Текст книги "Апостольская командировка. (Сборник повестей)"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
19
Меня ждали трое: Ващенков, Лубков и Костя Перегонов.
Костя сидел, поджав под диван ноги, он метнул на меня взгляд, опустил ресницы, смутился.
Лубков по обыкновению пружиняще ходил по кабинету, скрипел сапожками, колыхал просторными бриджами. Что-то парадное чувствовалось в его выправке, в том, как держал подбородок, как выставлял вперед грудь. На секунду он остановился, оглядел меня и снова зашагал. Ващенков был угрюм, его крупные руки с вздувшимися венами устало лежали на столе. Кивком он пригласил меня садиться.
От предчувствия чего-то недоброго споткнулось сердце и забилось беспорядочно, судорожно, как тяжелый лещ, выброшенный из воды на берег. Мое больное сердце… С ним у меня борьба многолетняя, застаревшая, отчаянная. Иногда оно смиряется, как и было в последние месяцы, я редко вспоминаю о нем. Чаще же я и оно находимся в неустойчивом перемирии, постоянно чувствую его каменную тяжесть в груди, жду каверзы. Несколько раз оно уже валило меня с ног, я отлеживался в постели, но пока выходил победителем. Пока… Я знаю, в конце концов победит оно, хотя и не могу привыкнуть к этой мысли. Что-то давненько не давало о себе знать, сейчас сорвалось, обрадовалось неизвестной беде.
– Расскажите, Константин Валерианович, – услышал я голос Ващенкова.
Константин Валерианович?.. Кто это! Ах да, Костя Перегонов! Я и не знал, что его величают Валериановичем.
Костя заерзал на диване, заговорил, обращаясь ко мне, но не подымая на меня глаз:
– Анатолий Матвеевич, я это узнал совершенно случайно. К нам в райком пришла одна комсомолка. Она в Воробьевском починке живет. В том починке, где раньше жила эта… Ну жена Евгения Ивановича, математика нашего. Заговорили, что скоро пасха, заговорили о верующих. Тут эта комсомолка и говорит, что из молодых была у них одна верующая, Настя Копылова. А эта Настя – теперь жена Евгения Ивановича. У нее, должно, знаете – несчастье было, парень обещал жениться да бросил, ребенок от него умер. После этого она словно помешалась – молилась, о монастырях расспрашивала… А Евгений Иванович в починок приезжал. Так вот, Евгений Иванович приехал за дранкой и встретился с этой Настей, они сошлись…
Костя замолчал. Сердце у меня поуспокоилось, но теперь я уже чувствовал знакомую, сосущую тяжесть. Лубков продолжал ходить из угла в угол, и это раздражало меня.
– Уж не подозреваешь ли ты, Костя, – заговорил я, – что Евгений Иванович Морщихин сошелся с этой девушкой потому, что он сам верующий?
– Так оно и есть, – ответил Костя.
– Он десять лет в нашей школе. Тебя учил года четыре. Замечал ты за ним, что он верующий?
Сапоги Лубкова перестали скрипеть…
– Десять лет! – бросил он резко. – То-то и оно, т-варищ Махотин, за десять лет не раскусили – бок о бок живет и работает мракобес. А мы-то гадаем: откуда, мол, религиозная зараза в школе? Чего ждать, когда попы-расстриги устроились в учителях!
– Не преждевременно ли делаете такие категоричные выводы? – повернулся я к Лубкову.
– К сожалению, не преждевременно, а запоздало! На десять лет запоздали с этими выводами!
– Не верю! Противоречит здравому смыслу! В нашем городе не так-то легко скрыть свои убеждения – у любого человека жизнь как на ладони. Быстро бы заметили: посещает церковь, связан с другими верующими, наконец, словом или намеком за десять лет непременно выдал бы себя перед каким-либо учителем. Не позволю клеветать на человека!
Костя не глядел на меня. Ващенков угрюмо молчал, а Лубков усмехнулся, энергично приблизился, сел напротив меня с победным видом.
– Клеветать!.. Слушайте же. Едва мне только стала известна эта позорная новость, я решил немедленно проверить ее. Самолично проверить, т-варищ Махотин! Всего какой-нибудь час назад я заявился в гости к этому Морщихину. Да-да, незваным, непрошеным – прямо на дом! Хозяин хотел удержать меня в передней комнате, даже вежливо загораживал дверь в заднюю комнатушку. Но я все же вошел. На столе, знаете ли, школьные тетради, а на стене… А стена-то в иконах, т-варищ Махотин. Школьные тетради и лики святых в мирном, так сказать, соседстве. Кстати, Морщихин только что вернулся из школы, где, кажется, держал речугу и сорвал аплодисменты… Так вот, одна стена почти целиком увешана иконами. Молится он на дому, в церковь во избежание неприятностей не ходит, гостей к себе не принимает. Был у меня с ним разговор – короткий, но весьма впечатляющий. Я его спросил в лоб – верит ли? Он вынужден был признаться: да, мол, верю. Теперь скажите еще раз, т-варищ Махотин, что клевещу на безвинного человека…
Я сидел ошеломленный. Лубков свысока глядел на меня, Ващенков молчал.
– Понимаете теперь, – продолжал Лубков, – откуда моя дочь набралась религиозной заразы? Понимаете, кого вы пригрели? Святоша на месте школьного учителя! Такой научит уму-разуму. А теперь вглядимся в ваше поведение, т-варищ Махотин. Нужно было принимать решительные меры, а вы либеральничали. Вместо прямой антирелигиозной пропаганды затеяли какую-то возню вокруг «физиков» и «лириков». Мало того (час от часу не легче!), рассказывают, что будто бы вы с помощью диспутов собираетесь проповедовать бессмертие души! Это уж слишком, т-варищ Махотин. Слишком! Уважаемый директор школы, старый советский педагог, член партии и… проповедник религиозного дурмана!
Ващенков молчал. Я перевел дыхание, спросил, не узнавая своего охрипшего голоса:
– Уж не подозреваете ли меня в прямом пособничестве религии?
– Не смею утверждать. Просто ваше заумное поведение сделало вас если не прямым, то невольным пособником наверняка. И то, что вы невольный, никому от этого не легче. В прошлый раз вам удалось опутать нас своими речами, теперь не удастся.
Ващенков пошевелился наконец, оторвал взгляд от устало выброшенных на стол рук, взглянул на меня запавшими глазами.
– Анатолий Матвеевич, – сказал он глухо, – давайте решим, как поступить. Перво-наперво нельзя дальше держать возле детей в качестве наставника человека с чуждым мировоззрением…
Я кивнул головой:
– Понимаю…
– Кроме того, – продолжал Ващенков глуховато и отчужденно, – придется вам что-то пересмотреть из своих планов. Быть может, что-то, а не все. Лично я верю вашему опыту – как-никак сорокалетний педагогический стаж. Но… Но, наверно, надо действовать более прямо и решительно… – Сморщился, с досадой покрутил головой: – Какая, однако, неприятная история! В лучшей школе – сначала верующая десятиклассница, потом верующий учитель!
– Не случайно, – скупо, но внушительно заметил Лубков.
Разговор кончился. Я вышел на улицу, ощущая свинцовую тяжесть под лопаткой, напротив больного сердца. Присел на минуту на ступеньку райкомовского крыльца, чтобы отдышаться.
20
Жена Евгения Ивановича упавшим голосом несколько раз переспросила через дверь:
– Да кто же это?
– Откройте, пожалуйста. Это я – Махотин.
– Какой такой Махотин?
– Это я, Анатолий Матвеевич, директор школы. Мне нужно поговорить с вашим мужем.
Только после такого пояснения непослушные руки принялись отодвигать неподатливую задвижку.
Ударившись в темных сенцах головой о какие-то полки, я, наконец, вошел в комнату. Молодое, с правильными, выразительно неподвижными чертами лицо жены Морщихина было бледно, глаза, застывшие и округлившиеся, уставились на меня испуганно.
– Прошу прощения, что так поздно, – довольно-таки сумрачно извинился я. – Где же Евгений Иванович?
А Евгений Иванович уже сам появился из другой комнаты, в просторной нательной рубахе, заправленной в брюки, из-под брючного ремня сквозь рубаху выпирает круглый живот, ворот распахнут, видна волосатая грудь, на его грубоватом, губастом мужицком лице ни смущения, ни удивления, только маленькие глаза косят в сторону сильней, чем всегда.
– Садитесь, Анатолий Матвеевич, – просто сказал он, подвигая стул.
Мы уселись. Хозяин повернул ко мне широкое лицо, но взглядом уперся куда-то в угол.
– Настя, – негромко попросил он, – собери-ка на стол. Самовар, поди, еще не остыл.
– Не нужно! – решительно возразил я. – Я пришел поговорить с вами с глазу на глаз.
– Настя, иди к себе, – тем же ровным, негромким голосом, упорно глядя в угол, приказал Морщихин.
И только тут я заметил, что он волнуется, у него чуть приметно дрожат губы.
Хозяйка тихо, как тень, качнулась к двери, с боязливой бережностью прикрыла ее.
Электрическая лампочка из вылинявшего шелкового абажура освещала чистую, без единого пятнышка, без единой морщинки, скатерть на столе. В углу комнаты – загруженная книгами этажерка. Над приземистым узеньким диванчиком – незатейливый коврик, посреди коврика застекленная фотография женщины, первой жены Евгения Ивановича. На другой стене в такой же рамке репродукция рафаэлевской «Сикстинской мадонны». Ничто не напоминает, что в этих стенах живет верующий. Обычное скромное жилье сельского учителя. Неужели за стеной, в другой комнате – иконы!..
Морщихин продолжал сидеть передо мной, чинно сложа руки на скатерти, отведя глаза в угол.
– Вы догадываетесь, на какую тему предстоит разговор? – спросил я.
– Догадываюсь, – ответил он, дрогнув губами. – Я даже ждал вас…
– Догадываетесь и о последствиях нашего разговора?
Лицо Морщихина потемнело, он медленно перевел на меня глаза, и я в них увидел тоску.
– Анатолий Матвеевич, – заговорил он приглушенно, – я вас десять… Нет, даже одиннадцать лет знаю…
– До сих пор и я считал, что знаю вас.
– Я всегда видел в вас высокопорядочного, по-настоящему благородного и справедливого человека…
– К чему сейчас комплименты?
– Это не комплименты, это мое глубокое убеждение. И оно мне подсказывает, что вы меня поймете…
– Начнем наш разговор не с середины, а с самого начала, – перебил я его. – Вы работаете в школе, которая, как и все школы в нашей стране, стоит за материалистическое воспитание детей. Не так ли?
Морщихин уныло кивнул крупной головой.
– Ваши же взгляды прямо противоположны задаче школьного воспитания. Не так ли?
– Кому мешают мои взгляды? Я же их не афишировал, даже больше того, всячески прятал.
– Встаньте на минутку на мое место и ответьте за меня: могу ли я быть уверен, что, скажем, в истории с Тосей Лубковой вы ничем не замешаны? Так же, как вы скрывали свои убеждения, так вы могли и скрывать свое влияние на некоторых учеников.
Морщихин тяжело зашевелился за столом, заговорил, бросая на меня свои мимолетные, тоскливые взгляды:
– Анатолий Матвеевич, да, я верующий, да, я уже много лет молюсь, да, я и душой и сознанием признаю бога. Но это мое глубоко личное дело, если можно так сказать, собственность моей души. Я никого не подпускал к этому и не собираюсь подпускать. Анатолий Матвеевич, скажите: какой страшной клятвой поклясться перед вами, что за все время моей работы с вами ни одного слова ни с одним учеником я не обронил о вере?
Широкое, с раздвинутыми скулами лицо Евгения Ивановича расцвело пятнами, невысокий, плоский лоб нахмурился, залоснился испариной, глаза беспокойно гуляли по сторонам, встречались с моим испытующим взглядом, и в эти короткие секунды я видел в них просьбу, какую-то глухую, безнадежную.
Я пришел к нему, чтоб обличить, вырвать признание. И не то чтобы я поверил в его искренность, нет, клятвенные заверения, просящие взгляды – не слишком-то веские доказательства, но у меня против желания появилось сомнение – могу ли я не доверять ему целиком?
– С одной стороны – бог, с другой – пестование людей, отрицающих этого бога. Простите, Евгений Иванович, но для меня дико выглядит такое духовное двурушничество. Непонятно, как в этом положении может существовать человек?
Морщихин, уставясь в угол, пожал плечами.
– А что мне оставалось делать? Я преподаватель математики, другой специальности не имею. Стать донкихотом, воевать, не надеясь на победу, остаться без куска хлеба?.. Нет, не могу. Преподношу понятия о логарифмах, об уравнениях, о квадратных корнях, благо мое преподавание в стороне от больных вопросов. Если я не сказал в стенах школы в пользу существования бога, то и против бога не обронил ни слова. Живу и молчу, был доволен, что меня не трогали, не влезали в душу.
– А если б была возможность воевать?
Снова неловкое подергивание плечом.
– Ну какой я воин…
Мы помолчали. Я продолжал разглядывать Евгения Ивановича. По книгам, по старым сказаниям я много слышал об отшельниках, во имя служения богу добровольно замуровывавших себя в кельях. Предо мной сейчас сидел отшельник нового типа. Не старец с патриаршей бородой, не истощен постами и молитвами, носит не тряпье, не вериги, а приличные костюмы, сорочки, галстуки, ходит в кино, встречается каждый день с людьми, а все-таки в стороне от них, все-таки отшельник. Жить среди людей и быть им чужим – это даже страшней удаления на пустынное житье. Там можно обо всем забыть, занимать досуг молитвами, слушать пение птиц, наблюдать цветение трав, умиляться божьему творению – ничто не отвлекает, предоставлен сам себе. А тут каждый день встречайся со знакомыми, беседуй о делах, прилежно занимайся этими делами и помни ежеминутно, что люди не разделяют твоих взглядов, от них нужно скрываться, отмалчиваться. Отшельничество на людях – годы, десятилетия, до гробовой доски! Не значит ли это – посадить свою душу за решетку! Подумать только – десять лет мы знали его!
– Как-то даже не укладывается в голове, что учитель, мой сотоварищ искренне убежден в существовании бога, – произнес я.
– Я бога представляю не таким, каким он нарисован на иконе. Для меня бог – некое духовное начало, толчок к существованию галактик, звезд, планет, всего того, что живет и плодится на этих планетах, от простейших клеток и кончая человеком… Впрочем, зачем мне вам рассказывать. Мои взгляды неоригинальны…
– Взгляды обычного идеалиста.
– Это слово в наше время звучит как ругательство, а я, что ж… признаюсь, отношусь к нему почтительно.
– Любопытно, как вы пришли к этому?
– У меня была глубоко верующая мать…
– Мать приучила к богу, к молитве, и это с детства стало привычкой? – допрашивал я.
– Не так все просто. Отец мой погиб в империалистическую. На руках у матери осталось четверо, я был младший. Трудная ей выпала жизнь – не от кого ждать не только помощи, но и доброго слова. Вы человек старый и, должно быть, знаете, что за сиротливые вдовы встречались тогда по деревням. Впрочем, все мы сироты в этом мире, каждому из нас нужны опекуны, понимающие, жалеющие, оправдывающие, поддерживающие. Кто мог еще поддержать мою мать, кому она могла пожаловаться?.. Только богу. Без бога она, верно, не выдержала бы, сломалась. А так жила, выбивалась из сил, ставила нас одного за другим на ноги. Я, например, получил образование, стал учительствовать. И конечно, за время учебы я понахватался разных модных идей и, конечно, считал себя воинствующим безбожником. Молитвы матери, ее бог, которому она доверила свои горести, бог-поддержка, бог-опора, бог-сила, не дававшая опускать руки, – все было забыто. Я учительствовал в селе Лыково, всего в семи километрах от моей родной деревни. Напротив школы стояла церковь. Именно в это село Лыково, в эту церковь по большим праздникам мать приводила за руку меня, сопливого деревенского мальчишку. Помню, что меня церковь тогда поражала богатством: золоченые ризы на иконах, картины по стенам, пение, свечи… Отец Амфилохий, лыковский священник, казался мне чуть ли не самим богом. Громадная рыжая борода, высокого роста, толстый – я его панически боялся, мать силой тащила под благословение… Да-а…
Евгений Иванович на минуту замолчал, удрученно поморгал в угол.
– Вам, верно, это все не любопытно. К делу-то прямого касательства не имеет.
– И к делу касательство имеет, и любопытно, – возразил я. – Рассказывайте до конца, раз начали.
– Да-а… Так этот отец Амфилохий в те годы, как я стал учителем, продолжал еще служить на старом месте. И уж не казался мне большим, и борода его свалялась, из рыжей стала седой с эдакой подозрительной прозеленью, и ходил он как-то сгорбившись, бочком… Да-а… Молодость беспощадна. Вместо того чтобы жалеть его, я презирал. Презирал за старость, за жалкий вид, за то, что от него пахло пыльной кладовкой, а больше всего за то, что он служитель культа, который морочит головы людям… Словом, я оказался одним из активистов, что настояли закрыть церковь. Я лазал на колокольню сбрасывать колокола, я митинговал перед лыковскими жителями, что-де эти колокола нам нужны для тракторов, что у страны не хватает металла… Моя мать узнала, что ее младший сын, ее последыш, кого она любила, пожалуй, больше других, разрушил храм, надругался над святыней. Добрый человек, ни разу в жизни не обозвавшая меня дурным словом, она не бросилась проклинать меня. Нет, она подумала о моем спасении, она решила замолить мои страшные грехи – насушила сухарей, надела на плечи котомку и отправилась… Куда? К святым местам. А где в нашей стране в те годы были святые места? Всюду закрывались церкви, всюду рушилась вера, прошло время святых странников, моя мать, видать, была последним из них…
И снова Евгений Матвеевич замолчал, с трудом отвел взгляд от угла, направил его на меня, спросил глухо:
– Анатолий Матвеевич, вы верите, что человек без видимой причины, на расстоянии, каким-то особым чувством – сверхинтуицией может почувствовать боль и душевную катастрофу другого человека, близкого ему? Верите?.. Нет. А я верю. Именно в тот день, когда мать ушла, я вдруг до беспамятства, до помешательства потерял покой. Не мог ни работать, ни читать, ни ходить по улицам, а только думал: как она там, не случилось ли с ней чего? Я верующий, но не мистик. Однако вспоминая сейчас тот день, я до сих пор ощущаю чуть ли не мистический ужас. Вечером я почти бегом пробежал все эти семь километров. Наша изба была заперта. Соседи сказали – ушла. Куда? Никто не знал. Ночь я провел в пустой избе… Стало светать, медленно проступали законопаченные паклей темные стены, стол, лавки, печь с ухватами – нищенское вдовье жилье. Каждая вещь напоминала мне о матери и о самом себе. Полати… Сколько раз я тайком глядел с них, как молится по вечерам мать. Выскобленный, некрашеный стол, на нем я знаю каждый сучок, каждую щель, каждую щербинку. Припомнил то время, когда я не доставал подбородком до края стола. Припомнил, как мать подавала мне прямо от печи горячие оладьи, как черствой от работы рукой гладила по волосам. Слышал ее голос: «Ешь, чадушко, ешь, кровинка. Да не спеши, оладушки-то с жару…» В этих закопченных бревенчатых стенах прошла ее многолетняя и непосильная битва за мое здоровье, за мою жизнь, за мое счастье. И кто знает, вышла бы мать победительницей, если б у нее не было поддержки в боге, если б она после дня, заполненного каторжной работой, после больших и мелких бед не жаловалась бы своему богу, не просила бы у него милостей. И я, ее сын, вскормленный ее грудью, вынянченный ее руками, поднятый на ноги ее трудом, я замахнулся на ее покровителя, ее опору… На ее веру, Анатолий Матвеевич. Утром я нанял лошадь и поехал ее искать. Верст за двадцать от нашей деревни жила старшая сестра, но матери там не было. В городе работал брат, но и у него мать не останавливалась… Я целую неделю ездил от деревни к деревне, спрашивал у знакомых и незнакомых, описывал на словах ее вид – старушечка, мол, согнутая, одетая в шушун с выпушками… В одной из деревень мне указали на свежую могилу, где похоронили нищую старуху. Никто не знал ни ее имени, ни фамилии. Быть может, была моя мать… Больше я ее не видел…
Крупное, размякшее лицо Евгения Ивановича нависло над руками, неподвижно лежавшими на белой скатерти. Я спросил осторожно:
– После этого вы и стали верующим?
– Нет, опять не так просто. Я понял веру своей матери, но сам еще не верил. Я был уже другой человек, и вера моей матери мне не подходила. Я не мог признать бога на иконе, не доказав сам себе, что он существует.
– И вы доказали? Насколько я знаю, этого еще никому не удавалось.
– Я доказал сам себе. Другие могут не соглашаться с моими доказательствами.
– И как же? Если не секрет.
– Выражаясь языком математики, я отверг одну аксиому и начал доказательство от противного.
– Как так?
– Мне говорили, что окружающий нас мир существует вечно, что не было ни начала, не будет конца этого мира… Так мне говорили, я этому верил. Заметьте, верил на слово, без доказательства, как верят в геометрии, что параллельные прямые при своем продолжении не пересекаются. Никто не может доказать – было ли начало и будет ли конец мира… Материалисты нисколько не конкретнее идеалистов. Они упирают на то, что никто не видел созидающий дух, ни один ученый не уловил своими инструментами, не доказал расчетами присутствие бога, следовательно, бог отсутствует, опыт жизни подтверждает это. Но опыт жизни подтверждает и аксиому Евклидовой геометрии – параллельные прямые при своем продолжении не пересекаются. Однако появился Лобачевский и заявил – параллельные прямые при бесконечном продолжении пересекаются! И он оказался не менее прав, чем Евклид. Почему я не могу отвергнуть аксиому материалистов и не поверить в духовную силу, создавшую мир?
– Выходит, правы вы, прав я. Сплошной компромисс, думай кто во что горазд, не так ли?
– Я могу ответить только одно: я верю в свое.
– Все-таки не доказав себе?
– Для меня достаточно и этих доказательств.
– Ну тогда вы мне напоминаете незадачливого судью, который говорит подсудимому: ты не привел мне доказательств, что ты не украл, я не могу доказать, что ты украл, следовательно, ты виноват.
Морщихин в ответ упрямо молчал.
Бескрайне велик, сложен, запутан мир, в котором живет человечество. Одних это величие, эта сложность панически пугает, они напоминают им – мал, ничтожен, слаб человек перед необъятной природой. Проще придумать некоего бога, все непонятное списать на него, успокоиться, узаконить свое бессилие. Долой сомнения! Да здравствует слепая вера!
Другие с вызовом смотрят на бескрайнюю природу. Они верят, что ее секреты доступны уму. И если они признают свои слабости, то признают честно, не прикрывают их недоступным богом.
Для одних человек – раб божий. Для других – сам по себе бог, умеющий творить чудеса. Считают, что воюют только два взгляда на мир, – нет, враждуют в человеческой среде два характера: пассивный и активный, робкий и дерзкий!
И пусть меня не ловят на слове. Я не утверждаю, что идеалисты не могут обладать личной дерзостью и активностью. Но все-таки мир двигали вперед материалисты, хотя бы они по привычке или из заблуждения возносили подчас искренние молитвы к несуществующему богу. Говорят, Дарвин был примерным прихожанином – какое мне до этого дело! Я знаю, его учение стало мощным оружием против господа бога!
Когда-то библейский бог был непогрешим, теперь в более или менее просвещенных умах таких вот морщихиных спешно создается новый бог, которого пытаются подпереть со всех сторон теориями Лобачевского или Эйнштейна. Боги ниспровергаются, человеческие слабости остаются!
– Вы не верите в примитивного бога, которого преподносит церковь, – заговорил я после молчания. – Тем не менее вы держите в доме иконы. Для чего? Вы молитесь перед ними?
– Да, молюсь.
– Тому богу, который на них нарисован?
– Не совсем… Когда я хочу обозначить в формуле неизвестное число, то ставлю значок икс. Я бы мог своей властью поставить любую букву латинского, славянского, какого угодно алфавита. Мог бы икс заменить замысловатой закорючкой, запятой, знаком восклицания или знаком вопроса – все означало бы неизвестное мне число. Но я привык ставить икс. Так и обычная икона для меня условное обозначение бога. Не я его ввел, не мне его изменять. Когда мне нужно как-то выразить свою веру, я иду к иконе, пользуюсь заученными молитвами…
Я узнал наконец-то, что за человек Евгений Иванович Морщихин. Узнал с запозданием на целых десять лет! Было жалко его. Он обмолвился: «Все мы сироты в этом мире». Нелепое, никому не нужное подвижничество осиротило его, отдалило от людей. Сам виноват – верно! Но разве человека, попавшего по своей вине под машину, ставшего на всю жизнь калекой, меньше жаль, чем того, с кем случалась такая же беда по чужой вине? Сирота!.. А этому сироте перевалило за пятьдесят.