Текст книги "Апостольская командировка. (Сборник повестей)"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)
19
В глубине белела, как мутный туман ночью на реке, стена церкви. Они остановились под деревом.
Родька достал из кармана бересту, поднял с земли из-под ног сухую ветку, спросил:
– Васька, спички у тебя? Сейчас бересту запалим. При огне-то лучше.
Васька зашептал:
– Не надо, Родька. Так-то нас никто не видит. А как огонь, всяк узнает: мы здесь.
– Давай спички, говорю!
Две руки – Васькина и Родькина – не сразу столкнулись в темноте. Одна спичка сломалась, вторая долго не зажигалась. Наконец зажглась слабеньким, болезненным огоньком – единственно светлая, родная точечка в этой подвальной темноте.
Скрюченный, грубый кусок бересты заскворчал, запузырился, как живой, стал сгибаться. Родька надел его на конец ветки. И из темноты рядом с ними появилась боковина ствола матерой липы в буграх и корявых наростах. Впереди, под ногами, открылась замусоренная кирпичной крошкой земля. Огонь шевелил веселыми языками, пускал темный чадок, без всякой утайки фыркал. И страх почти исчез. Родька, Васька, Венька разом вздохнули, переглянулись между собой, снова уставились на огонь.
Но по сторонам темнота еще гуще облила раздвинутый горящей берестой круг. Не стало видно церковной стены. Казалось, эту плотную, могучую темноту ничем не сдвинешь, ничем не пробьешь, не выберешься из светлого круга. Но Родька, бережно держа на весу ветку с корчащейся берестой, шагнул вперед, и эта плотно слитая темнота покорно подалась назад. Липа с корявой корой сразу же исчезла, словно провалилась под землю. Навстречу выскочила тоненькая, с игривым изгибом березка, сразу же лихорадочно зарумянилась от света.
Еще два шага – и свет уперся в стену, вовсе не белую и ровную, а облупленную, с оскалами кирпичей в обвалившейся штукатурке.
В стене – окно, непроницаемо затянутое бархатной темнотой. Что-то там? Мороз пробирает от мысли, что придется схватиться за кирпичный карниз, подтянуться и… окунуться головой в эту мрачную, бархатную тьму.
– Венька, держи, – отдал Родька берестяной факел. – Осторожней, бересту стряхнешь… Васька, подсади-ко… Что ты меня за штаны держишь? Плечо, плечо подставь… Вот так…
Родька сел верхом на подоконник. В выползшей из штанов, пузырящейся на спине рубахе, всклокоченная голова ушла в поднятые плечи, освещенный неровным, пляшущим огнем на бархатно-черном фоне арочного окна, он сам теперь походил на какого-то зловещего горбуна из страшной сказки.
– Да… давай сюда огонь.
Венька медлил: охота ли лезть в это проклятое окно, а уж если отдашь огонь, придется.
– Ну! – это «ну» было сказано слишком громко и гулом отдалось в пустой церкви за Родькиной спиной.
Венька поспешно протянул горящую бересту.
– Что ты в меня огнем тычешь? С другого конца давай… Подсаживай Ваську.
Из окна, из черной пропасти, тянуло подвальными запахами плесени и птичьим пометом. Родька первым прыгнул туда, и в это самое время огромная, пустая, темная церковь загудела, забурлила, словно ее старую крышу пробил бешеный водопад. Снизу донесся слабый, заикающийся голос Родьки:
– Не-не… не… бойтесь… Это галки… Ух, сколько их тут!
Огонь осветил кусочек стены, на которой проступали какие-то картины, прислоненные к стене иконы, битый кирпич с блестками стекла на полу. Все остальное – вверху и по сторонам – было покрыто густым мраком.
Родька мельком поглядел на иконы, подумал вскользь: «Гляди ты, какие красивые есть. И чего те дурни на мою икону набросились, вроде она лучше…»
– Вы скоро там?
Венька и Васька слезли вниз, сдерживая дрожание губ, с бледными лицами стали рядом.
Вяло покачивался огонь на обугленной бересте, запах смолистого дыма смешивался с запахом каменной плесени. Вверху все еще шевелились неуспокоившиеся птицы. Путь был пройден, оставалось только ждать.
– Сколько… – заговорил Родька и сразу же снизил голос до шепота, так как неосторожно произнесенное слово сразу же отдалось где-то под самым куполом. – Сколько времени теперь?
– Кто его знает, – так же шепотом ответил Венька. – За двенадцать поди.
– Не слышно, не било вроде.
– Да отсюда разве услышишь, сквозь стены-то?
– Услышали бы. Окна-то полые.
Они на минуту перестали шептаться. Под темной крышей, высоко над головой, разбуженные птицы успокаивались. Пошевелилась одна в самом глухом, в самом дальнем углу, пошевелилась другая поближе, столкнула кусочек сухой известки, он легонько стукнулся об пол, звук его отозвался под куполом. Наконец стало совсем тихо. Тонко-тонко и тоскливо зазвенело в ушах от перенапряженной тишины.
– Враки все, – выдохнул Родька.
– Что враки? – одними губами спросил Венька.
– Да это… Купол-то будто пилят.
– Конечно, враки, – с охотой подхватил Васька. – Пошли, Родя, быстрей отсюда, чего тут торчать.
Родька не ответил.
Береста на конце ветки прогорала. Желтый огонек стал вялым. Черный курчавый дымок над ним вился гуще. Лица у ребят были бледные, серьезные, непривычно большеглазые.
Родька ощутил облегчение, появилось какое-то смутное, неосознанное желание: высказать что-то (пока он не знал, что именно) презрительное и уверенное бабке с матерью, обругать Жеребиху.
Родька набрал уже в грудь воздуху, чтоб еще раз сказать: «Враки все…» – но вдруг воздух застыл в груди ледяной глыбой, горло сжалось…
Где-то вверху, в самой гуще давящего на головы мрака, там, где недавно шевелились обеспокоенные птицы, очень тихий, но внятный, осторожный, но проникновенный, раздался странный звук. Он действительно напоминал звук маленького напильника, въедливо, настойчиво точившего кусок железа. Звук разрастался, креп, становился громче, решительнее. Уже не крохотный напильничек, а широкий рашпиль поспешно, без предостережений, с ненавистью ерзал по железу. Сильней, сильней, нервней, до истерических, визгливых ноток…
И звук шел не снаружи, он был где-то в стенах, под самой крышей, висел над головой. Странно, что птицы нисколько не обращают на него внимания.
Неожиданно загрохотало, завизжало – нарастающий звук взорвался. Ошеломленный Родька в долю секунды каким-то далеким уголком своего мозга все же успел догадаться: это рядом с ним в пустой гулкой церкви визгливо крикнул от страха Васька.
Они не помнили, как выскочили в окно, как оказались за церковной оградой…
А ночь по-прежнему стояла тихая, влажная, свежая. Покойно светились редко разбросанные огоньки села. В стороне уверенно и беспечно постукивали колеса удаляющегося поезда. Три красных фонарика на заднем вагоне уплывали в темноту. Это, должно быть, пассажирский. Он через пятнадцать минут остановится на маленькой станции Суховатка, куда летом Родька и Васька бегали продавать ягоды.
Нет, ничего не произошло на свете. Ровным счетом ничего.
«Дын! Дын! Дын!..» Через влажный луг, через реку на железнодорожную насыпь поползли унылые звуки. Ночной сторож Степа Казачок отбивал двенадцать часов.
Ребята не обмолвились ни единым словом. Спотыкаясь на неровной тропинке, бросились бегом к селу…
Перед самым селом их встретила беспорядочная, громкая петушиная перекличка.
20
Опять весь вечер сидели гости. Беременная Мякишиха, прислонясь к Варваре, уставив на нее раскисшие от слез глаза, шептала:
– Варварушка… Навар из трав пила, а веры нету. Нету веры, что все обойдется. Врачи сказывают: не людская-де у тебя беременность… Сечение надо делать, резать.
Скучно вздыхала о своих ноженьках Агния Ручкина. Старик из деревни Заболотье, большой знаток Ветхого завета, курил толстые цигарки из крепкого самосада, давил их в разбитом блюдце и рассуждал о «нонешней распущенности»:
– В прежнее-то время вся жизнь, куда ни толкнись, в страхе проходила. Оттого кругом порядок стоял…
Отец Дмитрий больше молчал, кивал головой, соглашался, только несколько раз вставил свое слово:
– Ежели человек отравлен ядом, чтоб он не умер, надо очистить тело. В жизни душа ежедневно и еженощно яд принимает. Выругался нехорошим словом – яд. Осквернил себя водкой – яд. Строптивость свою высказал, начальству не подчинился – все яд. Вера очищает душу людей. Нет без веры духовного здоровья.
И снова замолкал, с ясным, чуть утомленным лицом покачивал головою, думал, верно, о чем-то своем.
Варвара сидела как каменная. Она и всегда-то при гостях чувствовала себя немного чужой, а теперь, после Парасковьи Петровны, после разговоров с Жеребихой, вконец растерялась, глядела в дверь остановившимися глазами, ждала Родьку, удивляясь, почему его долго нет. «Час-то поздний, и где его носит?.. Пожалуй, хорошо, что сейчас дома нет. К нему бы полезли. Мякишиха-то над ним бы стала причитать. Легко ли несмышленому парнишке выносить?.. Не напрасно учительша пугает, ой, не напрасно! Как же парню быть? От школы отворачиваться?.. Господи, вразуми… То-то и оно, что ни случись, всюду – господи, а ведь Парасковья-то Петровна от бога Родьку отнимает…»
Разболелась голова. Варвара тихонько поднялась, ушла за перегородку, не раздеваясь, прилегла на койку. Сдержанно гудели голоса в соседней комнате…
Ее разбудили сердитые толчки.
– Вставай-ко, вставай. Эк, разлеглась… Забыла, чай, что у нас отец Митрий ночует. Не на полати же его сунуть. – Старая Грачиха, раскосмаченная, придерживая на груди рубаху, стояла над ней. – А нашего-то гулены до сих пор дома нету. Выходила на улицу, кликала, не отзывался. Клавдию встретила, тоже своего Ваську ищет. Вместе где-то шабашат.
Выглянула за переборку, пригласила:
– Иди, батюшко, постельку сейчас сготовлю.
Варвара поднялась, заспанная с тяжелой головой, вышла в переднюю. Изба хранила следы недавних гостей: пол у порога крепко затоптан, на подоконнике щербатое блюдечко усажено окурками.
Тяжело и неуютно стало в доме. Покоя и тишины хочется. Ей-то еще полбеды, а Родьке, верно, вдвое неуютней.
Кряхтя и посапывая, за перегородкой укладывался на пригретую Варварой постель отец Дмитрий. Бабка торопливо отбила положенные поклоны, взобралась на печь. Через минуту, как обычно, полился оттуда ровный храп.
Каждый вечер опускалась Варвара на колени перед иконами, опустилась она и сейчас.
Что сказать господу? Как пожаловаться? О чем просить, что вымаливать? Как держать себя? Все перепуталось, ничего не понятно. Одно слово вырывается из души:
– Господи!!
Словно вполшепота, но это крик измученного сердца, крик жалобный и бессильный.
За спиной раздался осторожный шорох. Варвара оглянулась. У дверей стоял Родька. При свете гаснущей лампы было видно его бледное, смятенное лицо.
Варвара медленно поднялась с полу.
– Родюшка… Ай опять беда какая?
Родька резко дернул плечом, словно сбрасывал с него невидимую лямку, связанной походкой, уставясь в угол, прошел на середину комнаты мимо матери.
С минуту он глядел в упор на темную икону, потом колени его подогнулись, он вяло осел на пол и, съежившись, пригнув голову, неожиданно зарыдал.
– Родюшка, сердешный, да что с тобой, золотце? – Варвара бросилась рядом с ним на пол, обняла, сама заплакала. – Видать, снова напасть какая. Да что за наказание! Что там случилось-то, скажи?
Но Родька молчал, только плечи его под материными руками сильно вздрагивали.
От молчания, от слез сына, от чудотворной, зловеще выкатившей белки глаз, от всего непонятного, что творилось на белом свете, Варвару охватил дикий ужас. Новая беда! Новые несчастья! Мало прежних?! Надо спасать сына, надо оградить его от беды!
Варвара крепче охватила Родьку за вздрагивающие плечи, приподняла, шипящим шепотом заговорила:
– Молись, Роденька, молись, сынок! Проси прощения за себя, за мать-грешницу. Сомнениям поддалась мать-то… Ох, разнесчастные мы!.. Нет нам спасения… Молись, голубчик…
И случилось чудо… Родька, вечно бунтующий, упрямый, только из-под палки поднимавший ко лбу руку, вдруг со всхлипом вытер лицо рукавом, покорно зашевелился, встал коленями на пол, упершись заплаканными глазами в лампадку, слабым голосом произнес единственную молитву, которую знал, короткую, в два слова:
– Прости… господи…
Он крестился, лицо его выражало просительный страх, а Варвара, тоже стоявшая рядом с ним коленями на полу, застыла от изумления и нового ужаса. Вот оно, свершение! Вот она, сила божья! Как же тут сомневаться в господнем могуществе?
21
Привычный мир рухнул для Родьки. Надо было как-то по-новому жить, по-новому поступать.
У каждого здорового мальчишки смысл жизни заключается в одной фразе: «Когда я вырасту большим…» Два года назад в Гумнищи вернулся с флота теперешний председатель колхоза Иван Макарович. Тельняшкой, мичманкой с золотым крабом, всем своим морским обличьем он жестоко поразил Родькино сердце. И после этого Родька мечтал: «Когда вырасту большим, стану моряком». Золотая надпись на ленте, синий воротник за спиной, ремень с медной пряжкой в ладошку – вот он, Родька Гуляев, приехавший домой на побывку! Наивная, но мечта о будущем. А в детстве будущее и счастье – одно и то же.
Теперь от этого будущего надо отказаться. Где уж там бескозырка с ленточками, когда тебе придется молиться, когда ты нашел святую икону, когда за тобой следит сам бог, ты у него на примете! Неужели жить, как велит бабка? Кем он будет, когда вырастет большим? Непонятно, неясно, темно впереди. С богом и бабкой как-то не мог себе представить Родька будущего.
Нет будущего, значит, нет жизни, от всего надо отказаться. Не по приказу бабки, не из-за страха, что она выдаст лупцовку, – самому отказаться! Это тебе не крест на шею, это не просто стыд перед ребятами, который раньше так сильно мучил. Тогда-то страдал, а знал: пройдет день, неделя, месяц, пусть даже год – и все наладится, все переживется. Теперь не надейся на время, оно не спасет. Тогда можно было бунтовать, возмущаться, жаловаться кому-то, хотя бы Парасковье Петровне. Сейчас не перед кем бунтовать, не на что жаловаться, в тебе самом сидит беда. Нет будущего, нет счастья, ничего нет!
Утром дома готовились к молебну, и бабка не отпустила Родьку в школу.
– Не каждый день молебны заказываем в честь новоявленной. Родька, чай, не лишний человек в этом деле. Школа не сгорит, коли он там день не побудет.
Родька молчал, не глядел, как прежде, упрямым бычком в пол, лишь тоскливо озирался. И мать испугалась его покорности, робко и неуверенно возразила:
– Как бы шума не вышло…
– То-то вы все боголюбы. – Бабка веником, насаженным на длинную палку, обметала паутину с потолка. – Милости у бога выпрашиваете, а огласки боитесь. А вы не бойтесь за господа шум на себя принять. Снесете, ежели и поругают маленько.
Родька молчал. Он молчал и тогда, когда бабка отозвала его в соседнюю комнату, роясь в коробке среди пузырьков и катушек, сердито зашипела:
– Крест-то бросил? Думал, не узнаю, нечестивая твоя душа? Говори спасибо, бог уберег. Ради такого дня выволочки не получишь. Народ собирается, срам на люди не хочу выносить. Вот тебе другой крестик. Ну-ко, одевай живо да не кобенься.
Шершавые пальцы бабки расстегнули ворот рубахи, твердая ладонь тычком по затылку заставила нагнуть голову. Шнурок крестика зацепился за ухо, бабка грубо его поправила.
Начали мыть пол, и Родька решил выйти во двор. Но когда он ступил из дверей на крыльцо, понял: лучше бы не показываться из дому.
Пошевеливая вздыбленными плечами, пробив пригнутой головой скучившихся баб, подполз к крыльцу безногий Киндя. Шапки нет, лицо распухшее, сизое, из-под заплывших век – не понять, враждебно, равнодушно или заискивающе – уставились сквозь щелки неподвижные глаза. Он, закинув назад голову, набрал в широкую грудь воздуха, казалось, вот-вот разразится длиннейшей речью. Но Киндя выдохнул лишь одно слово:
– Бла-ослови! – после чего, держась за утюжки, принялся кланяться, касаясь лбом земли, выставляя локти, как кузнечик лапки.
Сморщенный старичок из Заболотья, тот, что знал Ветхий завет, сплюнул и отвернулся:
– Нехристь. С утра нализался… Нашел время.
В надвинутом на глаза платке подскочила мать Кинди, ткнула тощим прокаленным кулачком в налитый кровью сыновний загривок, заговорила с визгом:
– Сгинь, бесстыдный! Сгинь, окаянное семя! Выполз зверь зверем, за мать бы посовестился.
– Бла-ослов-ения хочу, – промычал неуверенно безногий Киндя и опять повалился лбом в землю.
– Кинька! Один останешься! Уйду, мотри! – уже без визга, с угрозой проговорила старуха. – Какое тебе благословление, дурья башка? Ведь на малом свяченого чина нет.
Киндя помедлил, широкий, плотный, крупноголовый, по плечо тощей, низкорослой матери, вздохнул и боком стал отодвигаться в сторону.
– Ты, голубок, не пужайся. Идем к нам. Покудова там готовятся, посидим рядком, потолкуем ладком.
Из-под платка, козырьком напущенного на лицо, щупали Родьку выпрыгивающие вперед глаза, костистая рука бережно и в то же время твердо взяла за локоть, свела Родьку с крыльца.
Сидевшая прямо на земле, широкая, как сопревший от непогоды суслон, Агния Ручкина зашевелилась, попробовала было подняться навстречу Родьке, но не сумела, лишь тоскливо вздохнула:
– Ох-ти, мои ноженьки…
Но из-за Ручкиной выросла закутанная в длинную шаль Мякишиха – глаза выкаченные, сухо блестящие, тонкие губы бесцветны.
– Миленький! – схватила она Родькину руку, припала к ней сухими горячими губами.
Родька с силой выдернул руку, рванул локоть из костлявых пальцев Киндиной матери, затравленно оглянулся. И тут же его взгляд упал на дорогу. К изгороди размашистым шагом приближалась Парасковья Петровна.
В своей неизменной вязаной кофте, легкий платочек туго стягивает прямые черные волосы, на лице будничная озабоченность и знакомая школьная строгость, она так не походила на тех, кто стоял сейчас во дворе, так обычна, так знакома – человек из другой жизни, родной и утерянной для Родьки.
– Родя, ты почему не пошел в школу?
И Родька в эту минуту представил самого себя, словно бы посмотрел со стороны глазами Парасковьи Петровны: в чистой праздничной рубахе, стянутой пояском, смоченные волосы гладко зачесаны бабкиным гребнем – вот он, ученик из ее класса, среди старух, беременных баб, в компании с пьяным Киндей и Агнией Ручкиной, квашней сидящей на земле.
– Родя, я спрашиваю: почему ты не в школе?
Все, кто был во дворе, молчали, с подозрительностью глядели на учительницу. Парасковья Петровна не обращала на них внимания, мягко и спокойно уставилась на Родьку.
И Родька, издерганный за последние дни, измученный кошмарной ночью, не выдержал, схватился за голову, затопал ногами, неожиданно осипшим, громким голосом закричал:
– А-а-а! К че-ерту-у! Всех к черту-у! Уходите! Все уходите! Все!!
После первого же выкрика в окружавшей его толпе поднялся недовольный ропот:
– Небось на дом пришла.
– Мало ли там шелапутных, которые запросто из училища убегают.
– За теми не следят… Не-ет.
Родька с багровым лицом топал ногами, кричал:
– Уходите! Уходите! Уходите!!
– Родя, пойдем отсюда, – не обращая внимания на враждебный ропот, мягко позвала Парасковья Петровна.
Но Родька не слышал, его крик оборвался, он, оскалившись, оглядывался кругом и затравленно вздрагивал от рыданий.
Киндя, раздвигая плечами старушечьи подолы, пробрался к самой изгороди, задрав опухшую, кирпично-красную рожу, сипловато заговорил базарной скороговорочкой.
– Ты, мамаша, извиняюсь… Иди, мамаша, своей дорогой. Не то я, человек изувеченный, за свою натуру не отвечаю…
Парасковья Петровна сначала с удивлением, потом с брезгливостью секунду-другую разглядывала сидящего на земле Киндю, отвернулась, обвела взглядом старух, буравящих ее из-под чистых платков выцветшими глазами, снова обратилась к Родьке, кусающему рукав своей рубахи:
– Успокойся, Родя. Идем отсюда.
Но Киндя снова угрожающе зашевелил поднятыми плечищами:
– Ты, мамаша, слышала? Я в переглядки играть не люблю.
Давно не стиранная рубаха распахнута на груди, на распаренной физиономии – ржавчина щетины, из заплывших век глаза враждебно сторожат каждое движение учительницы. За ним, широким, плотным, наполовину вросшим в землю, сбились в кучку старухи в празднично белых платочках, старик из Заболотья по-гусиному сердито вытянул жилистую шею, судорожно ежась, мальчишка прикрывал рукавом рубахи застывший оскал на лице.
На минуту стало тихо. С шумом дышал задравший вверх голову Киндя. Парасковья Петровна, сурово выпрямившаяся, с плотно сжатым ртом глядела поверх Кинди на Родьку.
Никто не двигался, все ждали.
Парасковья Петровна первая пошевелилась. Она шагнула вдоль изгороди к въезду во двор. Без знакомой сутуловатости, распрямившаяся, с бесстрастным лицом, не замечая с угрозой подавшегося на нее всем своим коротким телом Киндю, Парасковья Петровна шла, не спуская взгляда с Родьки.
И Киндю взбесила ее бесстрастная уверенность. Без того красная физиономия до отказа налилась темной кровью, сиплая, площадная брань загремела над залитым солнцем двориком. Тяжелый, обшитый кожей утюжок-подпорка полетел в учительницу…
Киндя промахнулся. Утюжок с силой ударил в изгородь, жердь глухо загудела.
Парасковья Петровна резко обернулась. В ее широком, грубоватом лице с плотно сжатым ртом появилось гневное, по-мужски жесткое выражение. Но к ней, опираясь руками о землю, полз, выставив тяжелую голову, сипло выкрикивая грязные ругательства, калека, бешеный, невменяемый и жалкий. И гнев исчез с лица Парасковьи Петровны, только на щеках под глазами проступил неяркий румянец. Она повернулась и, ни на кого не глядя, своим широким, тяжелым шагом пошла прочь.
Никто не двинулся, никто не обронил ни слова. Только Киндя тряс кулаком над головой, выкрикивал вслед ругательства.
Родька опомнился, увидел перед собой запавший, морщинистый рот Киндиной матери, с яростью толкнул ее в тощую грудь, бросился в сторону, налетел на сидящую Агнию Ручкину. Та, охнув, свалилась на бок.
Чья-то рука пыталась его задержать, он с остервенением ударил по ней. Оскалясь, с мокрым от слез лицом выскочил на улицу, бегом бросился по дороге – прочь от дома, прочь от страшных людей.