: при военной выправке в нем было какое-то своеобразное изящество, было нечто для меня привлекательное. Его лицо внушало доверие, и, узнав его позднее, я всегда верил ему (бывают такие счастливые лица). Гармония внутренняя и внешняя чувствовалась в каждой его мысли, слове, движении его».

Эта гармония, внутренняя и внешняя, схвачена также в другом словесном портрете, принадлежащем тоже художнице, Анне Ивановне Менделеевой, жене великого нашего ученого – Дмитрия Ивановича. Менделеевы – друзья Ярошенко и посетители «суббот»; Дмитрий Иванович, правда, не всегда находил время посетить субботнее собрание, но Анна Ивановна – непременный гость, по субботам она отправлялась к Ярошенко, как «на службу» (шутил Дмитрий Иванович).

«Николай Александрович, артиллерист, среднего роста, несколько худощавый, с копной черных с проседью волнистых волос, стоящих кверху, – рассказывает Менделеева. – Светло-карие глаза, небольшая черная борода, черты лица неправильные, по симпатичные. Трудно передать неуловимый, своеобразный, духовный образ этого человека. Тонкий, чуткий, все понимающий, проницательный, спокойно, одним словом, полным юмора, он осветит все, как захочет. А хочет он всегда правды. Мягкий в движениях, он кремень духом».

«Редкой красоты люди», – сказал Нестеров о супругах Ярошенко, когда ни его, ни ее уже не было в живых (он, конечно, имел в виду не одну только внешность).

Вряд ли есть надобность приводить обычные упоминания мемуаристов о царивших в доме Ярошенко радушии и гостеприимстве – иначе как могли бы двадцать с лишним лет просуществовать «субботы», просуществовать с завидном постоянством и еще более завидной привлекательностью?

Десятки людей спешили всякую субботу в дом на Сергиевской, преодолевали крутизну лестницы, расписанной по стенам цветами и амурами, и, раскланявшись на пути с неподвижно улыбающимися китайцами и церемонными китаянками, надышавшись запаха «жареного крокодила», поворачивали бронзовый ключик звонка, вделанного в тяжелую резную дверь квартиры верхнего этажа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю