Текст книги "Hohmo sapiens. Записки пьющего провинциала"
Автор книги: Владимир Глейзер
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
ОБ ОДНОМ НЕКОГДА БЕДНОМ ГУСАРЕ
Как-то раз один доцент Политехнического института города Саратова ехал спозаранку в принадлежавшем лично ему автотранспорте по улице Ленина – из дома на работу. Место работы – филиал этого Политехнического института – находилось не в самом Саратове, городе одиннадцати вузов, а черт-те где, в городке Энгельсе, жалком пристанище трех филиалов, на другом берегу Волги через мост. А тут еще лето, жара, пардон, похмелье. В общем, и здоровье, и настроение настоятельно требовали поправки. Остановившись перед тем, как пересечь улицу Радищева, на красный свет, доцент в самый тот миг, когда красный сменился с желтого на зеленый, углядел по другую сторону перекрестка застрявшего на осевой задрипанного мужичка-пешехода с авоськой в руке. Авоська содержала бутылку или две беленькой и какую-то нехитрую закусь.
Решение пришло мгновенно. Неспешно минуя мужичка, доцент высунул из окна машины руку и опрятно изъял авоську из мужичковой длани.
Мужичок опешил – на секунду, которой доценту хватило, чтобы несколько от него отдалиться. Дальше они следовали по главной улице города эскортом – мимо площади Революции с памятником вождю частично победившего мирового пролетариата, почему-то стоящему спиной к прохожим на улице собственного имени, но зато лицом к деревянной трибунке, куда изваяние указывает неестественно вывихнутым пальцем работы скульптора-земляка Кибальникова и где в те времена маялись по большим праздникам представители властных структур и подвластного им народа.
Итак, впереди неторопливо двигалась машина доцента, из коей так и торчала перпендикуляром рука с авоськой, за ней поспешал человек, выкрикивая на ходу что-то маловразумительное, но явно непотребное. Почему неторопливо? В том-то вся и штука. К следующему перекрестку надлежало прибыть, когда светофор над ним пожелтеет, иначе мужичок нагонит доцента – с предсказуемыми последствиями. Но необходимый маневр был произведен с точностью, которая сделала бы честь и Наполеону: притормозив на угасающий желтый свет, доцент аккуратно поставил авоську на асфальт и через секунду уже катил дальше, сопровождаемый громовыми славословиями запыхавшегося мужичка. Настроение (доцента, не мужичка) заметно улучшилось. Впрочем, мужичка, наверное, тоже – немножко.
Вот вам правдивая история из жизни бывшего доцента, бывшего заключенного самого жуткого из корпусов саратовской тюрьмы – «столыпинского третьяка», потом снова доцента, а ныне отовсюду видного саратовского предпринимателя и мецената – автора предлагаемых вашему вниманию рассказов, Владимира Вениаминовича Глейзера. Я такого рода историй знаю немало, но пересказывать их, дабы не отбивать хлеб у старшего собрата по перу, не буду. Благо он уже сочиняет новые рассказы.
Трудно написать о близком друге что-либо толковое. Что уж такого любопытного для широкой публики может рассказать человек о своей левой ноге или о правом глазе? А интересно было бы посмотреть, как он станет без них обходиться. Вот и с Володей то же. Кое-что я тут сообщу, но, боюсь, получится как всегда – больше о себе, чем о нем. Впрочем, короля, как известно, играет свита.
Я еще учился в школе, когда имя Владимира Глейзера в первый раз прогремело на весь Саратов. На дворе стояла застойная эпоха КВН в прямом эфире, и раскудрявый студент-физик Вова Глейзер был помощником по ближнему бою капитана команды Саратовского университета, к слову сказать, тоже Каца. Главных своих противников – политехников – команда делала как хотела (что имело потом продолжение в виде отдельной истории). Так я его впервые и увидел, по телевизору.
Впечатление было, я думаю, сильное – думаю так потому, что когда я стал студентом первого курса, то однажды, топая на лекцию и увидев на газончике у ворот университетского городка (нового, нового, я и сам помню, что перед старым никакого газона не было) двух молодых вальяжных поглотителей бутылочного жигулевского пива из горла, мгновенно узнал в одном из них Глейзера. Познакомились мы года уже через три, знакомство было случайное и продолжения не имело. Возобновилось оно еще лет пять спустя и с тех пор уже не прерывается.
Возобновилось же оно на необитаемом волжском острове, где проводила лето небольшая университетская шлеп-компания робинзонов и пятниц обоих полов. Помню, как Володя в очередной раз поразил нас всех, – мы, оставив его, самого ленивого, в лагере, уехали не то кататься на моторках по Волге, не то рыбу ловить, не то просто за водкой в самогонное село Пристанное, а когда вернулись, нас ожидал собранный Володей в цвет, совсем недавно появившийся и никому еще не поддавшийся, кубик Рубика. Уже только вечером, за рюмочкой, Володя признался, что отлепил, орудуя кухонным ножом, все нашлепки кубика подряд, а после аккуратно приклеил их все обратно – но уже цвет к цвету.
Потом было еще одно лето на острове, потом лето на Ахтубе, где Володя быстро стал закадычным другом местных крутых браконьеров, потом уж и не упомню – просто раз-два в год, приезжая в Саратов, я имел удовольствие бывать в его обществе. Что продолжается и поныне, жаль, что не так часто, как хотелось бы.
А вот в Москве мы встречались пару лет назад – Володя зачем-то приезжал на вручение «Букера» (не ему), а что вернее, на последующий банкет. Ни возраст, ни многочисленные хирурги и терапевты, ни следаки с вертухаями, ни ярко выраженное капиталистическое окружение и банковский счет ничего в нем решительно не изменили.
На «Букера» он приехал в обществе другого саратовца – члена жюри Сергея Боровикова (здравствуй, Сережа!) с сыном. Мы сидели в московской квартирке, выпивали и закусывали, и сын Сережи, только что окончивший филологический, вдруг завел с Володькой разговор, о Набокове, помнится. И Володька, забыв про початое «Золотое кольцо», с полчаса негромко беседовал с ним, жестикулируя огурцом на вилке, и говорил, судя по реакции молодого человека, очень дельные вещи – как, впрочем, и всегда. Жаль, разговор велся вполголоса, и я ничего путного из него не расслышал.
Если попробовать подобрать для него эпитет – заполнить отточие в определении «Владимир Глейзер – человек…» – подставляемое слово будет, несомненно, таким: «блестящий». Ум, шарм, чистой воды гусарство, образованность, умение мгновенно находить общий язык с любым человеком, способность в течение пяти минут отправить собеседника своим ходом под стол рыдать от смеха – ничего этого у него не отнимешь. Даже и пытаться не стоит. Были уже попытки, сажали его, всего лишь подследственного по высосанному из грязного пальца делу, в корпус смертников – пужали за отказ «сотрудничать» со следствием, сиречь намыливать благожелательно выданную ему веревку, – и где теперь те смельчаки? Судьба их сложилась, в конечном итоге, довольно тоскливо, а кое у кого и с летальным суицидным исходом.
В той, прежней нашей жизни ему было тесно, настроение все время требовало поправки. И Володя поправлял его самыми разными способами – то проиграет в карты чуть ли не всю свою квартиру (но непременно с тем, чтобы вскоре триумфально отыграть ее назад и с прибавлениями); то перепишет по-своему поэму лже-Баркова (легковерные израильские слависты напечатали его опус как неожиданно открытый в списках вариант; теперь он уже издан, со ссылкой все на тех же славистов, и в нашей стране); то сочинит пьесу в стихах для детского театра (идет в Киеве, а может, и еще где, и не один сезон); то протырится вместе с другом на премьерный спектакль Большого театра и посмотрит его, никаких вообще билетов не имея, из того ряда партера, что отведен исключительно для дипломатов; то, остановившись на ночь в калмыцкой гостинице и обнаружив, что никакого спиртного в тамошнем ресторанчике, по причине безнадежной борьбы с алкоголизмом, не подают, отправится прямиком на кухню, налепив слюнями на лоб купюру в 10 р., и вернется с двумя бутылками подозрительно прозрачного ситро, – а то и вовсе в тюрьму сядет.
Или возьмет – это уж в новое время – да и напишет три-четыре десятка блестящих, опять-таки, рассказов.
Мне эти рассказы интересны еще и тем, что почти всех их персонажей я когда-то знал, а тех, кто жив и поныне, знаю тем более. Тут мне следовало бы вставить какое-нибудь этакое критическое замечание: де, автор грешит барочной отчасти метафоричностью или там витиеватостью стиля. Но стиль – это, как давно уже сказано, человек, а без метафоры, как тоже давно уже сказано, голо. Чем глупости говорить, я лучше еще раз все перечитаю, удовольствие получу.
Один персонаж Андрея Платонова сказал когда-то: «Без меня народ неполный». Как выясняется, он такой все-таки не один, и слава Богу. Что до меня, я предпочел бы покинуть сей мир немного раньше Володьки – все-таки будет на кого это веселое место оставить. Почитайте, уверитесь сами.
Сергей Ильин (Москва – Саратов)
Вы насмешники, лишь бы только насмеяться над провинциальными.
Н. В. Гоголь. «Ревизор»
Многочисленным собутыльникам,
живым и мертвым,
плохим и хорошим,
одинаково любимым посвящается.
Министерство внутренней цензуры
ПРЕДУПРЕЖДАЕТ,
что все события и имена в данном повествовании
оскорбительно подлинны и крайне опасны
для общественного здоровья
ЛЕГКАЯ ЖИЗНЬ
Ничто так не стирает грань между правдой и вымыслом, как показания очевидцев.
С. В. Демьяненко. «Дело № 10-175»
Только на седьмом десятке я понял, что прожил необычайно легкую жизнь. Не то что трудностей не было, были. И руки-ноги ломал, и от многого другого больно было. Даже умирал пару раз, но это-то совсем не больно. Приходишь оттуда в сознание, перед глазами белый доктор фокусируется, спрашиваешь, языком еле ворочая: «Шо це за дило?», – а он глазки закатывает и мытым пальчиком спиральку в воздухе закручивает. Всего-то!
А жизнь легкая потому, что, по сути, была бесцельной. Прихотей – хоть отбавляй, а целей не было. Точнее, не было средств на эти цели, а на прихоти были. Поэтому генпланов для себя не чертил, а значит, и выполнять их не стремился. Ногти не кусал от досады, слюной не давился от зависти, слез с горя не лил. Веселился больше нормы социалистического общежития, а жизнь шла как бы сама по себе, а я по ней почти без остановок. И с удовольствием!
Но была у меня с малых лет одна мечта, несбыточная по определению.
Детство мое было безоблачным, но безденежным. И то и другое обеспечили мне родители. За чистое небо над головой я им до конца их жизни (да и моей тоже) безмерно благодарен. А по финансовой линии – испытываю сомнения. Оба родителя были инженерами: папаша – главным, а мама – рядовым. Так что и доход семьи был среднеинженерным. Да и состав семьи был среднестатистическим – четыре человека, двое детей. Да и дом, в котором мы жили, был из середины статистики: двадцать шесть квартир на пятьдесят два инженера и техника. Заводской дом ИТР: жилплощадь – служебная, за малым исключением директора завода и секретаря парткома, – коммуналка, мебель – кровати, столы, стулья – все с жестяными номерками, под роспись управдома в амбарной книге. Домоправителя Иван Иваныча в жёваном чесучовом френче и когда-то белой фуражке боялись: а вдруг стул покалечишь или стол поцарапаешь? Не беда, но позор на общем собрании, проходившем летом во дворе, зимой – в дворницкой.
Беда была, когда коллега управдома по непритязательному досугу, облезлый как в смысле головы, так и одежды фининспектор шастал без предупреждения по квартирам. Чаще всего мытарь шел на звук швейной машинки «Зингер». А не частным ли, гражданочка, предпринимательством занимаетесь, положенных налогов в казну не платя и закон тем нарушая? И замерял площадь найденных тряпок умножением на бумажке показаний портняжного сантиметра: влезает в норму семейного потребления на душу населения или нет? Мамаши наши жарким потом покрывались: а вдруг?
Не было в нашем доме ни снабженцев, ни буфетчиц, ни воров в законе – то есть советских миллионеров. Не было и рабочих и колхозников – гордых за свою страну советских нищих. А все остальное было. Кроме денег. На мороженое – два раза в неделю (палочка эскимо – одиннадцать копеек), на газировку – три копейки с сиропом, копейка – без, да на кино – двадцать копеек на дневной сеанс. И то не всем давали.
Но самая унизительная, по моим тогдашним представлениям, мальчишечья обида – это стиранная-перестиранная одежная бедность среднего класса. Ее отличие от мерзкого тряпья уличных побирушек лишь подчеркивало проблему – улицы, а еще больше базары и вокзалы, были в те послевоенные времена просто напичканы нищими. Как профессиональными, с насиженными местами, так и залетными. Но эти убогие люди в бутафорских лохмотьях жили своей в чем-то неповторимой жизнью: по амбициям, так сказать, амуниции. И в этой жизни, наверное, были и смех и слезы, а может, и любовь… Но сколько в ней, уж точно, было неповторимого артистизма!
Каждое воскресенье я ходил в кружок «Умелые руки» в расположенный поблизости Дворец пионеров и каждое воскресенье наискосок от места моего назначения останавливался посмотреть и послушать необычайный уличный кабаре-дуэт. Два насквозь пропитых инвалида в драных тельняшках под аккомпанемент трофейного аккордеона «Вельтмайстер» исполняли гнусавыми голосами весь по тому времени модный песенный репертуар. У одного нищего не было правой руки, у другого – левой. Работали они в паре, тесно прижавшись друг к другу обрубками. Через оба торса был натянут на тяжах упомянутый музыкальный инструмент, и инвалиды бойко играли на нем в две целые руки! На деревянном футляре перед вельтмастерами лежала просаленная бескозырка. Пустой она никогда не была. Зимы были суровыми, и на это время дядя Миша и дядя Коля (так гласили синие татуировки у них на пальцах) исчезали. Появлялись они где-то под Первое мая и на мой вопрос радостного ожидания: «А где, дяденьки, вы пропадали?» – гордо отвечали старому знакомому: «Где-где, в сочах-кичах на гастролях!»
Так вот, ни голод, ни холод, ни теснота, которые в том или ином наборе присутствовали в жизни почти всех известных мне тогда жителей СССР, так не выворачивали наизнанку душу чисто вымытого, вполне накормленного, аккуратно постриженного мальчика с челкой, как сравнение своей лицованной-перелицованной одежды не с экзотической униформой нищих, а с теми «шмотками», что носили сверстники и однокашники по престижной школе другого соцпроисхождения. Не буду уточнять какого, но не инженерного. Имею в виду тех, чьи родители могли дополнить свое госбюджетное довольствие гвоздями, болтами, гайками, красками, керосином и спиртом с верстаков, из кладовок и с опечатанных складов их поистине бездонных народных предприятий. Из того, что – кто лицемерно, а кто и презрительно – называли «закрома Родины». В нашем доме из этого ряда предметов повседневного быта в неограниченном количестве имели место быть только огрызки конструкторских карандашей «Кохинор». Маленьким я строил из них игрушечные избы и колодцы.
С годами я понял принципиальное различие между бедными и нищими: первые – все разные, а вторые – все одинаковые, их единственная цель – нажива. Бедность, конечно, не порок, но и не профессия.
Тогда я не знал ученого слова «менталитет». В бурные девяностые, как и тысячи других первопроходимцев, я ушел «в бизнес», в котором познакомился со многими ранее не известными мне типажами; казалось бы, все родом из всеобщего бедного детства. Так вот, по своему «менталитету» наиболее преуспевающими дельцами стали те, кто по сути своей (не по материальному положению!) были цепкими и удачливыми нищими!
Но это я умничаю, прикрывая бездумную ностальгию. А дума, она же несбыточная мечта, тогда у меня была. В формулировке – «открытый счет в банке». То есть не абстрактно много денег, а возможность тратить их в любое время и в любом количестве. В голожопом инженерном окружении, жившем от зарплаты до зарплаты, бытовали невероятные легенды об образе жизни «почти как они интеллигентных» деятелей отечественной культуры. Более того, некоторые из этих небожителей были не такими уж и дальними родственниками наших «заводчан».
Например, папин заместитель и собутыльник дядя Изя Вайсбейн был чуть ли не родным племянником знаменитого Леонида Утесова. Бывал у него в доме, о чем (должен заметить, с большой иронией) любил рассказывать.
– А почему у вас с Утесовым фамилии разные? – спрашивал я.
– Фамилии-то у нас одинаковые, малыш, а разные – псевдонимы. У нас в Одессе под своим именем только дюк Ришелье живет.
Так вот, в отличие от нашего дяди Изи, его «дядя Ледя» жил вообще без материальных забот, потому что у него был «открытый счет в банке»! Теперь я уже догадываюсь, что это такое, а тогда и представить себе не мог! А по рациональному родительскому воспитанию никогда не стремился познать непознаваемое, или, по песенному, «сказку сделать былью и преодолеть пространство и простор». И от отсутствия в моем идеологическом репертуаре этой песни веселой было мне легко на сердце всю жизнь! Смеялся над собой, ерничал над другими, гардероб не часто менял, но одежку никогда не штопал и не перелицовывал, недоедал дома, а не в гостях, но не нищенствовал, научился выпивать как истинно английский джентльмен – без закуски и много! И ни разу – до упаду.
Сижу как-то уже совсем взрослым на дачке своей, на пологом волжском бережке со вчерашним собутыльником, с которым все алкогольные запасы, как обычно, к утру уничтожил. Чаи безалкогольные гоняем с кофеями. Мне-то хорошо, я, слава генетике, продажной служанке буржуазии, бессиндромный. А товарищ (между прочим, не бомж, а доктор наук с хорошей биографией) с похмелья башку ладонями сжимает. И говорит в отчаянии:
– Вовка, а в чем смысл жизни, кроме опохмела? Я серьезно.
Ничего я ему не ответил, чифирек глоточками попиваю, босой ножкой камушками в речке шебуршу. Потому что ответ-то доктор сам дал – в опохмеле, конечно, в опохмеле! Только понимать его надо в расширительном, а не базарном смысле. Именно этот весьма болезненный синдром и позволяет умному понять, что он, как дурак, вчера спьяну натворил. Чтоб разобраться в последствиях и сделать какие-никакие выводы.
Пример – беспохмельные коммунисты изменили мир, а он, в отместку, изменил им. А потом случайно из газет и телепередач выяснилось, что все первоначальные капиталы в нашей стране нажиты преступным путем к коммунизму. А уж потом – большой дорогой в капитализм.
Вообще-то, измена – это вовсе не предательство. И вообще, все наши страдания не от измен, а от подмен. Подмените ум хитростью, три четверти клиентов не заметят! Подмените свободу осознанной необходимостью, получите генералиссимуса с нечеловеческим лицом. И себя в сухом остатке типа лагерная пыль.
История – это не борьба классов за окончание школы. Это просто один из гимназических предметов. Более эмоциональный, чем химия, но менее поэтичный, чем математика. Ее учат, но она ничему не учит. История – если и правда, то не вся правда. А не вся правда – уже подмена, вид изощренной лжи.
«Я поведу тебя в музей», – сказала мне сестра.
Я и пошел. В том самом детстве. Зря ходил. Не понравились мне навсегда эти огромные цветные иллюстрации к неизвестным мне произведениям. Лак сверкал в золоте рам. Это потом я узнал, что такое «лакировка действительности», и уразумел, что и недействительность тоже давным-давно залачена. Нам, юным атеистам-пионерам, сюжеты были не только непонятны, но и чужды по существу, так что и картинки к ним производили впечатление всем известной полукилометровой статуи тов. Сталина на канале Волга – Дон: большое, дорогое, но ненужное.
А нужное – это другое: легкая жизнь. И она прекрасна, как неангажированное искусство. И не надо ее лакировать и выставлять напоказ в подробностях – потяжелеет до неузнаваемости.
СУДЬБА РЕЗИДЕНТА
Наш сосед по второму подъезду дядя Юра Томас был мрачноватым аккуратно одетым одиноким джентльменом лет двадцати пяти. Служил дядя Юра инженером на секретном заводе «Комбайн», который выпускал военные самолеты, с понедельника до субботы, а в выходной был самим собой – будущим миллионером. Дядя Юра то ли со школы, то ли благодаря эстонскому происхождению свободно владел немецким и чуть-чуть английским языками и выписывал по почте соцлагерный журнал «Молодежь мира» в его гэдээровском варианте «Junge Welt».
Шел послесталинский 1955 год, и железный занавес покрывался разрушительной ржавчиной. В немецкоязычном журнале уже печатались частные объявления: «Хочу обмениваться значками, марками, пластинками и просто переписываться». В русском варианте издания ничего подобного, слава Богу, еще не было. Именно в этих, не известных соотечественникам, объявлениях будущий миллионер дядя Юра и нашел свое поле чудес. Он придумал, как без особых вложений собрать полную коллекцию русских марок досоветской поры. Вот так.
Операция была многоходовой. Дядя Юра на первоначальный капитал в размере двух-трех месячных зарплат (такие накопления у него имелись) скупает в филателистических отделах магазинов школьно-письменных товаров оптом весь запас рядовых советских марок. По адресам юнгевельтовских филателистов он меняет все еще недоступную им почтовую социалистическую муру на обезьян и бабочек на дешевых марках экзотических стран. Или, как называл их Томас, «гонделуп», исходя из названия популярной советской детской книжки. После получения потусторонних (в смысле железного занавеса) писем, зная, что марки можно было тогда пересылать в любых количествах в простых конвертах, в действие приводилась «пионерская живая пирамида».
Многочисленные агенты дяди Юры, в основном дворовые мальчишки моего возраста, получая мохнатых бурундийских обезьян полными блоками, в очередь меняли их (не продавали!) где попало на советские и русские марки, которые шли на вес. Простодушное население нашей страны было богато оставшимся, доставшимся, награбленным и трофейным филателистическим барахлом, не имевшим никакого применения и легко поддававшимся обмену на зарубежные картинки необычайной красоты. В полутьме дядиюриной комнатушки по каталогу «Lipsia» зерна на полу отделялись от плевел, и начиналась серьезная работа с солидными адресатами. Лишенный как секретный инженер права на международную переписку дядя Юра в этой схеме не мог обойтись без легального пособника. Им стал я, непорочный одиннадцатилетний пионер, который тоже хотел стать миллионером. Письма писал дядя Юра, а ответы шли на мой адрес.
По поводу своей непорочности я несколько лицемерю. Кроме миллионера я хотел стать еще и артистом и посещал кружок «Театр теней» под руководством большого и толстого пионервожатого Виталия Семеновича Г. К трем членам труппы – Сане Курене, Севе Соловьеву и мне – пионервожатый питал еще не известные юным теневикам чувства. На дополнительные занятия по передвижению плоских картонных кукол-марионеток он по одному приглашал нас к себе домой. Почему-то предлагал снять в связи с натопленностью помещения лыжные штаны и, нежно поглаживая белую детскую ляжку между чулками на резинках и попой, норовил засунуть в район последней тыльным концом авторучку. По этой щекотливой причине я из кружка вышел, но на суд попал. Свидетелем. Как и Сева. А Саня – «потерпевшим», причем я по молодости лет считал, что он не так уж и сильно потерпел, когда Виталий Семенович эту авторучку смог все-таки ему засунуть по месту назначения. Кроме отключения от пионеров получил пионервожатый год общего режима условно за «попытку вступления в гомосексуализм» (из приговора). Так что, читая через несколько лет только что переизданный роман «Двенадцать стульев», я гордился тем, что не одна лишь подружка людоедки Эллочки Фима Собак знает это редкое слово.
Сдал любознательного вожатого терпеливый Саня Куреня. Он поведал о теневой стороне театра теней маме, мама – папе, а папа, капитан КГБ, за вмешательство в органы ему родных и близких отправил вожатого под суд. Я учился в самой лучшей городской школе № 19, и достойных детей доблестных чекистов среди однокашек было пруд пруди. Второй дружок мой – Сережа Капульник – был сыном майора этого рода войск и исключительно изобретательным хулиганом. Например, разоблачая вместе с папашей фаллические ритуалы православной Пасхи, он с помощью очевидного иудея, то есть меня, выкрасил нежные яички младшего по званию христианского младенца Курени синими чернилами из пипеточной авторучки прямо на глазах свято верующих в дело родной Коммунистической партии пятиклассников. Нам с добрым католиком Капульником ничего за это не было, так как с интересом наблюдавший обряд третий друг Витя Соколов был единственным отпрыском самого главного начальника саратовской Конторы Глубокого Бурения – генерал-майора.
Потому межконфессиональный конфликт решался не в кабинете директора школы Полкана, а в тиши кагэбэшной планерки. И хотя о подробностях службы отцов-бойцов невидимого фронта ни мне, ни более близким родственникам ничего не было известно, особого страха перед органами я не испытывал с детства.
Итак, тайный союз пионера и инженера был заключен, и совместный бизнес в течение полутора лет набрал бешеные обороты. Уголовный кодекс зажмурился: в описанных действах не пахло деньгами, а значит, отсутствовали умысел и корысть – два источника и две составные части любого преступления. Дядя Юра любил свободу и уважал закон.
Спал теперь дядя Юра только на работе, но военные самолеты как ни в чем не бывало безаварийно бороздили мирное небо, не страдая от полуночных махинаций разведгруппы филателистов. Прибегая из школы зачастую задолго до окончания уроков, я доставал из своего почтового ящика кучу толстых писем-пакетов, раскидывал товар предварительно на полу и ждал прихода с секретной работы компаньона. И так каждый день. Не зная еще цены приобретенного, я уже сам почти стал миллионером – марок у меня самого скопились тысячи. За одну советскую присылали до пятидесяти штук. Хранились они в пяти фанерных посылочных ящиках, на четырех из которых была наклеена самодельная этикетка «МАРКИ СТРАНЫ ГОНДЕЛУПЫ».
К засекреченным сослуживцам родителей моих школьных друзей меня вместе с отцом вызвали повесткой в самый разгар оголтелого филателизма. С любопытством готовясь к свиданию, я дефицитной мазью асидол начистил до золотого сияния латунную пряжку почти солдатского ремня суконной школьной гимнастерки, повязал красный пионерский галстук в чернильных пятнах, напялил фуражку с обрезанным по блатной моде козырьком, получил на всякий случай подзатыльник от психа-папаши и появился в его сопровождении в знаменитом Сером доме в указанном кабинете перед светлыми очами следователя-особиста.
Допрос начался с несложных формальных вопросов, на которые я отвечал, как на уроке, спокойно и четко, а псих-папаша – с большим волнением. Перешли к сути.
– Марки собираешь?
– Да.
– Откуда берешь?
– Меняюсь.
– С кем?
– С ребятами и по почте.
– Кто такой Лотар Пук?
– Филателист из Дрездена.
– Как познакомились?
– В журнале «Молодежь мира» адрес есть.
– Кто такой М. Дж. К. Аннаран?
– Филателист с Цейлона.
– Как познакомились?
– Так же.
– Ну, теперь скажи, пацан, а кто такой Тапан Кумар Рой?
– Филателист из Калькутты, познакомились так же.
– Ты ему деньги советские в конверте посылал?
– Ага, одну, две, три и пять копеек.
– Зачем?
– Он просил, я послал.
– А ты знаешь, что это запрещено и твой Рой – шпион?
– Нет, не знаю.
– Гражданин Глейзер, – это к папаше, – ваш недоросль попал в грязную историю. На него вышел в целях дальнейшей вербовки давно известный органам резидент английской разведки в недавно освободившейся от гнета британского империализма Индии. Всякое общение с ним преследуется по закону. Требую принять соответствующие меры к вашему балбесу. На первый раз – в виде ремня. Процесс исправления нами будет тщательно контролироваться. Все пока свободны. Подпишитесь здесь и здесь о неразглашении.
Мокрый от холодного пота папаня еле дотерпел до дома, чтобы предпринять предписанные меры. Лупил не больно, а больше для отдохновения своей полумертвой от страха души. Переписку с врагами Родины настрого запретил, уверив, что процесс будет контролироваться и им лично тоже.
К вечеру, потирая инквизированную задницу (пригодилась пряжка золотая!), я пришел к подельнику и, впервые нарушив подписку о неразглашении, все подробно ему рассказал. Юридическое лицо засекреченного комбайнера-самолетостроителя помрачнело до неузнаваемости.
– Обо мне не спрашивали? – нарочито равнодушно поинтересовался гражданин Томас.
– Нет, чекист не спрашивал, я не говорил, а отец не в курсе, – с обидой сказал я, чувствуя, что теряю друга.
– Ну, ладно. Заканчиваем. Это тебя почтальонша кособокая сдала, видать, надоело каждый день письма мешками таскать. А может, и вправду – дурацкие монетки в конверте? На тебе тридцать рублей, купи кляссеры и систематизируй марки по темам. Гонделупские отдай бедным детям. Это говно. «Советы» старые и «белогвардейщину» береги, это деньги и сейчас, а тем более потом. Сосредоточься, к примеру, на «Политических деятелях мира» – тебе в ящиках хватит. Жди, я позову, когда надо. Спасибо тебе, Вовка, за компанию. Ты – молодец!
Больше я дядю Юру не видел – ни дома, ни во дворе, ни по тюрьмам, ни по каторгам. Нигде. А вот с «политическими деятелями» и «резидентом Роем» вовсе наоборот.
В 1958 году меня, крутого четырнадцатилетнего парня, родители вывезли отдыхать на море, в модный город-курорт Геленджик, где мы жили «дикарями», на постое. На городском пляже я целыми днями бесконтактно, но не без взаимности, разбивал сердца трем девушкам-красавицам одновременно – Вите из Ростова, Лиане из Тбилиси и Софе из Саратова, рационально отдавая предпочтение последней. Как вдруг мой взгляд остановился на новичке – маленьком, толстом и лысом, как шар, еврее, скромно возлежавшем на тусклой подстилке с моложавой красивой дамой монголо-бурятского происхождения. Говорил он с ней на ломаном русском языке. Приглядевшись, я понял, что на моих глазах скрывается от правосудия своего распятого народа «политический деятель» из моей коллекции – пропавший без вести после бурных событий пятьдесят шестого года экс-вождь венгерских трудящихся Матьяш Ракоши!
Я подошел, скромно потупив загоревшийся взор:
– Товарищ Ракоши, это ведь вы? Меня зовут Володя Глейзер, мне четырнадцать лет, я школьник из Саратова. В моей коллекции марок «Выдающиеся политические деятели» вы – в полном наборе. Я узнал вас оттуда.
Венгерский Сталин не выдержал опознания и с улыбчивого одобрения юной жены раскрыл для меня свое инкогнито. До самого отъезда я почти ежедневно полдничал в строго охраняемой секретной резиденции опального вождя – невзрачной госдаче с облупившимися колоннами – холодным кумысом по-бурятски с мадьярскими плюшками. В свободное от репрессий время тиран дядя Мотя увлеченно собирал марки.