Текст книги "Апостольская командировка. (Сборник повестей)"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
– А я, – с дружеской улыбкой подхватил отец Дмитрий, – осмелюсь заверить: ни в чем не буду вам препятствовать.
Тяжелая дверь избы со всхлипом открылась. Вошла Варвара, с беспокойством поздоровалась с учительницей.
15
Отец Дмитрий решил держаться своего правила – «я сторона». Едва Варвара опустилась на стул, как он поднялся, вежливо потоптавшись и покашляв у порога, натянул на седую голову кепку, вышел во двор.
Бабка Грачиха спохватилась, что потеряла много времени на толки и перетолки, принялась метаться по хозяйству: то исчезала в сенях, то ныряла в погреб, то заметала мусор у печи, время от времени бросая подозрительные взгляды в сторону загостившейся учительницы, прислушивалась.
Варвара, чинно положив руки на чисто выскобленный стол, тупо уставилась в крупные пуговицы на вязаной кофте Парасковьи Петровны.
А Парасковья Петровна убеждала:
– …Губишь парня, Варвара. Мать ты ему или мачеха?.. Ведь он пять лет проучился в советской школе, а ему и всего-то навсего двенадцать. Почти половину жизни его учили, что бога нет. Товарищи его смеются над баснями о чудотворных иконах, о Пантелеймонах-праведниках. Неужели тебе хочется, чтоб и сын твой был посмешищем?..
– Что тут дивного, – отозвалась от печи старуха, не переставая с ожесточением возить веником по полу, – изведут парнишку и от училища еще благодарность выслужат. Ноне и не такие дела случаются.
– Авдотья, делай-ка свои дела. Дай поговорить спокойно, – сурово обрезала Парасковья Петровна.
Бабка бросила веник, громыхнула заслонкой, сжав губы в ниточку, двинулась к выходу, в дверях бросила:
– Правда-то небось глаза колет.
– Что дороже для Роди: бабкина опека или школа? – продолжала Парасковья Петровна. – А ведь дойдет до того, что парнишка с отчаяния школу бросит, неучем останется. Иль ты думаешь, он проживет всю жизнь одними бабкиными молитвами?..
У Варвары желтые глаза широко расставлены, между ними кожа на плоской переносице туго натянута. И в этой туго натянутой коже, во вздернутом коротком носу чувствовалась какая-то безнадежная тупость. Слушает, не возражает, но каждое слово, сколько ни вкладывай в него души, отскакивает, не зажигает мысли в неподвижных глазах.
– …Если ты такая верующая, крестись, молись вместе со старухами, но оставь Родиона в покое. Слышишь, Варвара, пожалей парня!
И в опустошенных глазах Варвары зашевелилась тревога, они растерянно забегали по столу, влажно заблестели. Туго натянутая на переносице кожа стала стягиваться в упругую складку. Огрубелым пальцем Варвара провела вдоль щели между скобленых досок стола, заговорила:
– Я вот сама неверующей была и… наказана. Муж бросил. Легко ли подумать, с двадцати пяти годов живу бобылкой не бобылкой, а вроде этого. Вдруг за грехи парню моему тоже неподходящая доля выпадет? Как подумаю об этом, сердце кровью обливается. Вот вы бога, Петровна, не признаете, а ведь кто знает… Может, слышит нас…
– Кто слышит?
– Да бог-то.
Полная, белая шея, из-под застиранной кофты выпирают груди, плечи покатые, пухлые, в то же время крепкие – зрелая, полная здоровья женщина. А в светлых с сузившимися в мушиную точку зрачками глазах тупая тревога. Нет в них мысли, один страх. Парасковья Петровна вспомнила ее девчонкой, своей ученицей: круглая, розовая рожица, бойкие, с блеском, как у игривой кошечки, глаза, уж во всяком случае, глупышкой не казалась. Видать, не все-то с годами совершенствуется в природе.
– Эх, Варвара, Варвара! Как в тебя вдолбить? Этим страхом да дикостью и покалечишь жизнь сыну.
– Господи! Да разве нельзя ему в бога веровать и жить, как все?
– То-то и оно, что нельзя. Время Пантелеймонов-праведников отошло.
Слезы потекли по щекам Варвары.
– За что мне наказание такое в жизни.
– Клин-то вышибают клином. Подумай обо всем, что я сказала. И еще заруби себе на носу: школа парня на выучку старухам не отдаст. – Парасковья Петровна поднялась.
Она шла к дому своей медлительной, тяжелой походкой, чуть сутулая, полная женщина в обвисшей вязаной кофте, уважаемая всеми учительница, у которой каждый второй встречный в селе – ее ученик.
Она шла и думала о том, что и ее самое жизнь радует не одними удачами, много, очень много разочарований. Всякий раз, когда вглядываешься в своих учеников, невольно любуешься ими. Не любоваться нельзя: детство всегда обаятельно. Каждого представляешь в будущем, видишь взрослым: Петя Гаврилов рисует – как знать, не станет ли он художником! У Паши Горбунова эдакая прадедовская крестьянская жилка – любит слушать о земле, о яровизации – быть ему агрономом. За все тридцать лет работы от каждого своего ученика Парасковья Петровна ждала в будущем только хорошего.
И разве не горькое разочарование испытала она, когда Михаил Соломатин, заведовавший магазином при сплавконторе, был посажен на восемь лет за растрату? Он в школе был нисколько не хуже других. Что испортило его? Что толкнуло на преступление? Растратил – посадили, причиной не поинтересовались. Осот сорвали, корень оставили.
Вот и Варвара, мать Роди Гуляева… Что заставило ее стать такой? Неужели в этом есть вина ее, старой учительницы Парасковьи Петровны?
Дома Парасковью Петровну ждало обычное дело – ученические тетради. В стопке тетрадей она отыскала тетрадь Роди Гуляева. Обложка еле держится, углы загнулись, первая страница написана любовно, без помарок, вторая же начинается с протертой дырки: неудачно сводил кляксу. Мальчишечья тетрадь.
Она прожила с колхозом с его зарождения до сегодняшнего дня. Жила не бок о бок, а внутри колхоза. На ее глазах сменилось двенадцать председателей, на ее глазах построили все хозяйство: фермы, телятники, конюшни. И это хозяйство успело уже отслужить свое, начинало ветшать. Ей ли не знать во всех мелочах жизнь Варвары Гуляевой…
Окончила пять классов; сперва просто помогала матери, потом была зачислена в первую полеводческую бригаду; боронила, косила, жала, молотила – делала, что приказывали бригадир, председатель, агрономы из МТС, уполномоченные из райцентра. Никто из них не пытался заставить ее: пораскинь сама мозгами, как лучше вырастить хлеб, подскажи, возрази, ежели мы не правы. Никто не учил: думай над жизнью, вникай в нее. Все, от колхозного бригадира Федора до районного начальства, только приказывали: борони, жни, коси по возможности быстрей, по возможности лучше, не рассуждай лишка, без тебя разберемся. Помнили: она – рабочие руки в колхозе, а то, что она, кроме того, еще и человек, часто забывали. А Варвара была не из тех, что могла доказать – она способна думать. Покорно выполняла приказы, много действовала своими руками и меньше всего головой. Неизбежен умственный застой, неизбежно и то, что ей приходилось искать всемогущественного, справедливого повелителя, который был бы всегда под рукой.
А тут еще война. Тут еще неудача с мужем, вечный мелочный страх перед завтрашним днем. Так ли уж нужно винить ее, что она бросилась искать спасения у бога?
Парасковья Петровна застывшим взглядом уперлась в низенькое деревенское оконце. На столе забыто лежала раскрытая на диктанте тетрадь Родьки Гуляева.
16
После большой перемены Васька Орехов принес Родьке новость:
– А к вам в гости поп из Загарья приехал. Завтра перед твоей иконой молебен служить будет.
– Ты откуда знаешь?
– Тетрадку по ботанике забыл, домой бегал. Мамка сказала.
Ох, как не хотелось идти домой! Мало гостей, тут еще поп… После школы Родька долго бродил по пустырю, но голод не тетка – пришлось идти…
Во дворе, уткнувшись мордой в сено, дремала незнакомая лошадь. В избе, однако, кроме бабки и матери, никого не было. Они ругались.
Мать с заплаканными глазами, со вспухшими губами, с непривычной для Родьки злостью кричала на бабку:
– От школы отобьется! Легко ли жить нынче неучем-то! Вся жизнь на перекос у парня пойдет. Мать я ему или не мать?
– Ты шире уши распускай, такие ли тебе еще песни напоют. Они на это мастера великие. Иль учительша для тебя важней господа? – Бабка стояла посреди избы с кирпично-красным от гнева лицом, с растрепанными седыми волосами.
– Всю вину сама перед богом приму. Замолю сыновьи грехи, а отбивать от школы не дам! Не след ему со школой не ладить!
– Вот они, слова Иудины! Еще, бессовестная, диву даешься, что счастья нет! Да за какие заслуги счастье-то тебе? Чем ты перед богом поступилась? От бога плоть свою спрятать хочешь? Ужо отзовется это. Да не на тебе, на Родьке. По материной дурости будет он век вековечный беду мыкать…
Бабка первая заметила остановившегося у порога Родьку.
– Вон он, безотцовщина, сказывается кровь… Должно, все до последнего словечка вытряс перед учительницей. А та рада: фу-ты ну-ты, я в вашем доме начальница! В отца Дмитрия, словно клещ, впилась… Господи! Да за что я стараюсь! За счастье же ваше. Много ли мне надо? Одной ногой в могиле стою…
Мать бросилась к Родьке, прижала к себе, запричитала на всю избу:
– Горюшко ты мое! Что мне с тобой делать?
Теплая грудь матери уютно пахла, как после сна пахнет нагретая лицом подушка. Родьке, раскаявшемуся в том, что он пришел домой, вдруг стало жаль мать.
– Повой, повой, от этого все равно легше не станет. Все одно от бога не спрячешься, – сердито выговаривала со стороны бабка.
Постукивая костылем, вошла Жеребиха; не разгибаясь, откинув лишь голову, веселенько окликнула:
– Ай нелады какие?
– Где уж лады! – отозвалась бабка. – Учительша тут недавно была, смутила вовсе Варьку. Беда, мол, будет с парнем, коль от бога не откажется.
Жеребиха, бегая черными, не по веселому лицу тусклыми глазками, простучала к лавке, уселась, согнутая, нацелившаяся головой в сторону Варвары, мягко спросила:
– Это какая учительша? Парасковья Петровна? Так она, родные, партийная. А им, партийным, такой указ дан: всех начисто от бога отбивать. Дива нет, что отговаривала.
Мать виновато оправдывалась:
– В школе-то за бога не похвалят. А сама посуди, куда нынче без школы денешься? Велика ли радость, коль Родька всю жизнь, как мать, возле коровьих хвостов торчать будет?
– Тут уж, касатушка, выбирать нечего. Как господь положит, так и будет. Против его воли не пойдешь.
– Живут же люди без бога, – возразила Варвара, – не хуже нас с вами.
– Слышь, какие речи ведет? – бросила бабка.
Жеребиха пошевелилась на лавке, села плотнее, средь веселых морщинок мрачновато глядели черные глазки.
– Под мечом поднятым живут, матушка, под мечом. Только с виду их жизнь гладкая да развеселая. А глянуть внутрь, в душу-то влезть, поди чистый содом да маета. Поразмысли только: от бога отказались. Люди тыщи лет в бога верили. Неужели за тыщу лет не народилось поумней нынешних? Не от ума все это, а от гордыни. Глухи и слепы. Бог нет-нет да и пошлет о себе весточку. Только эти весточки-то понимать не хотят. Василия Помелова помнишь? Хоть дальний, да родственничек мне. Тоже партийный, куда уж, первым за веревку взялся, чтоб колокол со святого храма стянуть. На всех углах кричал: «Леригия – дурман! Бога нету!» И уж поплатился за свое богохульство. Не приведи господь такую смерть принять. Как война началась, его первого, голубчика, под ружье забрали. До фронту не доехал, бомба прямехонько в него попала, косточек не осталось, в землю схоронить нечего. Вот оно, наказание – могилки и той нет, и пожалеть некому, и поплакать некому. Верка-то, женка его, живехонько к другому переметнулась…
Родька, забытый всеми, стоял, прислонившись к печному боку, и слушал. Никогда за всю жизнь он серьезно не думал о боге. В школе говорили: бога нет. Он верил в это и не задумывался. Бог для него был связан с бабкиной воркотней, со слезами матери, с чем-то скучным, неинтересным, не дававшим пищи для размышлений. Случись это раньше, он наверняка бы не обратил внимания на слова старой Жеребихи. Но теперь его жизнь невольно заполнена богом. О нем нельзя не думать, если говорят, нельзя не прислушиваться. И он слушал, смутные сомнения приходили в голову: «Тыщи лет люди в бога верили. Не все же тогда были дураки. В школе про Льва Толстого рассказывали: бога искал. Раз искал, значит, верил… Но почему теперь в бога верят больше старухи да старики? Бабка верит, а Парасковья Петровна нет… Парасковья Петровна умней бабки. Ну, а Лев Толстой, он книжки писал, он и Парасковьи Петровны умней был. Непонятно все…»
Жеребиха не могла знать, что у парнишки, прижавшегося к серому печному боку, глядевшего на нее круглыми, остановившимися глазами, идет сейчас внутри лихорадочный спор. Она, суетливо облизнув обметанные губы, напевно, со вкусом продолжала, обращаясь к Варваре:
– Уж кому бы в голову пришло поинтересоваться, не зря же в разоренной церкви каждую ночь в одно и то же времечко, ну, истово в одно времечко, хоть по часам, хоть по петухам проверяй, пиление идет. Не господний ли это знак? Никому, лишенько, в голову не придет поприслушаться да на самих себя оглянуться. Ой, слепы люди! Ой, глухи… Ничего-то видеть не хотят, ничего слышать не желают. А господь остерегает, остерегает, да ведь и его терпению придет конец. Падет вдруг на людей кара божия, дождемся ужо мора или великого голода, поздно тогда будет каяться. Ой, Варюха, Варюха, опамятуйся! Перед чем голову сгибаешь, от чего отворачиваешься?
Варвара столбом стояла посреди избы, на белой широкой переносице выступила испарина, глаза блестели, вот-вот из них брызнут слезы.
На крыльце послышались шаги, неспешные, уверенные, мужские. Вошел старик, снял с головы кепку, длинные космы седых волос упали на воротник. Жеребиха сорвалась с места, бойко застучала палкой по полу:
– Благослови, батюшко!
А из раскрытых дверей слышалось покорное оханье взбирающейся на крыльцо Агнии Ручкиной:
– Ноженьки мои…
Начали собираться гости.
17
Розовая от заходящего солнца, в стороне от села стоит церковь. Ее приветливый вид вместе с запущенной липовой рощицей, с галочьим хороводом над куполом был привычен, как вкус ржаного хлеба.
Эта вздыбленная над деревьями колоколенка со ржавым куполом луковкой, намозолившая глаза, связана с таинственным богом. Не от Жеребихи первой слышал Родька, что среди ночи, минута в минуту, кто-то пилит купол.
Врут, конечно…
А если нет?
Не ребячье любопытство, не досужая страсть к открытиям – Родьку раздирали сомнения: есть ли бог или нет его? В этом коротком вопросе был сейчас весь смысл будущей жизни. Никогда Родька не задумывался прежде, как жить ему. Жил, как живут все его гумнищинские однолетки: учился в школе, летом пропадал на реке, ловил рыбу, купался в Пантюхинском омуте, в жатву возил снопы на колхозной лошади, был горд, когда бригадир ставил ему за это «палку» – целый трудодень. Его ли забота, как жить… Мать с бабкой всегда поставят на стол чашку щей и крупно нарезанный хлеб, а большего Родьке и не надо. О чем, о чем, а о боге, о душе и думать не думал… Но теперь не увернешься от вопроса: есть ли бог?
Врет бабка, врет мать, врет старая Жеребиха! Нет бога!
А если не врут?.. Тысячу лет люди верили. Лев Толстой верил. А пиление в церкви по ночам?.. Раньше-то выслушивал эту сказку и забывал. Теперь вот запала в голову, не выбьешь. Вот ежели б самому послушать?..
Стоит на отшибе церковь. Из чистой, словно умытой, рощицы (листва еще по-весеннему свежа) торчит колокольня, как древний воин в остроконечной шапке. Родькины зоркие глаза видят даже, как мельтешатся галки в воздухе. Там спрятана тайна, тревожная, пугающая. Врут или не врут?..
Как только начали собираться гости, Родька потихоньку сбежал из дому. Он давно уже сидит на задворках дома бабки Жеребихи, прячется от людей. Люди могут помешать думать, люди будут с ним заговаривать о другом, а ни думать, ни говорить сейчас, кроме этого проклятого вопроса, Родька ни о чем не может.
Как в жидкую тину, в лиловый туманный лес медленно погружается солнце; оно побагровело, раздулось от натуги. И от того дальнего леса, от края земли, от самого солнца через луга упрямо, не сворачивая ни перед чем, тянется железнодорожная насыпь. Давно уже показался на ней красный, впитавший в себя лучи тонущего солнца дымок. Он растет. Доносится шум поезда – ближе, ближе, сильней, сильней. На черном теле паровоза заблестело какое-то стекло, пропылало минуту-другую остреньким, словно пробивающимся сквозь булавочный прокол, огоньком, погасло. Товарные вагоны при закате кажутся раскаленными. Паровоз простучал через весь луг, таща за собой этот длинный раскаленный хвост, нырнул в решетчатую коробку моста, вновь вынырнул, пробежал дальше и скрылся за церковью.
В тишине неожиданно раздался выкрик:
– А вон Родька сидит!.. Эй, Родька!
Перевалившись животом через ветхую изгородь, подбежал Васька Орехов. На худеньком, с острым подбородком лице обычная радость: «А-а, вот ты где!»
– Что ты тут делаешь?
Родька не ответил, но Васька и не ждал ответа, он обернулся и закричал:
– Венька! Иди сюда, здесь Родька сидит! – так, словно это известие было бог знает каким подарком для Веньки Лупцова.
Венька не спеша подошел. Он хоть и помирился с Родькой, но сейчас из-под черной, как воронье перо, челки глядел со спрятанной угрюмой настороженностью недобрый глаз.
– Что делаешь? – повторил Венька Васькин вопрос. – Галок считаешь?
– Тебе-то что?
– Да ничего. Из дому небось выжили?
В эту минуту Родьке не хотелось затевать ссору, он со вздохом признался.
– Терпения моего нету.
Эта покорность привела Веньку в мирное настроение. Он присел на землю рядом с Родькой.
Все трое долго молчали, уставившись вперед, на широкий луг с подрумяненными на закате горбами плоских холмиков, на тлевшую вдали колоколенку.
Первым пошевелился Родька, беспомощно взглянул на товарищей, спросил:
– Вот про церковь говорят, там вроде по ночам кто-то купол пилит.
– Поговаривают, – согласился равнодушно Венька.
– Ты знаешь Костю Шарапова? – нетерпеливо заерзал Васька. – Трактористом в прошлом году здесь работал. Он, сказывают, по часам проверял. Ровно без десяти двенадцать каждую ночь начинается.
– Врет, наверно, твой Костя, – нерешительно возразил Родька.
– Костя-то!
Венька перебил:
– Я и от других слышал.
– Ну, а коли правда, тогда что это?
– Кто его знает.
Снова замолчали, на этот раз уставились только на колокольню.
– Нечистая сила будто там, – робко высказался Васька.
– Вранье! – обрезал Родька. – Бабья болтовня! Была бы нечистая сила, тогда и бог был бы.
– Но ведь Костя-то Шарапов в бога не верил, а я сам слышал, как он рассказывал, с места мне не сойти, если вру.
– И я что-то слышал, только не от Кости, – подтвердил Венька.
– Ребята! – Родька вскочил с земли, снова сел, взволнованно заглядывая то в Васькино, то в Венькино лицо. – Ребята, пойдемте сегодня в церковь… Вот стемнеет… Сами послушаем. Ну, боитесь?
– Это ночью-то? – удивился Васька.
– Эх ты, уже с первого слова и в кусты. Ты, Венька, пойдешь? Иль тоже, как Васька, испугался?
– А чего бояться-то? Ты пойдешь, и я пойду.
– И то, не на Ваську же нам с тобой глядеть. Правду про него мать говорит, что на девку заказ был, да парень вышел.
– А я что, отказываюсь? – стал защищаться Васька. – Только чего там делать? Ежели и пилит, нам-то какое дело…
– Да ты не ной. Не хочешь идти с нами, не заплачем.
Родька неожиданно пришел в какое-то возбужденно-нервное и веселое настроение. Венька Лупцов делал вид, что ему все равно…
18
В самой гуще ночи, в глубине села, отмеченного в темноте огоньками, ночной сторож Степа Казачок ударил железной палкой в подвешенный к столбу вагонный буфер – раз, другой, третий, четвертый… Удар за ударом – «дын! дын! дын!» – унылые и однообразные, они поползли над темным влажным лугом, через заросший кустами овражек, где, усталые от ожидания, сидели трое мальчишек, через реку, где под обрывистым берегом недовольно шевелилась весенняя вода, куда-то к железнодорожной насыпи и дальше, дальше, в неизвестность.
– Одиннадцать часов, – прошептал Родька. – Может, пойдем не спеша?
– Рано. Что мы в церкви-то торчать будем? – возразил Венька.
Васька Орехов как-то беззащитно поежился и притих.
Опять принялись ждать.
Венька глухим, утробным, страшным для самого себя голосом продолжал рассказ о том, как его отец когда-то ехал волоком между деревней Низовской и починком Шибаев Двор:
– Лежит он себе в телеге, а лошадь еле-еле идет. Он и поднимается. Дай, думает, подшевелю. Поднялся, видит, чтой-то на дороге светится… Присмотрелся: катится впереди лошади огонечек голубенький. Невелик сам, с кулак так, не больше…
– Ой, Венька, брось уж, и так зябко, – тихо попросил Васька Орехов.
– А ты побегай, погрейся, – предложил Венька. – Значит, огонек катится. А батька молодой тогда был, ничего не боялся. Дай, думает, шапкой накрою…
– Ладно, Венька, – оборвал его Родька. – Васька-то еле дышит. Оставь, завтра доскажешь.
– Связались мы с ним… Надо бы тебя, квелого, не брать с собой, – осердился Венька и добавил: – А мне вот все равно, какие хошь страшные рассказы слушать могу и нисколечко, ни на мизинчик, не боюсь.
– Ребята, я домой пойду. Мамка лупцовки даст, – попросил Васька.
– Я тебе пойду! – вскинулся Венька. – Вместе уговаривались. Ты убежишь, а мы останемся… Нашел рыжих!
Так в переругивании и в приглушенной воркотне шло время.
Наконец Родька решительно встал:
– Идем!
Венька с Васькой неохотно поднялись.
Ночь была безлунная, три или четыре крупные звезды проглядывали в разных концах неба между набежавшими облаками.
Шли гуськом: впереди Родька, за ним Венька, сзади, прижимаясь к Веньке, наступая ему на пятки, семенил, спотыкаясь, Васька Орехов.
Тропинка была усеяна тугими, как резина, кочками прошлогоднего подорожника. Родька до боли в глазах вглядывался в темноту. Вот в нескольких шагах, прямо на тропинке, замаячило что-то живое, волк не волк, выше волка, шире волка, страшнее волка, сидит и ждет… Сердце начинает тяжело бить в грудь, звон стоит в ушах от бросившейся в голову крови. Шаг, еще шаг, еще… И тропинка огибает невысокий кустик, он не выше волка, он не шире волка, до чего же жалок вблизи, так себе, пара искривленных веточек. К черту все страхи!
К черту?.. А что там в стороне? На этот раз ошибки быть не может: кто-то в темноте шевелится на самом деле. Слышно даже, как переступает с ноги на ногу, не ждет, само идет навстречу – большой, неясный сгусток ночи. Оно может и растаять в черном воздухе, может и навалиться на тебя удушливым облаком… Раздалось фырканье… Ух! Это лошадь! Уже выпустили пастись, рановато вроде, трава чуть-чуть выползла.
Знакомую до последней кочки землю покрыла только лишь темнота, и знакомая земля стала непонятной, пугающей.
Родька шагал, вглядывался вперед, и в эти минуты он готов был верить во все: в нечистую силу, которая в любую минуту может вывернуться из-под ног, в мертвецов, что поднимаются из могил, в бога – великого и страшного, глядящего сейчас откуда-то с черного неба. И все-таки он шел вперед, и все-таки он должен был проверить, сам узнать, услышать своими ушами, иначе не будет его душе покоя.
– Ой! – раздалось сзади слабое восклицание.
Родька и Венька, толкнув друг друга, повернулись к Ваське Орехову.
– Ты что?
– Ногу подвернул. Дальше не пойду.
– Так мы тебе и поверили. Только что целехонька нога была.
– Скажи прямо: душа в пятках.
Васька перестал стонать.
– А неужель не страшно?
– Вставай! – схватил его за воротник Венька. – Или силой потащим.
– Тащите не тащите, не пойду. Я вам правду говорю: нога подвернулась.
– Мы тебе живо ее вылечим. – Венька сильнее тряхнул Ваську. – Ну, долго возиться?..
– Пусти-и! Не пойду, сказал же.
– Ладно, Венька, черт с ним, пусть здесь остается, – зашептал Родька. – Провозимся с ним, опоздаем. Времени и так нету.
– Мокрая курица ты, не товарищ. Треснуть бы по шее разок. Сиди тут, коли так.
Родька и Венька плечо в плечо двинулись дальше. Венька еще поругался немного и замолчал. Уж слишком был страшен и неприятен собственный голос в этой мертвой тишине.
Они приближались к церкви, но по-прежнему впереди ничего не было видно. И лишь с напряжением, до боли вглядываясь в темноту, можно было не столько увидеть, сколько ощутить впереди себя кирпичную громаду, закрывающую полнеба.
А вокруг церкви – кладбище. Оно старое, заброшенное, давно уже не хоронят на нем покойников. Но кому не известно: чем заброшенней кладбище, тем скорей можно ждать на нем всякой нечисти.
Венька остановился.
– Родька. Слышь, Родька…
– Чего еще? – приглушенным шепотом спросил тот.
– Васька-то небось домой побежал.
– Ну и что?
– Он дома будет сидеть, а мы, как проклятые, в эту церковь полезем.
– Тоже струсил?
– Не струсил, а дурее Васьки быть не хочу. Больно мне нужна эта церковь. Пропади она пропадом, плевать на нее!
– А зачем тогда пошел?
– Да ни за чем. Ежели б вместе, а то вон Васька-то…
Родька вдруг почувствовал, какое это несчастье – остаться вдруг одному в этой тишине, среди влажной ночи. Одному перешагнуть за церковную ограду, одному пройти мимо старых могил, одному влезть в церковь, одному там ждать… Это невозможно! Лучше отказаться, повернуть домой. Повернуть?.. А завтра опять гляди на церковь, мучайся, думай, как бы попасть в нее. Все равно придется рано или поздно опять идти. Нельзя отпускать Веньку! Нельзя оставаться одному!
– Веня, мы уже ведь пришли… А Васька что?.. Васька же – дурак, трус, девчонка… Мы еще посмеемся вместе…
– Не пойду, и шабаш… Хочешь, повернем вместе, не хочешь…
– Венька! Только поверни, я тебе опять юшку пущу.
– Тоже мне – юшку! Мало, видать, попало сегодня от Парасковьи Петровны.
– Пусть попадает. Сейчас набью, завтра набью, каждый день бить буду.
И быть бы драке в полночь у старой церкви, если б в темноте за спинами ребят не послышались торопливые, спотыкающиеся шаги и прерывистое дыхание. Оба забыли про драку, обернулись, прижались друг к другу.
– Родька… Венька… Это вы? – появился Васька, едва переводивший дыхание от быстрой ходьбы. – Одному-то еще страшнее, – заговорил он прерывистым шепотом. – Просто жуть одному-то… Уж лучше с вами…
Дрожащий, просящий Васькин голос виновато оборвался. С минуту все стояли неподвижно. Без шелеста листьев, без коростельего крика облила их плотная темнота.
Родька первым опомнился.
– Пошли, – сказал он не шепотом, а вполголоса и повернулся к церкви.
Васька, споткнувшись, поспешно бросился за ним. Последним двинулся Венька.
Они вошли в широкие ворота церковной ограды.