Текст книги "Том 4. История моего современника. Книги 1 и 2"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 51 страниц)
С той стороны реки, откуда-то издалека, снизу и слева послышался неясный зов… На берегу вспыхнул огонек. Это меня звала к себе дикая лесная сторона. Я бодро поднял грузный тяжелый ящик и стал осторожно спускаться по крутой обмерзшей тропинке к реке. Внизу я увидел переброшенный через реку на высоких тонких жердях живой, колеблющийся мостик, узенький, в две доски. Он висел высоко над черной рекой с фосфорически белевшими пятнами. Небольшие льдины быстро, но не густо неслись по течению, то и дело ударяясь о тонкие жерди. Мостик вздрагивал, и мое положение с тяжелым ящиком было довольно затруднительно. Но переправа совершилась все же благополучно, и, пустившись вдоль берега на огонек, я вскоре очутился в просторной перевозной избе на другом берегу Вятки. Изба была полна народом. Тут были, во-первых, перевозчики, а во-вторых, семь старост во главе с старшиной Бисеровской волости. Они везли в город собранные с волости подати, но мой «заседатель», успевший забраться на печку и свесивший оттуда голову в красной фуражке, упорно твердил:
– Езжай назад, собирай еще!.. Исправник приказал. Бумагу я везу… Писарь будет читать в волости.
Мужики галдели, говорили все разом, спорили, но в конце концов сдались. Старшина, коренастый, невысокий белокурый мужик, выступил вперед и сказал:
– Какая бумага? Может, вот он прочитает? – кивнул он на меня.
«Заседатель» достал из своей кожаной сумки бумагу, я вскрыл конверт и прочитал. В бумаге предписывалось старшине, не ограничиваясь окладом последнего года, зачислить собранные подати за недоимки и приступить вновь к усиленному взысканию недоимок… за десять лет.
Бумага произвела прямо ошеломляющее впечатление. Некоторое время в избе стояло молчание.
– Да ты так ли читаешь-то? – сказал с сомнением в голосе угрюмый рослый мужик, черный, как жук.
– Верно прочитал, правильно! – вмешался «заседатель» с печки. – Я ведь вам баял, я знаю… По всем волостям такая бумага послана. Других старшин из города назад вернули, – пояснил он.
Мужики почесали в головах, поговорили еще, но в конце концов пришли к заключению, что необходимо исполнить приказание начальства.
В пояснение этого циркуляра нужно сказать, что 19 февраля будущего 1880 года наступало двадцатипятилетие вступления на престол Александра II. Предполагалось, по манифесту, сложение недоимок. И вот, не знаю по чьей инициативе, вероятно по приказу из центра, администрация приступила к выколачиванию старых недоимок, чтобы царское великодушие обошлось казне подешевле. Мужики – старшина и семь старост, – считавшие, что сбор податей по волости уже кончен, были угрюмы и сердиты: приходилось возвращаться и начинать сначала. Когда это выяснилось окончательно, их угрюмое внимание обратилось на меня, сидевшего на лавке рядом с деревянным ящиком.
– А это что же за человек? – спросил старшина, обращаясь к «заседателю». Хитрые маленькие глазки вотяка насмешливо сверкнули на меня, и он ответил:
– Подарок вам!.. Новый ссыльный в Березовские Починки.
В кучке мужиков пошел глухой ропот.
– Еще один!.. Эк-ка беды, право, до коих пор это? Житья от ссыльных не стало… Починовцы и то стонут. Пакостят они, мочи нет!.. Особливо Харла.
– Вот недавно жаловались: поляк Харла деньги сбостил, – энергично вставил старшина. – И, слышь, деньги немалые: семьдесят рублев.
– А лесу десятины две не спалили, что ли? И зимовничек сгорел…
– Беды это, право, бедушки!.. – как-то плаксиво и нараспев протянул черный, как жук, лохматый мужик. – Левашов во бумагу добыл, по всей волостё теперь на лошадях гоняет, ничего не плотит…
С разных сторон послышались ропот и вздохи.
– Да что вы, мужички, плачетесь тут?.. – заговорил, приближаясь ко мне, старшина. – Ты, чужой человек, не подумай чего! Вы там в городу напрокудите, начальство с вами не справится, так к нам?.. Смотри ты у нас!.. Чуть что, мы вас всех в Каму побросаем!
За старшиной поднялись остальные, и я в своем углу был окружен теперь плотной стеной мужиков. Кроме старшины, это был народ все рослый, плечистый и сильный. Вид у них был какой-то архаический: почти безбородые и безусые, с длинными волосами, ровно подстриженными на лбах, – они напоминали древних славян на старых картинах…
– Да!.. У нас, брат, смотри, поберегайся!..
– Живи смирно, а не то косточки переломаем.
– Выволокем в лес… мать родная костей не сыщет. Эти речи, видимо, все больше и больше вдохновляли бисеровцев: глаза сверкали, кулаки сжимались… А с высоты большой печи лукаво и злорадно поблескивали из-под красного околыша маленькие глазки «заседателя». «Что, брат, не захотел сменять сапоги!..» – казалось мне, говорил этот взгляд хитрого вотина.
Я чувствовал, что необходимо разрядить это настроение. Поэтому я ударил кулаком по своему ящику и резко поднялся. Окружавшая меня толпа, к моему удивлению, шарахнулась от меня, точно испуганные овцы.
– Слушайте теперь, мужики, что я вам скажу, – резко заговорил я, ободренный. – Вот вы говорите, что ссыльные вам пакостят. С вами, видно, и нельзя иначе: вот вы меня не знаете, ничего я вам дурного не сделал, может, и не сделаю, а вы уже накинулись на меня, как волки…
Мужики слушали, отойдя от меня на почтительное расстояние. Крупный мужик, жаловавшийся на какого-то Левашова, – теперь глубоко вздохнул и сказал смиренно:
– Правду бает мужичок… Верно это: мы еще от него худого не видали.
– Вестимо: будешь до нас хорош, и мы до тебя хороши.
– Верно. Вон Плавской в селе живет… Грех сказать, человек смирный, хоть спи с ним, не обидит…
В настроении бисеровцев произошел полный переворот: минуту назад они наступали стеной, пытаясь меня запугать. Теперь голоса их звучали робким заискиванием. Дипломат-«заседатель», глядевший на все это с своей печки, видимо, оценил новое соотношение сил.
– Верно, мужички, – заговорил он, – не такой это человек… Он человек просужий, работной… Гляди, сапоги на нем… Сам ведь сошил. Мастеровой человек: в ящике-те струмент у него…
И он многозначительно посмотрел на меня, отмечая этим взглядом, что он оказывает мне услугу. В кучке мужиков пронесся ропот одобрения.
– Ой?.. – радостно произнес старшина, – да ты, видно, чеботной!.. Поэтому можешь моей бабе чирки изладить?
Он оглянулся на мужиков и сказал, улыбаясь:
– Что ты с бабой поделаешь? Пристает: жить, говорит, не хочу, что чирки не сошьешь…
– Известное дело: муж в старшинах – не любо и ей в лаптях стало.
– Ну, роботному человеку мы рады, – сказал старшина, – мы тебя, когда так, в селе оставим. В Починках тебе делать нечего. А теперь, ребята, айда, видно, назад!.. Давай запрягать лошадей.
Мужики повалили из избы, а «заседатель» слез с печи и тихонько подсел ко мне.
– Видал?.. – спросил он, кивнув головой по направлению к двери, – народец-то!.. Известно, лесной народ, зверь!..
И потом, помолчав, прибавил заискивающе:
– Слышал, как я за тебя заступил?.. Сильной рукой!..
И затем, как я и ожидал, прибавил ласково, но, очевидно, без особенной надежды на успех:
– Сапоги-те… Сменеешь, что ли?
Я засмеялся.
Почти уже на рассвете на нескольких санях мы приехали в село Бисерово. Узнав, что здесь невдалеке от волости живет тоже политический ссыльный, поляк Поплавский, о котором говорили мужики, я наскоро умылся и, подождав немного, вышел на улицу. Вместе со мной вышли из правления два или три десятских и пошли в разных направлениях вдоль улиц. Окна всюду уже светились, из труб к синему небу подымался дым. Десятские стучали подожками по ставням, в окнах появлялись мужские или женские лица, и десятские им кричали:
– На сходку, миряна, на сходку! Старшина-те вернулся… Из городу бумага насчет недоимок… На сходку, миряна, на сходку!..
Хозяйка Поплавского уже возилась у печки и удивилась моему появлению.
– Эк-ка бедушки!.. – сказала она, слегка вздрогнув. – Опять чужой человек, да такой же бородатый… И что у вас за сторона такая: лицо будто молодое, а бороды-те что у стариков. Иди вон туда, в светелку. Да он, чай, еще спит. Пойти взять самовар: чай, угощать станет приятеля чайком…
Мы вошли в просторную избу, и хозяйка зажгла стоявшую на столе свечу. Большая изба, с лавками кругом стен, полатями и большой русской печью, была полна своеобразного беспорядка: на лавках грудами валялись книги, на столе рядом с самоваром и чайной посудой лежали сапожные щетки и вакса, пара щегольских, уже вычищенных варшавских ботинок стояла тут же. На кровати, укрытый, кроме одеяла, еще шубой лежал молодой человек с бледным лицом, черной бородкой клином и длинными, как у художника, черными волосами. Одеяло и шуба спустились до пояса, и я удивился, увидев, что молодой человек спит одетый, в черном сюртуке, крахмальной рубашке и даже в галстуке.
– Всегда эдак, – сказала хозяйка с добродушной усмешкой. – И в баню-те редко ходит… Спасается, видно.
Молодой человек открыл глаза, смотрел некоторое время не вполне сознательным взглядом, точно видел еще продолжение сна, и затем, быстро сбросив одеяло, торопливо надел ботинки и кинулся порывисто обнимать меня:
– Наверное, новый политический? Как я рад! Самовар, хозяюшка, самовар поскорей!..
Мы познакомились. Поплавский был очень красивый юноша с чрезвычайно тонкими и интеллигентными чертами лица, производившими странное впечатление среди этих деревянных срубов и нагольных овчин. Он был варшавянин, писатель, сотрудник газеты «Przeglad Tygodniowy» («Еженедельное обозрение»), газеты так называвшегося «позитивного» направления, где работали в те времена молодой Сенкевич, Свентоховский, Болеслав Прус. В Варшаве возникло большое политическое дело так называемого «Пролетариата». Официально его вел прокурор варшавской судебной палаты Устимович – человек странный, немного толстовец, издававший впоследствии в Самаре или Саратове какую-то полусектантскую газету. Истинным руководителем и душою следствия был, однако, его помощник Плеве, который с этого дела и начал свою блестящую карьеру. Поплавский являлся одной из первых ласточек этого дела, высланных административно до начала над остальными суда. Он жил здесь, точно на почтовой станции, не пытаясь уже даже как следует разложить свои вещи и устроиться. За самоваром он очень оживился, рассказывая о своем деле, о жизни в партиях в Варшаве. Речь его была интересна, сверкала юмором и парадоксами, но глаза его сразу потухли, когда он перешел к своему теперешнему положению. Ничто в этой дикой стране не вызывало в нем внимания и любопытства. Я приписывал это тому, что поляки вообще не народники: польский мужик со времен Казимира Великого не играет никакой роли в истории – даже той, какую он играл у нас: Польша не знала ни Разиных, ни Пугачевых, а ее казачество было украинское.
Мы заспорили: Поплавский был социал-демократ и националист. За разговорами незаметно пролетели часа два, когда ко мне прибежал так называемый «рассылка», сообщивший, что меня требуют в волость.
Около волости уже шумела густая толпа, обсуждавшая новое распоряжение начальства. Мужики не знали, конечно, что оно вызвано предстоящей «царской милостью». В толпе мелькал красный околыш «заседателя» и коренастая фигура старшины.
В правлении высокий седой старик писарь объяснил со всею вежливостью, что старшина намеревался оставить меня в селе, но бумага от исправника такого рода, что это оказывается невозможным: меня сегодня же отправят дальше, от деревни к деревне и от сотского к сотскому. Это подтвердил и урядник, коренастый мужчина довольно грубого и гнусного вида, происхождением вотяк. Он был очень огорчен. Назначен он недавно и еще не успел обзавестись форменным платьем. Войдя в правление, он тотчас же спросил у «заседателя», не привез ли он ему из города форму, и очень огорчился, когда тот ответил, что не привез. Вотин-урядник был в простом нагольном полушубке, и это, очевидно, роняло престиж его власти.
Плохие санишки, на которых на соломе лежал уже мой ящик, ожидали меня у правления. Попрощавшись с Поплавским, я тронулся в путь. В ближайшем поселке – новый сотский и перепряжка. Когда мы тронулись с этого поселка, нас обогнали две тройки, на которых я увидел красный околыш «заседателя» и большую волчью шубу старшины. Сельская администрация мчалась в село Афанасьевское, чтобы и там оповестить о предстоящих новых сборах застарелых недоимок. А из Бисерова по узким проселкам в глухие деревеньки разносили ту же весть сотские и десятские в санишках, верхами и пешком.
Вскоре я был уже в селе Афанасьевском, которое кипело таким же оживлением, только здесь, в глубине дикого края, действия администрации были гораздо решительнее: со дворов к сельской управе сгоняли скот, и какие-то солидные мужики, как я узнал после – скупщики, уже слетелись, как воронье, на предстоящую распродажу. Кроме того, здесь же суетился, грубо крича и громко ругаясь, полицейский урядник.
Через несколько лет, когда губернатор Тройницкий не был уже губернатором, а занял пост начальника статистического отделения при министерстве внутренних дел, а на его месте вятской сатрапией правил, если не ошибаюсь, Анастасьев, в газете «Казанский листок» появилась удивительная корреспонденция, написанная в таком тоне, что по-настоящему место ей в то время могло бы найтись разве в нелегальной прессе. В ней очень картинно и подробно излагались способы сбора податей и недоимок в Вятской губернии. «Точно отряды башибузуков», налетают становые, урядники, толпы сотских и десятских на беззащитную деревеньку, врываются в избы, хватают имущество, самовары, одежду, выгоняют скот… За ними следом тянутся торгаши и прасолы, скупающие все это за бесценок. Прослышав о приближении этих грабителей, население заранее убегает в леса, унося имущество и угоняя скотину, и живет по нескольку суток зимой в лесных чащах.
Я помню, с каким изумлением была встречена эта совершенно правдивая картина в подцензурной газете, притом ретроградного направления, издаваемой господином Ильяшенком (бывшим административно-ссыльным, фигурировавшим впоследствии в качестве явного черносотенца). Объяснялась эта необычайная снисходительность цензуры тем обстоятельством, что… статья была доставлена, а может быть, и написана бывшим губернатором Тройницким, посетившим около этого времени прежнюю свою сатрапию. Я попытался в другой поволжской газете дополнить эту картину напоминанием, что эти приемы в Вятской губернии составляют традицию: я рассказал в самых осторожных чертах, далеко уступавших по яркости выражения произведению господина Тройницкого, о том, что я видел в Бисеровской волости во время губернаторства самого Тройницкого, перед предстоявшей «царской милостью». Но этой моей заметке не суждено было увидеть свет. И немудрено: она была написана не бывшим губернатором.
В селе Афанасьевском мое крамольное сердце порадовалось: село гневно кипело, и в нем царило далеко не покорное настроение: мужики ходили мрачные, бабы вопили, ругались и местами оказывали «сопротивление властям». А через несколько дней уже на месте, в Починках, я узнал, что когда погнали в волость большое стадо, частью уже запроданное скупщикам, мужики огромной толпой сбежались из села, из лесных деревень и поселков, кинулись на отряд сотских, его сопровождавших, со слегами и дрекольем, разогнали его, а скот вернули хозяевам. Это событие уже как бы носилось в воздухе, и настроение мужиков Бисеровской волости в эти дни много способствовало поднятию моего уважения к ним.
V. Афанасьевские ссыльные и их своеобразные историиПока я ожидал у сотского дальнейшей отправки, мне сообщили, что в Афанасьевском живут тоже несколько ссыльных. Я пошел их разыскивать, и эти розыски привели меня к довольно большой избе мрачного вида, стоявшей на отшибе за околицей. Над крышей этой избы болталась на высоком шесте еловая ветка – ссыльные проводили досуг в кабаке у «Митриенка».
Одного из них я сразу узнал: недель за пять до моей высылки из Глазова через нашу слободку к парому проехала тележка с двумя явно не местного типа фигурами в сопровождении полицейского. Один из них был рыхлый старик с бритым лицом приказного типа. Его-то теперь я и увидел за столиком темного кабака. Против него сидел красивый молодой человек с беспокойными глазами, курчавый и румяный. Когда мы познакомились, я узнал, что этот последний – москвич, купеческий сынок, высланный административно «за беспокойный нрав». Свою высылку он объяснял происками какого-то квартального надзирателя, которого он подозревал в ухаживании за своей молодой женой. Теперь он получил от жены письмо, в котором упоминалось простодушно, что этот квартальный надзиратель порой заходит к ним. Это выводило мужа из терпения: продолжая при мне обсуждение письма, он сверкал глазами, выпивал рюмку за рюмкой и стучал кулаком по столу.
Его собеседник, круглый и рыхлый человек небольшого роста, с нечистым, плохо выбритым лицом, со следами нюхательного табаку над верхней губой и на грязном засаленном пиджаке, – оказался бывшим канцеляристом, уволенным со службы и превратившимся в подпольного ходатая. Он с большим увлечением рассказывал мне довольно длинную историю о тяжбе мужиков с помещиком из-за земли, которую он вел против лучшего местного «ученого адвоката» и выиграл в двух инстанциях.
В этом месте рассказа он так воодушевился, что поднялся с своего места и продолжал рассказ, стоя и оживленно жестикулируя:
– Уж что только они ни делали, какие пружины ни пускали в ход… даже взятки-с… Меня и ласкали, и подкупали, и грозили… Сам губернатор призывал. Нич-че-го не могли со мной поделать!.. Я законы и сенатские решения знаю, милостивый государь, как никто-с во всей губернии… Смело скажу: поставь против меня сто ученых адвокатов – верьте богу: всех преодолею, а меня никто-с!.. Поэтому, милостивый государь, уповал я на бога и был, можно сказать, беспечен, как младенец…
Лицо его приняло странно-умиленное выражение. Он сложил руки так, как будто держит на руках спеленатого младенца.
– Они меня и так, они меня и эдак… Ничего не опасаюсь, потому все законы, все сенатские решения за ме-ня-с. Дело готово-с… Могу сказать, как облупленное яичко…
Я смотрел на его восторженное лицо, слушал его речи, проникнутые сутяжническим пафосом, и не удержался от вопроса:
– Скажите, пожалуйста: вы кажетесь мне человеком практическим и умным. Что же заставляет вас бороться с сильными людьми и стоять за мужиков?
Он серьезно посмотрел на меня. Я почувствовал по этому взгляду, что он ответит мне искренно.
– Видите ли, милостивый государь: мужик, конечно, сер, можно сказать, в отдельности – полное ничтожество-с. Но ежели его большое количество, то он сила-с… Я, можно сказать, мужиком только и жил. Господа ко мне не обращались. Они больше к ученым адвокатам. А мне, как я питался от мужика, важно было прежде всего-с поддержать репутацию. Да и тяжба была большая-с – несколько сел и деревень с богатейшим лицом тягались. Ежели бы это дело выиграть, я был бы обеспечен до конца моей жизни.
– Ну и что же? – спросил я, захваченный драматизмом и искренностью рассказа. Но тут лицо его, светившееся одушевлением, почти восторгом, внезапно одряблело, распустилось, обмякло, губы стали дергаться судорожной гримасой. Он вдруг упал головой на руки, склонившись к столу, и рыхлое тело его задрожало от рыданий.
Несколько минут в кабаке Митриенка стояло глубокое молчание. Не только мы, оба слушателя, но, по-видимому, и сам сиделец, мужчина мрачно-равнодушного вида с странными мутными глазами, смотрел теперь с каким-то недоуменным участием на этого плачущего человека. Наконец последний поднял заплаканное лицо, вытер глаза грязным платком и, глядя на меня с выражением беспомощного отчаяния, произнес:
– Жандармский полковник – вот кто погубил меня, милостивый государь!.. Приехали, ворвались, обшарили все… Что ж, сделайте одолжение! Я ведь уже докладывал вам: чист, как младенец… Но… забрали все документы. Скажите, что же это такое?.. Ведь это дневной разбой, беззаконие-с, ведь за это под суд мало!.. Но нет-с!.. Я уже написал в правительствующий сенат, до государя императора дойду!.. Ведь есть же законы в России!..
Мне стало очевидно, что, искушенный и в законах, и в сенатских решениях, он был совершенный младенец в понимании значения «административного порядка». Введенный сначала с определенной целью борьбы с политической крамолой, он стихийно ширился, захватывая произволом и другие области жизни. Передо мною, по-видимому, были жертвы этого нового фактора русской внутренней политики: в их лице административный порядок получал естественное завершение: один был жертвой амурных предприятий какого-то коварного полицейского надзирателя, другой – испытал на себе вмешательство полиции в гражданскую тяжбу.
Я постарался, насколько мог, объяснить этому «законнику», что его обращение в сенат совершенно бесцельно. Сенат – блюститель формального закона, а с формальной точки зрения его враги правы. В последние годы вышли такие, и притом настоящиезаконы, потому что изданы они в порядке верховного управления, которые могут быть названы законами о беззаконии. Они в известных случаях упраздняют силу других, тоже несомненных законов.
Он слушал меня с напряженным вниманием, но под конец моей речи его глаза засверкали каким-то злым, упорным огоньком.
– То, что вы говорите, милостивый государь, не может быть-с!.. Пока у нас еще не республика, как мечтают некоторые… Пока существует власть государя императора, законы Российской империи не могут быть упразднены-с… И вы мне этого, пожалуйста, не рассказывайте.
Забегая несколько вперед, скажу, что месяца через полтора после этого я опять был в Афанасьевском и опять видел обоих ссыльных. Когда я сидел у старого ходатая, к его избе подъехали сани, из которых вышли два мужика. Оба были с большими бородами и, очевидно, нездешние. Действительно, это оказались мужики из той губернии, откуда он был выслан. Их отрядил тягавшийся с помещиком мир, снабдив деньгами и поручив разыскать мужицкого «аблаката» хотя бы на краю света. Они мне напомнили «ходока» из рассказа Глеба Успенского. Лица у них были сурово-истомленные и скорбные.
Встреча их с мужицким ходатаем носила признаки трогательной радости… Мужики рассказывали, с каким трудом они отыскали его, сколько им стоило задарить в Вятке, а потом в Глазове мелких чиновников, чтобы узнать точно о месте его ссылки…
И подумать только, что к этому делу была тоже примешана высочайшая власть… Самодержавие успешно разрушало в народе мистическую легенду о царской правде, на которой само же покоилось…
Под конец нашей беседы в кабак Митриенка вошел еще один «ссыльный». Это был молодой еврей Цогель, дюжий и рослый, с видом рабочего. Он отрекомендовался, кажется, кузнецом и, если не ошибаюсь, действительно работал в Афанасьевском. За что его выслали, точно теперь не помню. Кажется, правительство решило, что «административный порядок» пригоден также для решения «еврейского вопроса», и стало высылать евреев-ростовщиков. Настоящие ростовщики, разумеется, страдали при этом всего меньше… Между прочим, еще в Глазове я встречал одного такого ссыльного, которого жители слободки называли «жид Мор-хель». Мне рассказывали, что вначале, попав в эти вятские дебри, хотя и в уездный город, он считал себя погибшим. Но затем освоился с положением, стал понемногу заниматься теми же делишками и оперился настолько, что выписал даже семью. Простодушные слобожане относились к нему довольно благосклонно, и мой учитель, сапожник Нестор Семенович, формулировал это просто и ясно:
– Я считаю, что этот Морхель есть самый добродушный жид. Конечно, берет проценты. Так это потому, что ихняя вера дозволяет. А вот наша вера и не дозволяет, а наши дерут шкуру в лучшем виде. Куда пойдешь, как притиснет нужда!.. Лучше же я пойду к Морхелю.
Таким образом, административный порядок вступал в конфликт с законами о черте оседлости, и одна бессмыслица ограничивала другую…
Для дополнения этой коллекции мне приходится упомянуть еще об одной своеобразной личности. Это был ссыльный «дворянин Левашов», молодой человек из родовитой дворянской семьи, сосланный… по просьбе отца!.. Если не ошибаюсь, существует в старых законах статья, согласно которой если родители заявляют, что не могут справиться «с беспокойным нравом» сына, то государство приходит на помощь родительской власти, причем ссылка и содержание на месте возлагаются на счет родителей. Самый срок ссылки обусловливается исправным поступлением денег в депозит губернского казначейства той местности, куда сослан непокорный сын.
«Дворянин Левашов» был сослан на основании именно этой статьи. При этом его звание и слухи о родовитости Левашова-родителя до известной степени отражались на его положении. Правда, его услали в дальнюю Бисеровскую волость, чтобы удалить беспокойного молодого человека подальше от уездного начальства, которому справиться с ним было не легче, чем родителю. Но зато здесь, в этих глухих дебрях, изобретательный проказник выкидывал изумительные штуки. Об одной из них я уже слышал в перевозной избе. Как-то его вызвали в Глазов для каких-то объяснений с начальством. Для проезда «по дворянскому званию» ему выдали бумагу на пару земских лошадей. Левашов съездил и вернулся, но затем бумагу не возвратил и продолжал разъезжать по всей волости, заливаясь колокольчиком. Сельские ямщики сбились с ног, развозя дворянина Левашова из конца в конец по знакомым, в том числе по ссыльным всякого рода, с которыми дворянин Левашов проводил очень весело время. Наконец вопли содержателей станций дошли до Глазова, и становому было предписано отнять у Левашова бумагу.
– Ну погодите, – пригрозил он. – Я достану другую, еще покрепче.
И действительно, вскоре он стал опять разъезжать, показывая огромный плакат с государственным гербом и множеством медалей. Поплавский, смеясь, сообщил мне, что эта «бумага покрепче» была… объявление о продаже чаев «придворных поставщиков К. и С. Поповых».
Дворянин Левашов занимался и судебной защитой в камере мирового судьи.
– Подсудимый, что вы можете сказать в свое оправдание? – спрашивает судья у подсудимого вотяка.
– Мы не можем баять, – отвечает подсудимый, – мы неграмотный… У нас нанят дворянин Левашов, и деньги плочены. Пущай он бает.
Дворянин Левашов встает и произносит кудреватую речь, в которой заявляет, что как честный человек, уважающий законы Российской империи, сам возмущен поступком вотяка, заслуживающего самого тяжкого наказания, и лишь ввиду крайнего его невежества защита допускает смягчение наказания на одну степень.
Вотяк с восторгом слушает патетическую речь, уверенный, что Левашов его защищает, другие слушатели тоже плохо понимают речь, уснащенную литературными оборотами и юридическими терминами. Мировой, удерживая улыбку, постановляет приговор, часто мягче, чем требовал защитник.
Впоследствии, когда я прожил довольно долго в Починках, я был поражен внезапным получением повестки от мирового судьи, которой я вызывался в его камеру в качестве свидетеля по делу об оскорблении «дворянина Левашова» административно-ссыльным, кажется Поповым. Загадка вскоре разрешилась письмом По-плавского. Дворянин Левашов затеял небывалое дело лишь для того, чтобы доставить мне случай повидаться с товарищами и, кстати, – чтобы иметь удовольствие и самому познакомиться со мной.
Мне не пришлось воспользоваться этой своеобразной любезностью, так как ко времени разбирательства меня внезапно увезли из Починок. Так мне и не удалось познакомиться с «дворянином Левашовым», административно сосланным по просьбе родителя…
Увы, мне приходится закончить эту главу еще одной черточкой: впоследствии, когда моя утлая ладья вновь была выхвачена бурным течением из Починок, чтобы умчать меня в далекую Сибирь, – мне передавали, что некоторое касательство к этому имел донос двух афанасьевских ссыльных. Ко дню царского юбилея они подали будто бы слезницу на высочайшее имя, в которой, вперед прославляя царское милосердие и правосудие, бывший ходатай счел нужным упомянуть о том, что я (ссыльный такой-то) говорил им, будто ныне законы, изданные российскими государями, упразднены, чему они, как верноподданные, отказываются верить, а наоборот – уповают на восстановление своего законного права.
Впрочем, может быть, это и неправда, хотя, вспоминая взгляд ходатая, злобный и негодующий, при моих объяснениях административного порядка, я допускаю, что такая ябеда могла действительно выйти из-под его пера и что при этом он мог быть даже совершенно искренним.